Ворон — огненно-рыжий, что вовсе и не вяжется с птицей вороном (Ворон он потому, что Воронов).
   Как пламя, вспыхивает он на литературе. Если на русском мы утыкались в тетради, то на литературе не сводили с него глаз.
   Он знает великое множество стихов и прозы, часами шпарит наизусть! И к нам в класс являлись Хаджи-Мурат, станционный смотритель, мисс Гарриет, Печорин, Оливер Твист.
   Ворон создал театральную студию, но, как и что он ставил, не знаю — на спектакли не ходил.
   А почему?
   Вопрос интересный. Знал же я, что есть такая театральная студия и что очень много ребят занимается в ней! Но только сейчас, на перекрёстке взглядов Ворона, Котика и Тоси, понял, что знать об этом не хотел. Я ощутил свою гордыню. Обособленность моя от людей не что иное, как признание собственной исключительности. И можно сколько угодно подводить теоретическую базу под моё желание жить, лишь следуя за матерью по путям её, но истина-то очевидна: в основе моих поступков и моей жизненной философии — глубокий эгоизм. И именно он — причина Тосиного страха, Тосиной зависимости от Котика. Некому Тосю защитить!
   — Я послушать хочу, — отвечаю Ворону.
   — Не знаю, что хочешь ты, а я пробовать тебя буду, раз пришёл. Садись. — И он повернулся к ребятам, тихо сидящим вокруг трёх столов, сдвинутых в один. — Сегодня у нас вторая проба «Маскарада». Попробуем Тосю на Нину, а тебя, — он повернулся ко мне, — на Арбенина. Остальные…
   — Это несправедливо! Вам понравилось моё исполнение! — . Котик, как и в детстве, весь разбух недовольством, кажется, разорвётся, если не сделаешь по его. — Почему Северина пробовать? Он не успел прийти, и сразу — в главные герои!
   Ворон захохотал.
   Не засмеялся, а именно захохотал. Жадно, с любопытством смотрели представление ребята.
   Отхохотав, воздел руки и торжественно произнёс:
   — Истинное искусство, молодой человек, не допускает суеты и злобы. Оно избирает, не я. И вы, молодой человек, и все ребята увидите сами, что Оно выбирает. — Слово «оно» он произнёс так, как произносят слово «Бог».
   А я попал в ловушку. Рта не разинул на протяжении девяти лет, а на десятом вот тебе, пожалуйста, в спектакле играть! И, наверное, я встал бы и ушёл, ее ли бы не Тосин вид.
   Она чувствует, Котик так этого дела не оставит.
   До какого страха довёл её Котик!
   Она боится за меня.
   Господи, Свет, помоги же! Как мне утишить Тосины страхи? Как помочь ей? Господи, сделай же так, чтобы я разинул рот и не разогнал при этом присутствующих. Сделай, молю тебя, Свет, так, чтобы Тосе не было за меня стыдно и чтобы прошёл её страх, неважно чем вызванный.
   Сидит Тося на противоположном конце нашего громадного стола, и никак не могу я передать ей: «Успокойся, не бойся за меня! Всё будет хорошо!»
   И, в самом деле, словно Свет слышит меня и опускается на моё поле сражения за Тосин покой, первые же строки, произнесённые мной, вполне по-человечески звучат, и никто не хихикает, и никто не затыкает уши, и никто не бежит прочь, а Ворон даже выражает своё одобрение: «Справился!»
   Тося же комом вываливает свои реплики, не понимая их смысла и, видимо, не осознавая, где она и что с ней происходит. Она чувствует опасность, исходящую слева от себя, от Котика, и плывёт в страхе.
   — А ну-ка, иди сюда, — неожиданно говорит Ворон. Оказывается, птица Ворон вовсе не так проста, как кажется. — Иди-ка сюда, Тося, — повторяет он своим проникновенным голосом. — Вот тебе таблетка валерианки, вот тебе стул. — Он сажает её рядом с собой. — Вот тебе пространство. Ты же у меня вполне смелая девочка! Ну-ка, начнём сначала. Один совет дам тебе, Тося, на всю жизнь. Смерть приходит один раз. Её бояться очень глупо, потому что смерть, Тося, — это переход в иную жизнь, это освобождение от всех неприятностей земной жизни, это покой, Тося. А если смерти бояться не надо, так разве можно бояться чего-то другого? От другого и вовсе никакого страха не получается. А вам, молодой человек, — говорит Ворон Котику, — советую побороться со своей агрессией, она вполне может сожрать вас изнутри. А уж если ты нанесёшь ущерб главному моему «имуществу», — он усмехнулся, кивнул на Тосю, — выброшу из студии, не глядя на твои внешние данные и неординарные способности. Да, ты прекрасно сыграешь Арбенина, но мне вполне подойдёт и чуточку хуже… Тут, молодой человек, расклад посложнее. Давай, Тося, закрывай глаза, дуй в лермонтовское время.
   Тося, казалось, вполне пришла в себя, но избегает смотреть на меня.
   Необычные, патетические монологи Ворона меня ошеломили. За много лет учёбы у него я от него не слышал ни одного лишнего слова, ни одного лирического отступления. Только то, что относится непосредственно к уроку. Разговоры о душе он терпеть не мог, и, если ребята задавали ему вопрос «А как вы относитесь к тому или иному произведению (герою)?», он отвечал: «Истина — то, что написал автор. Истина — то, что чувствуешь ты. И он. И она. Разве смею я навязывать вам мнение своё?» Если его спрашивали — «Ас вами такое было?» или просили — «Расскажите о себе, как вы учились…», он усмехался: «Разве я попал в герои литературного произведения? Думаю, это к литературе не имеет отношения. Никаких, ребята, лирических отступлений быть не должно». А тут тебе сплошное лирическое отступление.
   Не только я сидел разинув рот.
   И всё-таки прочтение состоялось, и я читал за Арбенина в драме Лермонтова «Маскарад».
   Ворон спросил очень тихо:
   — Ну что, ребята, ваше мнение?
   — Он не сможет убить Нину, — сказал кто-то.
   — Надо переделать концовку, — сказал ещё кто-то.
   — Спрошу по-другому: по вашему мнению, кто должен играть Арбенина?
   — Северин.
   — Северин, — заскакали по моей голове слова.
   — Так тому и быть, — тихо сказал Ворон. — До следующей встречи, ребята.
   Очень тихо было в классе.
   Тося продолжала сидеть, когда один за другим ребята потянулись к двери.
   И вот нас остаётся в классе трое.
   Я решаюсь взглянуть на неё.
   Снова красная, как и в начале нашего сегодняшнего общего пути.
   Что со мной происходит все эти дни? Меня ломает, как тяжелобольного. Я никогда не болел всерьёз, мать вовремя успевала остановить болезнь. Но сейчас я тяжко болен. С трудом встаю, подхожу к Тосе одновременно с Котиком.
   — Идём! — говорит Котик.
   И Тося покорно склоняется перед ним. Он берёт её за руку и буквально тащит к двери.
   Я иду за ними следом. Мы выходим в наш двор. Мы подходим к арке, ведущей на Проспект, к той, к которой так счастливо шли ежевечерне с Павлом.
   — И вы в ту же сторону, что я? — возле нас Ворон. Он насмешливо глядит на Котика, и тот отпускает Тосину руку.
   Но вместе мы идём недалеко. Ворон сворачивает к большому дому и говорит мне:
   — Второй этаж, квартира 75, этот подъезд, код 169. Заходи, всегда буду рад.
   Мы остаёмся втроём на моём ярко освещенном Проспекте. Подошвами знаю каждую трещину в асфальте. Я вырос на этом асфальте, под ярким светом, в защите больших светло-серых домов — с Павлом, с тётей Шурой, с Пашкой.
   — Идём! — говорит Котик и снова берёт Тосину руку.
   Но я лишь чуть-чуть нажимаю на ту точку Котикова запястья, которую мне показывал Саша, и спокойно вытягиваю Тосину руку из его.
   Я не беру её руку, освобождённая, она падает вдоль тела. Я не смотрю на Тосю. Я, чуть касаясь её локтя, веду её по Проспекту.
   Она еле идёт. Но она идёт. И Котик идёт сзади.
   Тося живёт очень близко, во дворе такого же дома, как и все, что стоят на нашем Проспекте. Та же детская площадка, те же лавки перед подъездами, только вместо детского сада и школы — химчистка, прачечная, ателье.
   Тося подходит к своему подъезду. И вдруг обращается к Котику:
   — Прошу тебя, ради меня, не сделай ему ничего плохого.
   — Разве я похож на злодея? — спрашивает Котик, и я вижу, как он зол. Он весь надут злобой, как воздушный шар — воздухом, и щёки у него раздуты, словно зоб у бурундука. Он может лопнуть от злости. И держится последние, считаные мгновения, пока Тося тянет на себя дверь подъезда и скрывается за ней.
   Я не успеваю повернуться к дороге, как меня сшибает с ног удар в лицо, и сразу же надо мной поднимается платформа подошвы, готовая пригвоздить меня к сентябрьскому асфальту.
   Удар ли, кровь ли из носа, занесённая ли надо мной нога в модном ботинке на толстой подошве, с толстым, чуть ли не железным кантом, перемещают меня на нашу с Сашей поляну собачников, где проходят наши тренировки. «Выпад, блок, удар», — слышу я Сашин голос. И совершаю свой первый в жизни агрессивный поступок, правда, не имеющий никакого отношения ни к выпаду, ни к блоку, ни к удару, хватаю Котика за ногу и валю его.
   Котик не ожидал от меня такого. Он встаёт не сразу, понимая, что я не стану бить его лежачего. Вот он поднялся, и его кулак сейчас собьёт меня с ног. Но я ставлю блок, отражая удар, и бью его ногой, как учил меня Саша. Он приседает от боли.
   Кровь хлещет из моего носа, я глотаю её, но глаза ловят каждое движение Котика. И тут же я отвечаю на его новый удар новым блоком и ухожу из-под шквала его выпадов.
   В какое-то мгновение, мне кажется, я становлюсь Сашей. Во мне нет страха. И во мне нет моей обычной отрешённости, я весь — в сегодняшнем моменте: ногой, ногой, рукой…
   Поначалу я несильно раззадорен — кроме одного удара ногой, Котик не нанёс мне других, но его злость проникает в меня через все поры, сопрягается с криком «папочки»: «Она — ведьма!» И постепенно что-то во мне меняется — я тоже наливаюсь здобой. Теперь она движет мною, вопреки Сашиной науке, в которой нужно работать с холодной головой: бью Котика исступлённо, как когда-то били его на школьном полу одноклассники, бью за Тосин страх, за Тосину покорность, за её зависимость от Котика, за отцовское хамство, за потерю моих близких людей. Мать остановила Вилена. Может быть, я остановлю Котика?!
   Всё это не проговаривается внутри меня, всё это гремит сверху, и, думаю, Свет благословляет меня на мой первый бой.
   Котик корчится передо мной и — пятится от меня и чуть не уползает из Тосиного двора.
   Кровь всё ещё струится из носа, но уже не сильно.
   Долго стою я у Тосиного подъезда, глядя в зарешеченное тёмное оконце его двери. И дышу глубоко, стараясь из своей глуби выбросить заползшую туда злость. Мне удаётся это, и я вижу Тосю: светлое лицо, косу на груди. Мне кажется, Тося смотрела, как мы дрались, и благоразумно не вышла. Мне кажется, она горько плачет сейчас и не может справиться с собой. Встретиться со мной сейчас она явно не в состоянии. Как и я — с ней.
   Что произошло со мной сегодня? Первый полноценный день жизни сиюминутной. Я проживаю земную жизнь, участвую в ней. И во мне — чувства, которых прежде я никогда не испытывал.
   Ноги выводят меня из Тосиного двора. Саша покинул меня, и я чувствую их неуверенность, переставляются они еле-еле, спотыкаются на ровном асфальте, но они подводят меня к подъезду Ворона и к его квартире.
   Рука сама нажала кнопки кода в подъезде и теперь сама выжимает кнопку звонка.
   Словно ждали меня, дверь мгновенно распахивается. И… передо мной Софья Петровна.
   В квартире Ворона Софья Петровна?!
   Она берёт меня за руку и втягивает в дом, ведёт в ванную и сама смывает с моего лица кровь, она вытирает меня, гладит по голове, как гладила Тося, приводит в кухню, усаживает за стол и ставит передо мной чашку с чаем. На столе — ватрушки. Точно такие, какие пекла Анюта.
   — Я так рада видеть тебя! — говорит Софья Петровна своим резким голосом. — Так хорошо, что ты пришёл!
   — Уснули! — раздаётся голос ещё в коридоре. — Теперь почаёвничаем! — и входит Ворон, в тренировочных штанах; как у физкультурника, и в майке. — Пришёл? Отлично. Как раз к чаю. — Он садится за стол.
   Уснули дети, — понимаю я. — Маленькие дети.
   Наверное, Ворон влюбил в себя Софью Петровну стихами. Читал и читал ей их, пока она не вышла за него замуж.
   А ведь я не знал, что они — женаты!
   И тут все мысли исчезают из моей головы. Вершится сиюминутная жизнь: с запахом молока и детства, с тихой музыкой из магнитофона, с голосами двух близких мне людей, включивших меня в свою жизнь.
   И неважно, что я по обыкновению молчу. И не важно, что прямо через этот нарядный стол, с чашками, с тарелкой, на которой лежат ватрушки, пролегла наша с матерью дорога, на которой — Павел, тётя Шура, Анюта, Софья Петровна, Ворон, Саша. От одного к другому — ватрушка, чашка с чаем, яблоко.
   Всё-таки я сказал, уже стоя у дверей:
   — Я пришёл… я не буду играть. Я не могу…
   — Там будет видно. Иди-ка пока спать. Я очень рад, что ты пришёл. Ты и мой и Сонин любимый ученик, хочу, чтобы ты знал об этом. Пусть наш дом будет и твоим. Мы всегда ждём тебя. И Тосю, — добавил он.

7

   Саша — хороший отец. Он даёт нам деньги на еду. Он покупает одежду мальчику. И игрушки. В нашем доме — малиновая машина, Сашина — в миниатюре, трёхколёсный велосипед, и неизвестно, что раньше научается новый мальчик делать: ходить, бегать, кататься на велосипеде или ездить на машине… Он гоняет по нашему двору то на велосипеде, то на машине, и мы с Тосей не можем угнаться за ним. У Саши с мальчиком весёлые отношения.
   — Уши мыл? — спрашивает Саша.
   — А ты? — спрашивает мальчик.
   Не успевает Саша войти в дом, Павел кричит:
   — Три раза!
   Конечно, никакие «три раза» не получаются пока, получается «тли лаза», но разве это важно? Важно — то, что он три раза забрался по лестнице туда и обратно на детской площадке. Лестница из восьми перекладин.
   Не успев войти, Саша уже рассказывает:
   — Ветру надоело сидеть взаперти, и он стал крутиться и бушевать, и сдвинул стенку своей тюрьмы, и вырвался. Сначала подхватил злого колдуна, засадившего его в тюрьму, и понёс его по воздуху. Он нёс колдуна быстрее, чем на самолёте, донёс до горы, со всего маху швырнул с горы, колдун и рассыпался.
   — Зачем агрессия? — тихо говорит мать.
   — Это же начало! Ветер помчался делать добрые дела: старушку-мать подхватил и принёс к её потерявшемуся сыну. Сын болел и нуждался в помощи. Старушка спасла его. Потом подхватил сына со старушкой вместе и отнёс их к красивой и доброй девушке. Поднял ветер в воздух всех обидчиков и стал их крутить до тех пор, пока из них не повытряслись злые чувства. Тогда опустил их на Землю — жить. Закрутил он, завертел колёса — родил электричество. Захватил пригоршни зерна, засеял поля.
   Мальчик любит слушать Сашу. Что больше нравится ему: то, о чём говорит Саша, или то, как говорит? Руками машет, прыгает, скачет. Ничего представлять себе не надо — словно кино смотришь. О чём бы ни рассказывал, всё получается картинами. Его дети-спасатели, его собаки-путеводители, птицы-самолёты имеют имена, клички и поселяются во всех углах нашего жилья, чтобы выбираться из них в сны мальчика.
   Но Саша встречается с мальчиком и со мной лишь четырежды в неделю: дважды — на прогулках и дважды дома. Он зарабатывает на жизнь. Это благодаря ему мать смогла год просидеть дома. Саша восстал и против ясель: «Зачем тебе служить?» Даже няню привёл: «Выполнять будет всё, что скажешь!» Мать лишь плечами пожала: «Спасибо, нет необходимости».
   Мне Саша тоже родной. Одевает он и меня. И мне покупает «игрушки». Принёс мне вокман: слушай музыку, Иов. Принёс велосипед: катайся, Иов.
   С матерью Сашины отношения — странные. Мать часто, забывшись, смотрит на Сашу, и, сделай он к ней шаг, кто знает, может, снова…
   Что снова, я не знаю. Это «снова» для меня — перемена всей нашей жизни.
   Но Саша к матери шага не делает. Он ведёт себя так, словно она — его сестра, его друг.
   А может, я и придумал, что, стоит ему…
   Я ухожу сразу к себе, как «только Саша приходит к нам в свои свободные вечера, и не высовываю носа из своей комнаты. И не подслушиваю. Что-то во мне сильно изменилось. Выработались правила, одно из которых гласит: подслушивать нельзя, подсматривать нельзя, на чужом столе рыться нельзя. Мне остается по деталям, по отдельным словам выстраивать свои предположения. Слова до меня долетают — Сашины рассказы мальчику, слова мальчика. И только голоса матери не слышу никогда.
   В тот день, когда я подрался с Котиком, пришёл в гости к Ворону и увидел там Софью Петровну, я попал домой поздно, около одиннадцати.
   Встретила меня музыка, та, материна, что нутро наизнанку выворачивает. Поворот моего ключа и легкое движение двери ни матерью, ни Сашей услышаны не были.
   То, что Саша тут, я почувствовал.
   Когда я это почувствовал, музыка оборвалась, и выскочить на лестницу не получится: каждый звук будет услышан.
   — Почему ты не смотришь никогда на меня? — тихий голос матери.
   — Разве? По-моему, только и делаю, что смотрю. А может, и не смотрю. Собственно говоря, почему я должен смотреть? Сейчас я, видишь, занят, обещал парню дочинить машину. Мне давно уже надо идти.
   — Почему ты уходишь, как только Павел уснёт?
   — Разве? Не замечал. А может, и ухожу. Дела у меня, наверное.
   Никогда я не слышал у матери такого голоса, и я буквально впадаю в наш шкаф для пальто, тяну на себя лёгкую дверцу до тех пор, пока возможно, чтобы не зажать пальцы — ручки-то изнутри нет! Пропасть, ещё раз подраться с Котиком, сунуть голову под ледяную воду, услышать злобный голос отца… что угодно, только не слышать материного жалкого голоса! Но я слышу.
   — Хотя бы поговорить со мной можешь. Внимания на меня не обращаешь.
   — Ты же колдунья. Приворожи снова, как привораживала, чтобы только тебя видел, чтобы только тебя слышал, чтобы только с тобой…
   — Не могу. Ничего не могу. Нету с тобой моей силы.
   Неожиданностью звучит голос Сашин рядом со мной. Как оказался у двери, я не услышал.
   — Не дала закончить. Парень расстроится. Я, Амалия, не игрушка в твоих руках, можно сломать, можно починить. — И щелчок замка, дверь распахнулась. Щелчок замка — дверь мягко закрылась. Саша-то и смазал дверь, чтобы она не скрипела и не мешала новому мальчику своим скрипучим характером.
   Выйти из своего душного убежища сразу не могу, мать поймёт, что я слышал. Не могу ещё и потому, что оглушён. Жалкость матери для меня шок.
   Но, лишь Саша уходит, мать начинает бормотать что-то неразборчивое, и голос её плавится нежностью. Наверное, склонилась над мальчиком, разговаривает с ним. Из её бормотания во мне формируется злоба. Снова.
   Никогда мне не предназначались её бессвязный лепет, её восхищённый взгляд, её объятия. Только потому, что я явился к ней по своей воле? Я бегу за ней из другой своей жизни, в которой я не был её ребёнком, был слугой её мужа, но тоже тщился разгадать её.
   Куда сейчас уходит каждый день моя мать? С кем встречается? Лечит людей? Открывает им чакры? Пытается очистить карму, сгустившуюся над человечеством? Спасает собой мир, освобождая людей от зла?
   Нет же, не верю. Собой, своими поступками она увеличивает зло мира. К общему злу она прибавила сгустки чужой боли — Сашиной, из которой он до сих пор, я чувствую, не выберется, моей, из которой никак, несмотря на неимоверные мои усилия, не могу выбраться я. Это она допустила во мне сейчас злобу — злобу уязвлённого самолюбия, это она сделала меня ненужным самому себе. Всю жизнь не замечает меня, а я — загадки разгадываю. Зачем мне это? Почему торчу в капкане духоты, а не вхожу в свой дом хозяином? Почему не могу получить от неё ответы на мои вопросы? Что случилось с ней в Париже? Не отцовские домыслы мне нужны, её жизнь!
   Свет, помоги же! Объясни же! — молю я. И легко оказываюсь перед ним. — Ты знаешь мои вопросы, помоги мне. Убери из меня злобу. Перестань меня наказывать. Ты отнял у меня тех, кого я люблю. Пощади. Я делаю, кому могу, добро, я всем служу. Тося не служит мне, не работает на меня. Пощади её. Пощади меня. Помоги добраться до матери.
   Я слепну от Света и слёз, разбухших в огненные шары.
   — Ты стоишь не на пути совершенствования, ты стоишь на пути эгоизма, ты правильно понял это сегодня.
   — Но ведь и мать — лютая эгоистка, — пытаюсь я защититься. — Она видит лишь себя. Мучила Сашу. Всю жизнь мучает меня.
   — Каждый отвечает за себя. И — большой грех судить других и сравнивать судьбы. Живи свою жизнь. Понимай свою вину.
   Свет пропал. Я задыхаюсь в темноте и безвоздушье своей камеры.
   Мне кажется? Нет. Мать плачет. Горько, как плачет ребёнок.
   — Мальчик мой, кровинка моя, помоги мне.
   Не шепчет, кричит её голос, задыхающийся в слезах.
   Кинуться к ней, прижаться, но не ко мне она развёрнута.
   Я бегу за матерью, мать бежит за новым мальчиком и Сашей…
   В глуби моей рождается злой смех. Пытаюсь подавить его в себе, и жалость к матери, и злость — живое существо, поселившееся во мне. Что со мной случилось? Я был такой добрый…
   Никогда я добрым не был. Я — яблоко от матери, я — такой же лютый эгоист, как и она. Её люблю для себя, мне нужна она, чтобы набираться её силой, её волей, её тайной. Л когда она ослабла… вот же, во мне — злость и обида, они душат меня.
   Не таясь, выхожу из шкафа, поворачиваю замок и хлопаю дверью, не сильно, чтобы не разбудить нового мальчика, но так, чтобы мать услышала: я пришёл.
   Я хочу, чтобы она позвала меня, чтобы спросила, почему я так поздно, чтобы заметила мои распухшие нос и щёку, чтобы сказала мне «здравствуй»»
   Но в доме тишина.
   Я должен пройти через материну комнату, и я иду.
   Мать лежит с закрытыми глазами, и около неё новый мальчик — она не положила его в кровать, стоящую возле её головы.
   Теперь она спит головой к этой кровати.
   Меня никогда в жизни не клала рядом с собой!
   Обида скопилась в глазах, в руках, даже в животе. Ведёт меня к её тахте и заставляет смотреть на неё, притворяющуюся спящей! Какого чуда жду? Что она откроет глаза и скажет: «Здравствуй, сын», «Я ждала тебя, сын».
   Никогда не скажет она мне ни одного доброго слова.
   Сегодня я опять подслушивал. Не специально, невольно, но я — подслушивал.
   Иначе как бы я проник в её очередные тайны? Иначе как бы я поймал её униженность?
   Ну, пожалуйста, заметь меня, пролепечи что-нибудь доброе, ну, пожалуйста, — молю я, дрожа от возбуждения, от жара, заливающего меня.
   Если бы не слышал собственными ушами её плача и ласкового бормотанья, я доверчиво умилился бы её покою, порадовался тому, что она спит, и преспокойно отправился бы тоже спать.
   Как же устроен мир? Торжествует ложь? Даже среди близких людей… именно среди близких…
   Что породило мою злость? Что заставляет меня стоять и смотреть в безмятежное лицо? Спокойно спящий человек. А следы слёз на щеках видны даже в свете ночника…
   Всё-таки иду к себе. О, если бы Павел был жив! Или хотя бы птица Павел…
   Почему Павел кинулся тогда на человека, мирный Павел, почему стал раздирать его лицо? Понятно, если бы то был Вилен, но Вилен давным-давно умер. Что сделал тот человек? Пытал кого-то? Павел целыми днями был один дома. И из окна мог видеть тюрьму и как пытают. Мог видеть и тех, кто пытает. И, может быть, он узнал того, кто пытал?
   Беру мишку в руки.
   Теперь мишка совсем не велик в моих руках. И мишку я подарил новому мальчику. Мишку новый мальчик возит с собой в машине. На ночь он приносит его ко мне. «Пусть спит дома», — говорит мне.
   Это мать лишила меня нового мальчика. Мальчик бежит за мной, я — от него. Слепая, безудержная любовь матери к нему — контраст её отношения ко мне.
   Моё несчастливое детство… Вот почему я бегу от нового мальчика…
   Стою с мишкой около тахты, прижимая его так же слепо, как мать прижимает к себе нового мальчика, и плавлюсь в злости.
   К кому воззвать о помощи, чтобы эта злость перестала сотрясать меня?

8

   Едва добрёл я до школы на другой день. Тося в школу не пришла.
   И я прямо под звонком остановил Ворона, открывшего дверь класса, в котором у него урок.
   — Тося не пришла, — сказал я. — Я не знаю телефона.
   Он достал из своего портфеля записную книжку, вырвал из неё листок и написал телефон.
   — Если нужна помощь, загляни.
   В учительской никого. Я первый раз в учительской. Но даже если бы там были все до одного учителя школы, я всё равно подошёл бы к телефону.
   — Тося?! Голос её слаб.
   — Ты заболела?
   — Мама заболела. Я вызвала врача. Дождусь его и бабушку, куплю лекарство, а потом приду. Ты не волнуйся. Я хочу сказать тебе, я видела, как ты победил Константина. Я хочу сказать тебе, он мне пригрозил: если не буду его девушкой, он убьёт тебя. Я очень боялась. Я люблю тебя. — И гудки.
   Трубка — живое существо, оно поглощает мою злость.
   Как я смел вчера ночью так распуститься?
   Есть Тося. И никто из нас не бежит друг за другом, мы — лицом к лицу.
   Я иду не на урок, а в цветочный магазин и покупаю гвоздики.
   Посреди урока вхожу в класс. Под взглядами Тофа и ребят — вместе с гвоздиками — движусь на своё место и кладу гвоздики на Тосину часть стола.
   — Разве у неё сегодня день рождения? — чей-то голос.
   — Сегодня, — говорю я.
   Я совсем не похож на себя. Не Пашка, не Саша, я — поднимаюсь в воздух и лечу, махая крыльями. Крылья Саша переделал, и я свободно лечу, как летела по воздуху моя птица Павел.
   — Что-то я помню… у неё… в марте, — кто-то из девочек.
   — Да ладно тебе, именины сегодня, понятно?
   — Сегодня мы познакомимся с тригонометрией, — говорит Тоф и начинает рассказывать о синусе.
   …Тося появляется в классе на перемене между третьим и четвёртым уроками.
   Не в первое мгновение, во второе, когда видят её все, наступает тишина.
   Она подходит к нашему столу. Смотрит на гвоздики. Потом на меня. Ранец — в одной руке, другой она берёт гвоздики, нюхает и с ними и с ранцем идёт к выходу.