Не я. Вот же я. Я — в Свете. Но меня тянет назад, к матери. Ещё мгновение, и я рванусь к ней. Но Свет обволакивает меня, делает неподвижным.
   — Сейчас ты можешь только смотреть, — голос его. И я смотрю.
   Над матерью — сатана. Чёрная плотная туча. Гремит смех. Сейчас смех и туча втянут её в себя. Мать совсем не та ослепительная женщина, какой я видел её в жизни. Она очень худа, так же худа, как и я, у неё черно под глазами, словно все ночи влились в её подглазья. Она не плачет, но лицо её перекошено не знакомой мне гримасой. Она обнимает моё тело. Распахнула надо мной себя.
   И я вырываюсь из света, и я рушусь вниз, к ней.
   — Иов, — зовёт она меня. — Прости, Иов, не уходи от меня. Ты нужен мне.
   Куда «уходи»? За что «прости»? И это — «нужен»… Я хочу быть с ней. Я хочу следовать за ней по пятам, я наконец узнаю её жизнь.
   — Павел! — зову я, — иди к нам. Мы будем всегда втроём.
   Павел появляется, подхватывает меня и влечёт вверх. Секунда, и мы снова в Свете.
   — Потерпи, — говорит Павел. — Ты будешь с ней. Потерпи. Мы будем втроём.
   — Мама! — рвусь я из его объятий.
   Какая сила заставляет меня стремиться к этой женщине?
   — Скоро, очень скоро она будет с нами! Скоро она поймёт… А пока думай, какие добрые дела ты совершил?
   Кто это говорит? Павел? Свет?
   — Мама! — зову я. — Амалия!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

   Я не умер.
   Мы с мишкой терпели очень долго тишину и голод. Но однажды… снова раздался за моей спиной голос Павла.
   Я лежал на правом боку, как Павел учил меня. Голос прозвучал так близко, что я ощутил живое дыхание.
   Но я был уже научен горьким опытом и — не обернулся. Пусть остаётся ощущение того, что Павел здесь, со мной.
   — Встань, сделай упражнения, — говорит Павел.
   Голова кружится. Но я сажусь. Слова повторяются и проявляют розоватый от солнца снег нашей с Павлом лыжни, мигающие слепящие огни дворца Снежной королевы, коня — нашу качалку… месяц улыбки Павла, от уха до уха.
   — Иди жить! Твой путь не кончен, — слышу я.
   Я сижу. Паутина в углу и паук. Паук — шарик, от шарика много ног, таких же тонких, как паутины, которые он плетёт. Муха — в паутине. Другая жужжит над ухом. Или это не муха. Это голос Павла жужжит:
   — Иди жить! Твой путь не кончен. На окне — птица.
   Это Павел?
   Я так быстро кинулся к окну, что поскользнулся и упал, а когда встал и добрёл до окна, птицы не было.
   Но мой рывок — начало.
   Не все, лишь два упражнения делаю: приседаю, наклоняюсь вперёд. И сажусь на пол. Обе руки прижимаю к груди, где очень больно. Мать лечит руками — кладёт их на то место, которое болит. И я прижимаю руки к боли.
   — Иди! — голос Павла. На подоконнике — птица.
   Я встаю, иду к окну, не отпуская рук от груди.
   — Папа! — говорю я птице. Боль не проходит, ворочается во мне. — Мама! — говорю. — Папа!
   Что тщусь сказать, не знаю. Но птица поворачивается ко мне лицом и смотрит на меня глазами Павла.
   — Иди! — говорит Павел за моей спиной.
   — Куда? — спрашиваю, но я уже знаю, куда. К матери.
   И я иду в её тишину. Она стоит у окна и смотрит на серое здание с решётками.
   — Я не хочу умирать, — говорю в её спину.
   Не глядя на меня, она берёт свою сумку и идёт к двери, которая тут же за ней хлопает.
   Возвращаюсь к себе. Двигаюсь осторожно, боясь снова поскользнуться и упасть. Мне надо беречь силы.
   Птицы на моём окне нет. Лежит на кровати мишка, подняв все четыре лапы.
   Может, Павел хотел, чтобы я пошёл не к матери, а к тёте Шуре?
   К тёте Шуре не дойду. Подламываются ноги. Покачивается паутина, покачиваются стены, затянутые паутиной. Даже мой мишка — в покачивающейся паутине.
   Сажусь на пол и сижу.
   Где сейчас Павел, что делает?
   И — резким толчком: мать чувствует то же, что и я, она едва бредёт по улице, и, может, Павел и её — мною — хочет спасти? Она считает себя виноватой в смерти Павла. А виноват только я. Если бы я передал Павлу слова матери, он понял бы их и не подошёл бы так доверчиво к нашему подъезду. И, наверное, мы расстались бы у арки двора, и домой я вернулся бы один. Что в этом такого? Зато на другой день встретились бы у тёти Шуры в кафе или на детской площадке. И Вилен ждал бы его каждый день зря. А потом мы переехали бы на новую квартиру.
   Как я мог не сказать Павлу?!
   Мать не объяснила ничего…
   Вот почему у меня поперёк груди боль. Это вина. Она живая, и она грызёт меня.
   На пороге — мать. Идёт ко мне. Даёт яблоко.
   — Я не сказал Павлу, не предупредил…
   Моё признание совершает во мне неожиданную перемену: голова перестаёт кружиться, боль становится терпимой.
   — Это ничего не изменило бы, — говорит мать и — смотрит на меня. — Жуй как следует.
   Она уходит.
   Я продолжаю держать перед собой её взгляд.
   Мы с Павлом нашли в подворотне собаку. Она лежала, уложив голову на лапы, и вот так смотрела на нас, как мать сейчас на меня.
   Павел уселся перед собакой на корточки. И я ceл. рядом.
   — Она больна. Она умирает, — сказал Павел. А вдруг мать умрёт, как та собака?
   Иду в кухню.
   На столе — продукты, которые купила мать.
   Мать стоит у стола и ест яблоко.
   Первый раз в жизни вижу: мать ест яблоко. И я откусываю кусок и жую. Жую долго, потому что чувствую в глотке затычку и боюсь, если хорошо не разжую, яблоко не пройдёт внутрь.
   Мать больше на меня не смотрит и не уходит, она при мне ест яблоко.
   — Я умею готовить, я сварю курицу и картошку.
   Она не слышит моих слов, она жуёт яблоко.
   Если бы сейчас я ткнулся в её колени, она оттолкнула бы меня? — думаю я и наконец благополучно глотаю кисло-сладкую жидкость.
   Может быть, вся наша с ней жизнь изменилась бы, если бы я ткнулся в тот миг в её колени? «Я не звала его. Он совершил надо мной насилие… моё назначение…» Откусываю новый кусок, обрывая её слова, и жую чавкая, чтобы заглушить их. Вовсе не обязательно звучать им снова. Я хорошо усвоил: не нужен ей. Я должен терпеть это.
   Живительной силой наполняет меня яблоко. Оно в каждой моей клетке. И голова больше не кружится.
   Что теперь делать? — спрашиваю Павла и сам знаю ответ: готовить еду.
   …Мать ест, как птица: клюнет и задумается. Два куска картошки, пол-огурца. Она не видит меня. Похоже, и себя не ощущает. Но она сидит за столом, напротив меня, ест еду, приготовленную мною.
   И я понимаю, что означает «Иди» Павла. Ключ к матери. До сих пор я жаждал её внимания — для себя.
   Павел заставляет меня увидеть её, начать заботиться о ней. Не я, она нуждается в защите и заботе. Она забывает есть и пить. У неё так же, как у меня, нет сил. Она просто не помнит о еде и не знает о лыжне, о Снежной королеве и Маленьком Принце. Никто никогда не подарил ей ничего такого. Павел хотел и… не успел. Теперь он просит меня — за него — позаботиться о ней. Я могу стать ей нужным. Я буду кормить её. Она не виновата в своей бесхозяйственности, она живёт в ином измерении, чем все остальные люди. Не успел я сказать, что хочу есть, как она тут же принесла продукты.
   В животе — картошка. Картошка и тепло, волнами идущее от матери, возвращают меня — жить.
   Опять я лишь себя ощущаю.
   Мать уже у окна, с книгой в руках. Далеко от меня. Но я поймал её в сети, ей тоже сейчас легче, чем было.

2

   Я не умер.
   Я пошёл в школу.
   Тридцать мальчиков и девочек.
   В детском саду я видел лишь Котика и Вишу. Остальные скользнули мимо. Здесь тоже лишь двоих вижу.
   Учительница говорит резко, бьёт словами. Но я хочу слушать её.
   Рядом со мной, за одним столом, — девочка Тося. Вызовет её учительница отвечать, Тося отвечает. В остальное время ни слова не скажет, не посмотрит, лишь книга с тетрадью да урок существуют для неё. Я даже не знаю, какого цвета у неё глаза. А нос тощий и маленький, и косицы — за спиной.
   И, хотя я, кроме учительницы и Тоси, не видел никого, меня видели. То со всего маху, сзади или сбоку, шмякнут тетрадью или книгой по голове, то двинут в спину или в ребра. Я не оборачивался и не знал, кто делает это. На перемене меня сшибали с ног, подставляли подножки, дразнили. Я плохо слышал то, что мне говорили, вставал, если падал, и шёл дальше. Они не попадали ни по Павлу, ни по Маленькому Принцу, ни по матери. И пусть упал. Что мне, встать трудно? А если вдруг во мне закипали слёзы, я не плакал, потому что тут же звучали материны слова: «Он захотел явиться, ему предначертано страдать». Пусть сшибают с ног, бьют, лишь бы не видеть никого.
   И всё-таки один оказался особенно настырным.
   Я по обыкновению терпеливо шёл по пыльной дороге за матерью, стараясь угадать, что гонит её по той дороге, когда он зашипел мне в лицо:
   — Шевелись, шкура, шикарного шизика штроишь из шебя.
   Я не понял, почему «шкура», что значит — «шизика»? Разве он не может сказать по-нормальному «строишь из себя», чего шипеть? Я лупил глаза на него, не зная, что мне нужно сделать, и, естественно, ничего не делал.
   Какое-то время мы дружно молчим, а потом он смачно плюёт налакированный пол. Плевок получается узкий, длинный, кручёный. Одного переднего зуба у него нет. Может, из-за этого слова шипят?
   — Ты шшто воображаешшь? Задаёшшшься? Своим шипением, плевком, прищуром мальчик вторгся в наш с матерью путь, и мать исчезла, и дорога исчезла, он отвлёк моё внимание на себя.
   Невысок, тощ. Короткая стрижка — каждый волос стоит, получается на голове ёжик. Глаза сощурены, не разглядишь их. Нос чуть приплюснут. Пышные губы красны, нижняя прикушена.
   — Што молчишь? Думаешшь, шшибко особый? Эту шштуку видишь? — Он сунул мне под нос кулаки с острыми костяшками. Но не ударил.
   Тогда я, чувствуя перемену, вынул из кармана яблоко, протянул ему.
   Он сморщился, точно горечь наполнила его всего. И — распахнул глаза.
   Я зажмурился. Золотистые, с искрами, как у Павла…
   Мгновение, и он вырвал яблоко из моих рук, вцепился в него всеми своими зубами. Через несколько секунд от яблока не осталось даже косточки. Он сунул руки в карманы и пошёл от меня.
   И, точно невидимая верёвка потянулась между нами, я двинулся за ним следом. Он пошёл в туалет. И я пошёл в туалет, но у дверей затормозил. Совсем дурак. Повернулся, поплёлся к классу.
   Верёвка не пропала. Теперь я всегда его чувствовал. Даже тогда, когда думал о том, почему мать снова стала приводить мужчин.

3

   Мать смеётся. Смеётся громко, совсем не так, как в той, нашей с ней прошлой, жизни. Начнёт смеяться, и тут же — пятна по щекам.
   Она сорвалась. Ей плохо. Она не может справиться сама с собой. Она тоскует о Павле, с другими хочет забыть его.
   Что сделал бы Павел? Какой праздник устроил бы ей?
   Так быстро проскочила наша жизнь с Павлом, и так редко я видел его с матерью, что выудить из тех встреч подсказку себе не сумею. Что же могу сделать я для матери?
   Думай, — приказываю себе.
   Может, купить птицу? Пусть летает по дому и садится к ней на плечо.
   Я пошёл к тёте Шуре.
   Нет, я не собирался спрашивать её ни о чём, но что-то толкнуло меня к ней.
   Из школы — направо, туда, куда мы шли из детского сада с Павлом. Впервые со дня его гибели я проделываю этот путь.
   Двор привычен, вижу весь его — детский сад, школа, подъезды, возле которых сидят старушки. Когда бы ни шёл я по двору, они всегда сидят и разговаривают (о чём только можно разговаривать целый день?). Долго смотрят вслед каждому. На детской площадке — молодые женщины с детьми.
   Арка, и сквозь неё выход на Проспект. По нему несутся машины. С Павлом я их не боялся и даже совсем не думал о них. Я знаю, Вилен — мёртв, никогда больше не придёт к нам и никого больше убить не сможет, но мне кажется: в каждой чёрной машине — Вилен, и вот-вот прозвучит выстрел. Невольно прижимаюсь к стене.
   Стены тянутся вдоль всего Проспекта, закрывают солнце и небо. Меня нет. Я невидим. Но ощущаю себя и стеной, и автобусом. Меня распирает злость, и тянет перебежать дорогу под носом у троллейбуса. А внутри то беспокойство, то голод, то тепло… Может, я — тот старик? Или девочка с куклой? Может, я — все люди сразу? За кого я сейчас чувствую?
   Всё-таки преодолеваю то расстояние, которое отделяет меня от тёти Шуры.
   Долго стою перед дверями «стекляшки», как называл Павел наше кафе. «Стекляшка» — потому что стекло от основания и до неба. Стоит посреди мостовой, и машины обтекают кафе с обеих сторон.
   А вдруг всё как прежде в кафе — голодные люди, лампы над каждым столом, вкусная еда, а тёти Шуры нет?
   — Ты что тут стоишь? Кого ждёшь? — Передо мной Кланя. — Небось, к бабке пришёл? Чего не приходил столько времени? Она все глаза проглядела, слёзы лила. Я ей говорю: «Молодые, дел много…», она — твердит своё: «Что-то случилось».
   Тётя Шура так сжала меня в своих объятиях, что я чуть не задохнулся. Как ни странно, она молчала, а мне в ухо суматошно стучался её толстый живот. Наконец она повела меня к столу, стоящему в углу. «Жди. Я сейчас!» — сказала.
   Народу в кафе немного. Наверное, обеденное время уже кончилось, а ужинное ещё не наступило.
   Стол, за который усадила меня тётя Шура, отличается от тех, за которыми едят посетители: нет лампы, и скатёрки нет. Недалеко от нашего ещё такой же — за ним сидят официантки. Кланя тоже там. Видно, я угодил в их обед.
   С подноса, который принесла тётя Шура, на стол перекочевали одна за другой тарелки с супом, котлетами, компотом. Тётя Шура села напротив и уставилась на меня.
   И я стал смотреть на неё. Я не знал, как она может помочь мне вытащить мать из боли. Пока она сделала то, до чего я и сам додумался: поставила передо мной еду, как я ставлю её перед матерью утром и вечером. Что теперь? Птица не летит здесь. И тётя Шура не делает ничего такого, чтобы помочь мне. Это и я умею — молчать. Мы всегда с матерью молчим.
   Но она и не плачет, как обычно. Это что-то новое. Подвигает мне суп, протягивает ложку. Слышу вопрос, который крутится у неё в голове, и говорю:
   — Его убили.
   Всё не так, как кажется, никто никого не знает, — понял я в тот момент, потому что ведёт себя тётя Шура непривычно. Не охает, не плачет, глаза её сужаются, я ёжусь под её взглядом. Но тут же понимаю: он — против Вилена.
   Вовсе необязателен поток слов, и за то, что мать научила меня всё проигрывать внутри, я должен быть ей благодарен: главная-то жизнь — не снаружи, чувствую же я тётю Шуру!
   — Он сдох, — говорю я, и тётя Шура кивает, понимая, что это уже не о Павле.
   — Мурзик мой что учудил! Прихожу домой, его нигде нету. Я под кровать, я в шкафы… нету. Уходила на работу, он провожал меня. Решила было, украли, да дверь — в порядке. И окна закрыты. Стою я, значит, пропадаю — ведь мой единственный член семьи! А тут сверху он и валится, чуть не на голову. Представляешь, на абажур забрался. Как, до сих пор не удумаю.
   Отвлечь мать надо, — понимаю я. — Спасибо, тётя Шура!
   Вылезаю из-за стола, беру ранец.
   — Я жду тебя завтра. Я сама приготовлю тебе обед. — Она знает, что я приду. Я уже на пути к выходу, а она продолжает сидеть. Но вот окликает меня: — Не хочешь взять твоё второе на вечер? Погоди-ка. — Идёт из зала и скоро возвращается со свёртком.
   Она не прижимает меня больше к своему пухлому животу и не говорит жалостных слов, от которых я, быть может, и заревел бы, потому что внутри скопилось много такого, что ждёт выхода.

4

   Уроки я делаю быстро. Они — лёгкие и скучные. Примеры мы решали с Павлом, и я быстро могу складывать, вычитать, умножать и делить в пределах ста. Слоги, короткие слова тоже пишутся быстро — Павел учил меня делать это. И читаю я быстро. Подумаешь, осилить в букваре три-четыре строки! И наконец я снова с Маленьким Принцем. Каждый день открываю эту книжку.
   Планета — крошечная, но мы с Павлом вполне умещаемся на ней. Маленький Принц рассказывает нам, сколько на ней муравьев, и как послушны облака — по его просьбе превращаются они то в зайца, то в пчелу.
   Но то, ради чего мы с Павлом прилетаем туда, — не в разговорах и не в сидении вокруг розы, а в чём-то таком, чего не нарисуешь и о чём не напишешь.
   Подожди, может, и наше с матерью общее тихое застолье… может, вовсе и не обязательно о чём-то говорить, что-то придумывать особое, а нужно вот так, каждый день, сидеть и сидеть вместе, есть еду, приготовленную мною?.. Может, постепенно и растает то, что меня заставляет совать голову под подушку, а мать — громко хохотать, что гоняет меня по квартире, а ей чернит подглазья?
   Скоро придёт мать. Иду на кухню. Сегодня не нужно готовить, тётя Шура дала рыбу и салат. Но как повлияет на мать еда, приготовленная не мною? Вопрос неожиданный.
   Бреду к себе, снова открываю книгу. Готовить или не готовить? Если готовить, как быть с тёти Шуриными разносолами? Что-то беспокоит меня, что-то возвращает на кухню. Достаю из холодильника кусок мяса, который купила мама. Сварить? Нельзя ведь чтобы оно пропало! Но нельзя, чтобы пропала и тёти Шурина еда! Сегодня разогрею её, а мясо подождёт до завтра.
   Мать приходит одна и сразу садится к своему столу.
   — Иди есть, — зову.
   И мать идёт. Садится против меня.
   Когда к ней приходят гости, мы едим в разное время. Сегодня она ест вместе со мной! Как всегда, мало и медленно, но ест.
   Не надо смотреть на неё, — приказываю себе. — Не лезь к ней в печёнки своим взглядом. Не суй ей себя, — повторяю разными словами. — Пусть она будет независима от твоих чувств. Тебе важно сделать так, чтобы ей стало легче.
   Опускаю глаза, хотя очень хочется по обыкновению уставиться на неё.
   Странное ощущение: это моё поведение (когда я не пытаюсь заставить мать увидеть меня) создаёт новый климат в нашем доме: от матери идут волны, накрывают с головой.
   Чем бы развлечь её? О чём рассказать? У тёти Шуры — Мурзик. У нас нет Мурзика, и нет широкого, чуть не в пол комнаты, абажура, на который кот может прыгнуть.
   — Софья Петровна сказала: «Планеты крутятся вокруг Солнца». Она сказала, Солнце когда-нибудь остынет…
   Мать смотрит на меня. На лице — подобие улыбки.

5

   На другой день снова иду к тёте Шуре. Она нарядная. У неё широкий, закрывающий плечи кружевной воротник и широкие манжеты.
   Мы садимся за тот же, вчерашний, стол, и снова тётя Шура не пристаёт ко мне с расспросами. А после того, как я съедаю суп, говорит:
   — Я купила билеты в кино. «Приключения Буратино». Хочешь пойти?
   И никаких охов и ахов.
   Павел тоже покупал билеты в кино и в театр. Может, так и строятся отношения — конкретными делами? Но разве я могу купить матери куда-нибудь билеты? И кто сказал, что она пойдёт со мной?
   Фильм мне не понравился. И Буратино, и Мальвина, и Пьеро — только куклы.
   Мы вышли в дождь. Зима без снега, дождь и дождь.
   — Куда можно повести мать? — спросил я. Тётя Шура раскрыла зонт, взяла меня за руку, и мы пошли через дорогу. — Мне нужно заработать деньги на билеты. И не могу же я есть твою еду бесплатно! Я могу тебе посуду мыть!
   — Что ты такое говоришь?! Ты с ума сошёл!
   Она остановилась посреди мостовой, и тут же загудели машины, свет с зелёного переключился на красный. Она побежала, мне тоже пришлось бежать. Но, когда мы достигли тротуара, я услышал прежнюю тётю Шуру:
   — Что же ты такое говоришь? Что же это такое с ребёнком?! Что же это за судьба?! — принялась она выпевать. — Голодный, неухоженный, заброшенный… — Она не сказала «Что же это за мать такая?», но я услышал её. Она чуть ли не кричала, на нас оглядывались прохожие. — Кто это даст тебе работать в твоём возрасте? — Слёзы сыпались из её глаз вместе со злостью, и я оказался ввергнут в крик её, в дождь, в недоумение прохожих, в шипение шин по мокрому асфальту — в то, чего обычно не замечал и не знал. — У тебя есть бабка, и она обязана заботиться о тебе, пока ты мал, а когда подрастёшь и встанешь на свои ноги, ты будешь заботиться о ней. Ясно? Я не позволю… — Она поперхнулась и замолчала. Но ненадолго. — Ты и так намучился хорошо. Сейчас я сама отведу тебя домой и помогу тебе делать уроки.
   Зачем она пойдёт ко мне домой? А вдруг мать дома?
   — Я сам делаю уроки, — говорю. — Мне совсем нетрудно. Мне даже очень легко.
   Но тётя Шура всё равно идёт со мной, и нет способа остановить её.
   Слава богу, мать ещё не вернулась.
   — Сам делаешь и делай. А ужин у тебя есть? — спрашивает тётя Шура строго, идёт к холодильнику. — Кусок мяса. Когда же мать будет готовить?
   — А мать не готовит, я готовлю, — говорю и прикусываю язык.
   — Как это «мать не готовит»? — Но теперь она прикусывает язык. — А что же ты можешь приготовить?
   — Всё. Папа научил меня.
   — Давай я сварю обед. — Она начинает расстёгивать свои нарядные манжеты.
   — Нет, — пугаюсь я. — Я сам. — Что, если сейчас мать придёт с мужчиной?
   И она что-то начинает понимать. Она не задаёт мне больше вопросов. И надевает плащ.
   — Ты придёшь завтра? — спрашивает.
   У меня шумит в голове. Что же сегодня произошло такое — вдруг я открыл мир, которого не замечал… Прохожие, смотрящие на нас, грязные брызги на светлых их плащах, пролетающие на большой скорости машины, слова, застрявшие у меня в ушах, гостья, пришедшая ко мне, а не к маме, лично ко мне, — всё это захватывает меня в плен, расходует во мне что-то такое, что никогда не расходовалось.
   Конечно, я не приду больше к тёте Шуре. Конечно, я не хочу, чтобы лезли в мою жизнь, нарушали её, растаскивали меня по частям, но я послушно киваю.
   Когда тётя Шура уходит, сажусь в кухне и долго сижу без сил. Потому ли, что наконец понимаю: Павел никогда не вернётся. Продолжаю видеть грязные брызги на одежде прохожих, лица прохожих, будто все они здесь… Мне скучно и холодно. Меня ждут уроки: я должен решить примеры, написать несколько предложений и прочитать страницу Родной речи. Я должен приготовить еду — в любую минуту может прийти мать. Но куда делись силы? Я сыт, и я смотрел фильм про деревянного мальчика. Почему Павел не читал мне про него? Он так много читал мне! «Капитанскую дочку» Пушкина, «Белого пуделя», «Слона» Куприна, «Детей подземелья», «Слепого музыканта» Короленко.
   От тёти Шуры остался запах. Смесь еды, духов и жажды заботиться обо мне.
   Нужно встать и приготовить еду. А потом я буду делать уроки. Уроки можно учить и после того, как мать поест.

6

   Мать приходит не одна.
   Она громко смеётся, и я не могу решить ни одного примера. Прячу голову под подушку, уши зажимаю, а смех бьёт в уши. Не смех, камни. Уши болят.
   Раньше она говорила тихо, а теперь каждое слово с надрывом. От слов её тоже хочется — под подушку.
   Дверь свою я теперь не открываю, и так всё слышно. Гостю и в голову не приходит, что в доме ещё кто-то есть. А мать никогда не обращала на меня внимания.
   Некоторые «почему» я сумел объяснить сам. Мать согласилась выйти за Павла замуж потому, что знала: этого никогда не случится, Вилен убьёт Павла. Мать стала громко смеяться потому, что ей плохо, в ней сломалась жизнь. Миссию свою, как называет она то, ради чего явилась в этот мир, она выполнила: мальчику передала что-то, чего я не понимаю.
   Но зачем она снова приводит мужчин, если всё уже про них знает? Проститутка? Шлюха? Колдунья? Кто моя мать? И что за тайны опутывают её?
   Голодом въедаются вопросы в мой привычный к голоду желудок. Впихиваю в себя бутерброды, яблоки, но всё равно желудок истекает голодом.
   Только один, тот, с кем натянулась верёвка, тушит этот голод, как сигарету, которую выкуривает в туалете на большой перемене, лихо пуская кольцами дым.
   Имя его Пашка. Учителя зовут его «Паша», ребята — «Пашка» или «Дрель». Пашка вертится вьюном и на уроках, и на переменах. Посмотрит в мою сторону, ощерит свой щербатый рот в улыбке, и я начинаю слышать, про что ребята орут, про что учителя говорят, как в день «Буратино».
   Что-то изменилось в атмосфере вокруг меня. Раньше она густела опасностью. Вроде я и не осознавал этого, а импульсы той опасности в мою суверенную страну проникали: вот сейчас кто-то пробьёт мне голову или ручкой под ребро ткнёт. Теперь оболочка вокруг меня голубела спокойствием — никто не вторгался в мои встречи с Павлом, в мой путь с матерью по пыльной дороге. Теперь я сам время от времени высовывался из себя, чтобы найти глазами Пашку и поблагодарить: это он стоял на страже моего покоя. Стоило кому-то замахнуться или подставить ногу, чтобы я упал, как он прыгал наперерез и совал парню под нос кулаки. «Не вяжись, Пашка вмажет!» — долетели до меня однажды слова, когда Пашки поблизости не было.
   Хотел я или не хотел, чтобы ко мне «не вязались»? Это вопрос сложный. Получилось так, что и Павел, и Пашка «вязались», то есть они насильно вторглись в мою жизнь и заставили меня увидеть их. А увидел и — не захотел без них. Сам я теперь высматриваю Пашку. Вот несётся он по перемене, сшибая всех, кто попадается на пути, дёргает девчонку за волосы, свистит в два пальца, ковыряет ногой пол, когда его вызывает учительница…
   Защищенный Пашкой, месяц за месяцем, живу, позабыв об опасности. Но однажды…
   Стою в коридоре у окна.
   Большие деревья. Птицы — на ближнем ко мне. В любую погоду они всегда располагаются именно на нём. Одна из загадок, которые я не умею разгадать. В холодную погоду или под ливнем птицы сидят нахохлившись и молчат, а в тёплую — болтают и перелетают с ветки на ветку. И то, что они обуютили именно моё дерево, прямо против того места, где я люблю стоять на переменах, соединяет меня с чем-то, от чего я завишу. С дорогой, по которой мы с матерью изо дня в день бредём, с птицей, прилетающей ко мне домой, с музыкой матери, всегда таящейся в моих ушах и готовой в любую минуту зазвучать, зрительно похожей на розовый закат, подаренный мне как-то Павлом на берегу большой голубой воды…