Страница:
— Ты всегда открываешь дверь, когда приходят мужчины?
Он обнял меня, но ответа не ждал — и так всё знал про меня. Что-то ещё он спрашивал, что-то шептал, но я уже спал, стремясь во сне — поскорее — растворить «Бедный Иов» и страх.
8
9
10
11
Он обнял меня, но ответа не ждал — и так всё знал про меня. Что-то ещё он спрашивал, что-то шептал, но я уже спал, стремясь во сне — поскорее — растворить «Бедный Иов» и страх.
8
Утром я забыл про ночной страх.
То субботнее утро…
В обычных семьях привычное. В моей жизни — первое и единственное.
Обжитая кухня.
Моё дело — сесть к накрытому столу, и я получу кашу, от которой идёт дымок, кусок хлеба с маслом, чашку чая.
А запахи? Каши, свежезаваренного чая и ещё чего-то незнакомого…
В детском саду тоже накрытый стол, но каша там всегда холодная, не лезет в глотку, творожники — кислые, а масло горчит.
— Я приготовил вам сюрприз. — Павел смотрит, как мы с матерью уминаем кашу.
— Спасибо, — странно мягко говорит мать.
— Подожди, попробуешь, тогда скажешь…
— Я — за кашу. Я не умею варить кашу.
— О, это очень просто. Берёшь крупу, пшённую, гречневую, ячневую, перловую… любую, моешь, заливаешь водой, чтобы воды было вдвое больше, чем крупы, и ставишь в духовку. Ни мешать не надо, ни смотреть, чтоб не подгорела. Через полчаса, а то и раньше каша готова.
— Надо ещё зажечь духовку.
— Это тоже просто. Подносишь к отверстию спичку, открываешь газ, и — готово.
— У тебя всё получается просто. И времени почти не отнимает.
— Не всё. Борщ, например… надо чистить овощи, тереть на тёрке, ловить момент, когда что бросать. Стой над ним, жди, когда соберётся закипеть, и не дай ему сделать это!
— Где ты научился готовить?
— Это всё тётушка. Жалела меня, так как моя мать, её сестра, была очень больная. «Давай, Павлуша, учись готовить, — говорила. — Идём-ка на кухню, ни от одной женщины не будешь зависеть. Великое дело». Естественно, я рос, всегда хотел есть и с удовольствием стал учиться у тётки. Ох, погоди-ка, за разговорами забыл! — Он открыл духовку, сунул внутрь обмотанную полотенцем руку. Через секунду явилась перед нами сковородка с чем-то пышным и золотистым.
В животе — тепло, уютно, каша Павла добрым грузом лежит во мне. Ничего подобного я не испытывал никогда: еда — в пользу, еда — в радость, не преодоление и мука. Я уже сыт, но глаз не свожу с пышного блина.
— Что это такое? — спрашивает мать, совсем как ребёнок.
— Драчёна. — Павел хотел сказать голосом обычным, а голос взлетел вверх. — Ну-ка, попробуйте, а вдруг не понравится?
Осторожно отковыриваю вилкой кусок, осторожно кладу в рот. Он тает мгновенно и сам течёт в меня.
С матерью тоже происходит что-то, ведёт она себя непривычно: она расслаблена, и ест, и растерянно улыбается. Но почему в её лице — страх? И почему этот её страх прямо с её лица сползает в мой наполненный вкусной едой живот?
— Хочешь ещё? — спрашивает Павел. Я мотаю головой.
Так и застыло то утро островом — несостоявшейся нашей общей жизни.
То субботнее утро…
В обычных семьях привычное. В моей жизни — первое и единственное.
Обжитая кухня.
Моё дело — сесть к накрытому столу, и я получу кашу, от которой идёт дымок, кусок хлеба с маслом, чашку чая.
А запахи? Каши, свежезаваренного чая и ещё чего-то незнакомого…
В детском саду тоже накрытый стол, но каша там всегда холодная, не лезет в глотку, творожники — кислые, а масло горчит.
— Я приготовил вам сюрприз. — Павел смотрит, как мы с матерью уминаем кашу.
— Спасибо, — странно мягко говорит мать.
— Подожди, попробуешь, тогда скажешь…
— Я — за кашу. Я не умею варить кашу.
— О, это очень просто. Берёшь крупу, пшённую, гречневую, ячневую, перловую… любую, моешь, заливаешь водой, чтобы воды было вдвое больше, чем крупы, и ставишь в духовку. Ни мешать не надо, ни смотреть, чтоб не подгорела. Через полчаса, а то и раньше каша готова.
— Надо ещё зажечь духовку.
— Это тоже просто. Подносишь к отверстию спичку, открываешь газ, и — готово.
— У тебя всё получается просто. И времени почти не отнимает.
— Не всё. Борщ, например… надо чистить овощи, тереть на тёрке, ловить момент, когда что бросать. Стой над ним, жди, когда соберётся закипеть, и не дай ему сделать это!
— Где ты научился готовить?
— Это всё тётушка. Жалела меня, так как моя мать, её сестра, была очень больная. «Давай, Павлуша, учись готовить, — говорила. — Идём-ка на кухню, ни от одной женщины не будешь зависеть. Великое дело». Естественно, я рос, всегда хотел есть и с удовольствием стал учиться у тётки. Ох, погоди-ка, за разговорами забыл! — Он открыл духовку, сунул внутрь обмотанную полотенцем руку. Через секунду явилась перед нами сковородка с чем-то пышным и золотистым.
В животе — тепло, уютно, каша Павла добрым грузом лежит во мне. Ничего подобного я не испытывал никогда: еда — в пользу, еда — в радость, не преодоление и мука. Я уже сыт, но глаз не свожу с пышного блина.
— Что это такое? — спрашивает мать, совсем как ребёнок.
— Драчёна. — Павел хотел сказать голосом обычным, а голос взлетел вверх. — Ну-ка, попробуйте, а вдруг не понравится?
Осторожно отковыриваю вилкой кусок, осторожно кладу в рот. Он тает мгновенно и сам течёт в меня.
С матерью тоже происходит что-то, ведёт она себя непривычно: она расслаблена, и ест, и растерянно улыбается. Но почему в её лице — страх? И почему этот её страх прямо с её лица сползает в мой наполненный вкусной едой живот?
— Хочешь ещё? — спрашивает Павел. Я мотаю головой.
Так и застыло то утро островом — несостоявшейся нашей общей жизни.
9
Павел приходит за мной в сад каждый день, ведёт меня ужинать к тёте Шуре, а у двери нашего дома прощается. Я вижу, он хочет войти со мной, но он спешит обменять квартиры, и весь вечер, допоздна, ему приходится ездить по адресам и смотреть варианты. Он рассказывает мне обо всех возможных, но ему всё не нравится — никак не может найти такую, где комната для матери была бы изолирована от наших!
По пятницам он является за мной с тяжёлыми сумками и сразу ведёт домой. Картошка, фарш, курица или рыба, солёные огурцы… — чего только нет в его сумках! Что-то Павел убирает в холодильник — впрок, а что-то оставляет.
— Тебе орехи. Смотри, как надо колоть. Вот тебе щипцы. Положи в это ложе орех, сожми ручки. А теперь выбирай ядро и ешь!
В другой раз он угощает меня изюмом.
После перекуса мы начинаем готовить.
Мать знает о пятнице и, как правило, домой не спешит.
Мы размачиваем хлеб в воде, мелко рубим лук или чеснок, а иногда и то, и другое, тушим мясо или рыбу… Но вот еда готова, мы сыты и сидим за столом друг против друга. В руках Павла — книжка.
— Сегодня у нас здесь Пушкин! — Павел читает, но часто прерывает себя: — Знаешь слово «лукоморье»? А «златая»?.. «Объясни, что значит: „И растёт ребёнок там не по дням, а по часам“.
Я не понимаю смысла многих слов, но мне нравится тайна, нравится самому догадываться, что слова значат.
— Знаешь, какая разница между сегодняшним пароходом и корабликом, о котором пишет Пушкин? — Павел растягивает полотенце. — Это парус. Таких парусов много. Они надуваются ветром, и кораблик несётся по волнам. А это современный пароход, смотри, какой… Люкс! — Павел рисует его на листе бумаги. — От ветра не зависим, даже буря ему не страшна, здесь мотор, здесь трюм… — И я уже лезу в трюм, захожу в каюты, сижу на палубе. Но после осмотра современный мне не нравится, я помещаю себя на пушкинский продувной кораблик, несущийся по воле ветра, с надутыми парусами.
Кораблик — я! И я — Гвидон. Это я рос в бочке не по дням, а по часам. Это я вышиб дно и встретился с Лебедью. И я — остров Буян. И я — белочка. И я — её золотые скорлупки. И — купол церкви, и море-океян…
Павел никогда не устаёт читать, но он убеждён: много сразу читать нельзя — могу не запомнить и не успею пережить. Поэтому он обрывает себя на самом интересном месте, велит пропылесосить дом или постирать.
Я не люблю недочитанных книг, мне нравится читать залпом, но послушно бросаю книжку, потому что люблю использовать изобретения Павла. Сегодня он принёс чёрный ящик, на его поверхности большое количество колесиков и кнопок.
— Не смотри, что корпус старомодный, зато внутренности современные. Как и я. Не смотри, что вроде старый, на самом-то деле мальчишка! Догадайся, что это?
Естественно, догадаться не могу.
Павел включает аппарат в сеть, поворачивает колесико, и сразу к нам приходит голос, женский, жёсткий: «Погибло семнадцать человек…», «Взрыв произошёл в восемь вечера, погибло двадцать пять человек, сорок — в тяжёлом состоянии. Здание разрушено…» Павел крутит колесико, и вместо голоса женщины — музыка.
В конце концов мать приходит домой. К тому времени я уже сыт-пересыт, и едой, и сказками, и сегодня музыкой из радиоприёмника, и за общим столом мне делать нечего. Ухожу к себе. А ещё ухожу потому, что хочу оставить Павла и мать вдвоём.
По пятницам он является за мной с тяжёлыми сумками и сразу ведёт домой. Картошка, фарш, курица или рыба, солёные огурцы… — чего только нет в его сумках! Что-то Павел убирает в холодильник — впрок, а что-то оставляет.
— Тебе орехи. Смотри, как надо колоть. Вот тебе щипцы. Положи в это ложе орех, сожми ручки. А теперь выбирай ядро и ешь!
В другой раз он угощает меня изюмом.
После перекуса мы начинаем готовить.
Мать знает о пятнице и, как правило, домой не спешит.
Мы размачиваем хлеб в воде, мелко рубим лук или чеснок, а иногда и то, и другое, тушим мясо или рыбу… Но вот еда готова, мы сыты и сидим за столом друг против друга. В руках Павла — книжка.
— Сегодня у нас здесь Пушкин! — Павел читает, но часто прерывает себя: — Знаешь слово «лукоморье»? А «златая»?.. «Объясни, что значит: „И растёт ребёнок там не по дням, а по часам“.
Я не понимаю смысла многих слов, но мне нравится тайна, нравится самому догадываться, что слова значат.
— Знаешь, какая разница между сегодняшним пароходом и корабликом, о котором пишет Пушкин? — Павел растягивает полотенце. — Это парус. Таких парусов много. Они надуваются ветром, и кораблик несётся по волнам. А это современный пароход, смотри, какой… Люкс! — Павел рисует его на листе бумаги. — От ветра не зависим, даже буря ему не страшна, здесь мотор, здесь трюм… — И я уже лезу в трюм, захожу в каюты, сижу на палубе. Но после осмотра современный мне не нравится, я помещаю себя на пушкинский продувной кораблик, несущийся по воле ветра, с надутыми парусами.
Кораблик — я! И я — Гвидон. Это я рос в бочке не по дням, а по часам. Это я вышиб дно и встретился с Лебедью. И я — остров Буян. И я — белочка. И я — её золотые скорлупки. И — купол церкви, и море-океян…
Павел никогда не устаёт читать, но он убеждён: много сразу читать нельзя — могу не запомнить и не успею пережить. Поэтому он обрывает себя на самом интересном месте, велит пропылесосить дом или постирать.
Я не люблю недочитанных книг, мне нравится читать залпом, но послушно бросаю книжку, потому что люблю использовать изобретения Павла. Сегодня он принёс чёрный ящик, на его поверхности большое количество колесиков и кнопок.
— Не смотри, что корпус старомодный, зато внутренности современные. Как и я. Не смотри, что вроде старый, на самом-то деле мальчишка! Догадайся, что это?
Естественно, догадаться не могу.
Павел включает аппарат в сеть, поворачивает колесико, и сразу к нам приходит голос, женский, жёсткий: «Погибло семнадцать человек…», «Взрыв произошёл в восемь вечера, погибло двадцать пять человек, сорок — в тяжёлом состоянии. Здание разрушено…» Павел крутит колесико, и вместо голоса женщины — музыка.
В конце концов мать приходит домой. К тому времени я уже сыт-пересыт, и едой, и сказками, и сегодня музыкой из радиоприёмника, и за общим столом мне делать нечего. Ухожу к себе. А ещё ухожу потому, что хочу оставить Павла и мать вдвоём.
10
Чем сытее и счастливее я становился благодаря Павлу, тем большее любопытство овладевало мною. Куда уходит мать? Где работает? Откуда приводит мужчин? Как восстанавливает силы? Что означают слова, которые она произносит, оставшись одна?
У меня получились три абсолютно разные жизни. В детском саду, с утренниками, с хором, с моим неумением и нежеланием играть со сверстниками. Жизнь с Павлом, жаждущим научить меня чему-то, порадовать, побаловать. И жизнь с матерью, остающаяся главной, жадность ко всему, что связано с ней, необходимость проникнуть в её тайны, чтобы выжить.
— Ты сказала, ты пришла сюда изучить мужчин. Почему только мужчин? — голос Павла.
— Бог доверил Землю мужчине. Женщину создал ему в помощь. И для удовольствия.
Значит, Бог с самого начала женщину считал неглавной? Как же тогда получается, что моя мать для меня — весь мир, я завишу только от неё?
— Ты хочешь сказать, мужчина не оправдал Его надежд, разрушил Его замысел, искалечил Землю? Ты поняла, почему мужчина таков?
— Не так всё просто. Законченных подлецов немного. Даже в самом страшном экземпляре бывает что-то доброе. Разрушение происходит от невежества. Будда говорил: «Все разрушения и несчастья человечества — от невежества». А помнишь: «Прости им, Отче, ибо они не ведают, что творят»? Невежество — необходимый и достаточный корень зла. Знал бы суть жизни поднявший руку на жертву, испугался бы того, что делает. Эгоизм тоже от невежества.
— Ты раскрыла основные типы разрушителей?
— Довольно грубо… Один получает своё удовольствие, другой хочет власти, третий — убийца по призванию, его радует убийство.
Сейчас ворвётся ко мне Вилен! Его белёсым взглядом затягиваются вещи в нашем доме, стены… Хватаю утёнка, ныряю в кровать, зажмуриваюсь, закрываюсь с головой, но взгляд Вилена не исчезает.
Сквозь сон — звонок. Сейчас явится Вилен.
…И он входит в наш дом, и мать не выгоняет его, а разговаривает с ним.
— Ты велишь рассказать, как я жил.
На его лице подобие улыбки. И, хотя глаза сужаются, как при улыбке, и углы губ поднимаются вверх, улыбки не получается. Морщины у губ — жёсткие скобки, из глаз — дула, сейчас выстрелит!
— Отец избивал меня, потому что не задалась его жизнь: профессию не любил (работал счетоводом на фабрике), жену не любил. На мне отводил душу. Привязывал к железной ножке кровати, до крови хлестал ремнём.
— Ты решил разжалобить меня. Он избивал тебя, а ты, в свою очередь, бил до полусмерти тех, кто младше и слабее, разрывал на части кошек и птиц.
— А что делала бы ты? Как бы ты выбрасывала из себя обиду и злость?
— Дети, птицы, кошки с собаками тебя не обижали, они были добры и доверчивы к тебе.
Вилен щурится, сейчас убьёт наповал.
— Разве ребёнок понимает это? Ему нужно спастись от отрицательных эмоций.
— Ребёнок вырос и превратился в благородного джентльмена…
— Разве виноват человек в том, какой он? Его делает жизнь. Да, я не добр, да, я не благороден, да, я не люблю людей, да, я им мщу…
— За что?
— А за что наказали меня? Я не имел всего того что должен иметь человек!
— Мог иметь.
— О чём ты говоришь?
— Не я, ты скажи.
Вилен вскакивает и тонко кричит:
— По какой причине ты пытаешь меня?
— Разве?
— Никогда ни к кому я не относился так, как к тебе… готов помочь… я не понимаю, чего ты хочешь от меня. Да, как все. — Он садится и говорит нормальным голосом: — Учился в школе и в институте. Но решил стать хозяином жизни, чтобы никто никогда не посмел совершить надо мной насилия.
— Но при этом чтобы ты мог совершать насилие. Снова он вскакивает и снова тонко кричит:
— Чего ты хочешь от меня? До встречи с тобой я ни о чём таком не думал. Я исполнял свой долг. Работал. Давал деньги в семью.
— Ты доволен своей жизнью?
— Назови мне того, кто доволен! — Он отвечает ещё на крике, но — садится. — А ты довольна, что продаёшь себя?
— Я не продаю себя. Я бываю только с тем, с кем хочу.
— Ты хочешь сказать, я не подхожу тебе и ты не желаешь быть со мной? И поэтому деньги швырнула мне в морду.
— Вот именно. И я вполне довольна своей жизнью.
— Ты врёшь. Ты — нищая. Ты — голая. Ты не сделала карьеры. — Таращатся белёсые глаза.
— Ты сделал карьеру, ты имеешь власть. У тебя есть всё, чего пожелает твоя душа. И…?
— Прекрати так смотреть на меня. На меня никто никогда не смел смотреть так. Ты из-за этого недоноска меня не желаешь? Скажи, чем он купил тебя? Ты издеваешься надо мной! Всё равно ты будешь моей! — Он распаляет себя, вскакивает, хватает её за плечи — сейчас поволочёт к кровати, но… опускает руки.
— У тебя было в жизни несколько шансов, — говорит мать. — Ты мог выбрать себе другой путь… И ты мог полюбить… Если бы набрался терпения, если бы не изнасиловал, не сломал своими руками, мог бы узнать, что такое быть счастливым. Лотерейный билет тебе выпал. Она была такая добрая… она любила тебя, покаты…
— Замолчи! Откуда ты всё знаешь? Ты — ведьма? Ты всю жизнь следила за мной? Не вороши прошлого, дай мне себя, и я стану другим. Ты мой единственный лотерейный билет. Когда я на тебя смотрю, у меня жжёт здесь! — Обеими руками он давит грудь. — Вот увидишь. Я буду служить тебе. Что ты молчишь? — Он пальцем дотрагивается до её щеки. — Я не обижу тебя.
И вдруг мать говорит:
— Я попробую. Только сейчас уходи. Прошу тебя. Что она такое сказала? Я ослышался? Она будет жить с этим?.. Она всегда гонит тех, кто ей не нравится. Этот отвратителен ей!
— Ты станешь моей?
Я не вижу её лица, но в вязком молчании будто вижу: глаза… во всё лицо. Я готов выскочить из комнаты и закричать — «А как же Павел? А как же наш общий дом?», но вцепляюсь в острый край двери обеими руками, так, что под ногтями появляется краснота, и тут же, лишь болью пронзаются пальцы, понимаю: мать знает, что делает.
В бессилии сползаю на пол.
— Я стану твоей, — подтверждает мать.
— Когда? После очередного экзамена? Сначала посмотришь, как я веду себя? Я готов. Я не буду никого наказывать, даже когда нужно наказывать. Я перестану злиться и кричать на людей. — Он заискивающе смотрит на неё, и губы его грязно-розовыми червяками ползут вбок.
Разве сможет мать целовать их? Извиваются червяки, впиваются в мать. Меня сейчас вырвет. Кладу обе руки на горло. «Не надо, мама».
— Скажи же, какой экзамен ты приготовила мне? Она пожимает плечами.
— Ты не можешь вернуть к жизни тех, кого убил, и их близких, большинство из которых тоже мертвы.
— Может быть, кто-то и жив… я узнаю, я попробую.
— Ты не можешь вернуть ту, которую изнасиловал, ту, которая любила тебя, ту, которая покончила с собой от отчаяния.
— Я не хотел этого. Я, правда, не хотел этого. Я готов был житье ней.
— Ты не мог жить с ней по-человечески… ты получаешь удовольствие только тогда, когда щиплешь грудь до синяков, когда рвёшь плоть, когда причиняешь боль…
— Замолчи! — снова кричит он. Сейчас скажет — «ведьма», но звучит: — Нет, никогда больше… я не хочу с тобой так, я хочу… едва коснуться… Что ты сделала со мной? Мне больно здесь… — Он не вытирает слёз, и они, мутные, текут по щекам, чуть задерживаются возле углов губ, сползают по подбородку. — Отец бил, болели те места, по которым он попадал ремнём, внутри собирались злость и ненависть. Ты права, я получал удовольствие, когда причинял боль. У жены был рак груди… сейчас я понял — из-за меня. Что ты со мной сделала? Зачем привела сюда Лину?
Истерика, наверное, продолжалась бы бесконечно, если бы не раздался телефонный звонок. Мать плечами тряхнула, словно сбрасывая с себя слов Вилена, пошла к телефону.
Вилен тяжёлым взглядом смотрит на неё.
— Какие варианты?
Сейчас она скажет: «Зачем варианты? Всё кончено. Я буду жить с другим». Сердце, вырвавшись, бьёт меня по голове, я не слышу, что говорит мать.
Не говорит, она слушает.
И Вилен слушает. Как и я, открыл рот. Весь развернулся к матери, и — дула вместо глаз.
Стоит матери повернуться… Стоит повернуться… Он всё врёт, что не обидит её.
Сквозь шум крови в голове не сразу слышу, только когда от слова остаётся след: «Хорошо». Следующая фраза «Завтра попозже… вечером» возвращает меня к жизни. Ничего не отменяется. Она услышала, какие есть варианты квартиры, согласилась посмотреть. И… голос такой, точно она положила руки на лицо Павла…
Я знаю её руки, как хорошо я знаю их! Я готов болеть каждый день, лишь бы она клала свои руки на моё лицо.
— Кто звонил? — жёстко, в спину матери, спросил Вилен, но тут она повернулась.
Как же мгновенно он меняется! Только что готов был убить…
Я замёрз, но не мог шевельнуться и пойти одеться.
— Завтра я развожусь, — говорит Вилен.
— Зачем?
— Мы сразу поженимся, и ты прекратишь свои встречи с мужчинами. Я обеспечу тебя. Тебе не нужно будет…
— Я буду жить так, как живу, буду делать то, что хочу.
— А как же ты будешь моей?
— Я не портфель твой, не брюки и не машина.
— Ты хочешь быть моей любовницей?
— Назови как хочешь. Но я буду с тобой тогда, когда ты перестанешь причинять людям зло, когда способность чувствовать и видеть других войдёт в твою суть. Я буду с тобой так, как удобно мне.
— И когда же?
— Это зависит только от тебя.
— Когда это будет?
— И ты, и я увидим это…
Мать хитрит, понимаю я, тянет время. И тут же понимаю: она согласилась жить с ним потому, что боится его. Чего она боится? Он может убить её?
Но ведь она никого и ничего не боится, она способна остановить любое убийство и направить его разрушительную силу на убийцу! Нет, здесь что-то другое.
Прямо в одежде забираюсь под одеяло и в тепле, постепенно окутывающем меня, работаю над своим вопросом.
Слово «работать» я люблю. Я понимаю его как слово «думать», «биться над какой-то проблемой», «решать какую-то задачу».
Задачи решать учит меня Павел.
«Из пункта „А“ в пункт „Б“ выезжает машина, вылетает самолёт и выходит человек. Кто быстрее попадёт в пункт „Б“ и почему?» Здесь скорость, время, преодоление расстояния.
Сначала просто вопрос, а потом Павел произносит слова «скорость», «расстояние», «время» и даёт мне числа.
«Через одну трубу бассейн заполняется чистой водой, через другую уходит вода грязная…» Здесь — объём, вес…
В сегодняшней моей задаче нет пунктов «А» и «Б», нет объёма и скорости. Совсем другие данные. Мать никогда не согласилась бы жить под одной крышей даже с Павлом. А уж с Виленом и подавно! Почему же обещает жить с ним?
Боится его?
Это не ответ. Это тоже вопрос. Но он жжёт как неправильный ответ, от которого необходимо отвязаться, чтобы поскорее найти ответ правильный.
И в эту минуту ко мне в комнату входит мама. Но, как обычно, её взгляд проходит сквозь меня.
— Постарайся сделать так, чтобы Павел больше не забирал тебя из детского сада. Ты вполне можешь дойти до подъезда один. Это всего два шага.
Натягиваю до носа одеяло — скрыть разинувшийся рот.
Павел не будет приходить за мной и вести меня к тёте Шуре? И мы не будем идти с ним, сытые, взявшись за руки, к детской площадке или на спектакль или в кино? И не зазвучит больше на высокой ноте: «Иов, твой отец пришёл за тобой!»?
— Ты понял, что я сказала?
Значит, я не буду с ним видеться? Я буду жить без него?
— Ты будешь видеться с ним в другом месте, раз в неделю я сама буду отводить тебя к нему. — Голос жёсток, а в лине — просьба и страх. — Завтра чтоб это было в последний раз. Не я, ты попроси его об этом.
И попроси позвонить мне из автомата, как только вы расстанетесь.
Ясный ответ, яснее некуда: Вилен может сделать плохо Павлу, мать боится за Павла. Никогда и ничего так сильно не боялась она во всей своей жизни. И я лепечу:
— Хорошо.
Она поворачивается и идёт из комнаты, звеня натянувшимися нервами.
У меня получились три абсолютно разные жизни. В детском саду, с утренниками, с хором, с моим неумением и нежеланием играть со сверстниками. Жизнь с Павлом, жаждущим научить меня чему-то, порадовать, побаловать. И жизнь с матерью, остающаяся главной, жадность ко всему, что связано с ней, необходимость проникнуть в её тайны, чтобы выжить.
— Ты сказала, ты пришла сюда изучить мужчин. Почему только мужчин? — голос Павла.
— Бог доверил Землю мужчине. Женщину создал ему в помощь. И для удовольствия.
Значит, Бог с самого начала женщину считал неглавной? Как же тогда получается, что моя мать для меня — весь мир, я завишу только от неё?
— Ты хочешь сказать, мужчина не оправдал Его надежд, разрушил Его замысел, искалечил Землю? Ты поняла, почему мужчина таков?
— Не так всё просто. Законченных подлецов немного. Даже в самом страшном экземпляре бывает что-то доброе. Разрушение происходит от невежества. Будда говорил: «Все разрушения и несчастья человечества — от невежества». А помнишь: «Прости им, Отче, ибо они не ведают, что творят»? Невежество — необходимый и достаточный корень зла. Знал бы суть жизни поднявший руку на жертву, испугался бы того, что делает. Эгоизм тоже от невежества.
— Ты раскрыла основные типы разрушителей?
— Довольно грубо… Один получает своё удовольствие, другой хочет власти, третий — убийца по призванию, его радует убийство.
Сейчас ворвётся ко мне Вилен! Его белёсым взглядом затягиваются вещи в нашем доме, стены… Хватаю утёнка, ныряю в кровать, зажмуриваюсь, закрываюсь с головой, но взгляд Вилена не исчезает.
Сквозь сон — звонок. Сейчас явится Вилен.
…И он входит в наш дом, и мать не выгоняет его, а разговаривает с ним.
— Ты велишь рассказать, как я жил.
На его лице подобие улыбки. И, хотя глаза сужаются, как при улыбке, и углы губ поднимаются вверх, улыбки не получается. Морщины у губ — жёсткие скобки, из глаз — дула, сейчас выстрелит!
— Отец избивал меня, потому что не задалась его жизнь: профессию не любил (работал счетоводом на фабрике), жену не любил. На мне отводил душу. Привязывал к железной ножке кровати, до крови хлестал ремнём.
— Ты решил разжалобить меня. Он избивал тебя, а ты, в свою очередь, бил до полусмерти тех, кто младше и слабее, разрывал на части кошек и птиц.
— А что делала бы ты? Как бы ты выбрасывала из себя обиду и злость?
— Дети, птицы, кошки с собаками тебя не обижали, они были добры и доверчивы к тебе.
Вилен щурится, сейчас убьёт наповал.
— Разве ребёнок понимает это? Ему нужно спастись от отрицательных эмоций.
— Ребёнок вырос и превратился в благородного джентльмена…
— Разве виноват человек в том, какой он? Его делает жизнь. Да, я не добр, да, я не благороден, да, я не люблю людей, да, я им мщу…
— За что?
— А за что наказали меня? Я не имел всего того что должен иметь человек!
— Мог иметь.
— О чём ты говоришь?
— Не я, ты скажи.
Вилен вскакивает и тонко кричит:
— По какой причине ты пытаешь меня?
— Разве?
— Никогда ни к кому я не относился так, как к тебе… готов помочь… я не понимаю, чего ты хочешь от меня. Да, как все. — Он садится и говорит нормальным голосом: — Учился в школе и в институте. Но решил стать хозяином жизни, чтобы никто никогда не посмел совершить надо мной насилия.
— Но при этом чтобы ты мог совершать насилие. Снова он вскакивает и снова тонко кричит:
— Чего ты хочешь от меня? До встречи с тобой я ни о чём таком не думал. Я исполнял свой долг. Работал. Давал деньги в семью.
— Ты доволен своей жизнью?
— Назови мне того, кто доволен! — Он отвечает ещё на крике, но — садится. — А ты довольна, что продаёшь себя?
— Я не продаю себя. Я бываю только с тем, с кем хочу.
— Ты хочешь сказать, я не подхожу тебе и ты не желаешь быть со мной? И поэтому деньги швырнула мне в морду.
— Вот именно. И я вполне довольна своей жизнью.
— Ты врёшь. Ты — нищая. Ты — голая. Ты не сделала карьеры. — Таращатся белёсые глаза.
— Ты сделал карьеру, ты имеешь власть. У тебя есть всё, чего пожелает твоя душа. И…?
— Прекрати так смотреть на меня. На меня никто никогда не смел смотреть так. Ты из-за этого недоноска меня не желаешь? Скажи, чем он купил тебя? Ты издеваешься надо мной! Всё равно ты будешь моей! — Он распаляет себя, вскакивает, хватает её за плечи — сейчас поволочёт к кровати, но… опускает руки.
— У тебя было в жизни несколько шансов, — говорит мать. — Ты мог выбрать себе другой путь… И ты мог полюбить… Если бы набрался терпения, если бы не изнасиловал, не сломал своими руками, мог бы узнать, что такое быть счастливым. Лотерейный билет тебе выпал. Она была такая добрая… она любила тебя, покаты…
— Замолчи! Откуда ты всё знаешь? Ты — ведьма? Ты всю жизнь следила за мной? Не вороши прошлого, дай мне себя, и я стану другим. Ты мой единственный лотерейный билет. Когда я на тебя смотрю, у меня жжёт здесь! — Обеими руками он давит грудь. — Вот увидишь. Я буду служить тебе. Что ты молчишь? — Он пальцем дотрагивается до её щеки. — Я не обижу тебя.
И вдруг мать говорит:
— Я попробую. Только сейчас уходи. Прошу тебя. Что она такое сказала? Я ослышался? Она будет жить с этим?.. Она всегда гонит тех, кто ей не нравится. Этот отвратителен ей!
— Ты станешь моей?
Я не вижу её лица, но в вязком молчании будто вижу: глаза… во всё лицо. Я готов выскочить из комнаты и закричать — «А как же Павел? А как же наш общий дом?», но вцепляюсь в острый край двери обеими руками, так, что под ногтями появляется краснота, и тут же, лишь болью пронзаются пальцы, понимаю: мать знает, что делает.
В бессилии сползаю на пол.
— Я стану твоей, — подтверждает мать.
— Когда? После очередного экзамена? Сначала посмотришь, как я веду себя? Я готов. Я не буду никого наказывать, даже когда нужно наказывать. Я перестану злиться и кричать на людей. — Он заискивающе смотрит на неё, и губы его грязно-розовыми червяками ползут вбок.
Разве сможет мать целовать их? Извиваются червяки, впиваются в мать. Меня сейчас вырвет. Кладу обе руки на горло. «Не надо, мама».
— Скажи же, какой экзамен ты приготовила мне? Она пожимает плечами.
— Ты не можешь вернуть к жизни тех, кого убил, и их близких, большинство из которых тоже мертвы.
— Может быть, кто-то и жив… я узнаю, я попробую.
— Ты не можешь вернуть ту, которую изнасиловал, ту, которая любила тебя, ту, которая покончила с собой от отчаяния.
— Я не хотел этого. Я, правда, не хотел этого. Я готов был житье ней.
— Ты не мог жить с ней по-человечески… ты получаешь удовольствие только тогда, когда щиплешь грудь до синяков, когда рвёшь плоть, когда причиняешь боль…
— Замолчи! — снова кричит он. Сейчас скажет — «ведьма», но звучит: — Нет, никогда больше… я не хочу с тобой так, я хочу… едва коснуться… Что ты сделала со мной? Мне больно здесь… — Он не вытирает слёз, и они, мутные, текут по щекам, чуть задерживаются возле углов губ, сползают по подбородку. — Отец бил, болели те места, по которым он попадал ремнём, внутри собирались злость и ненависть. Ты права, я получал удовольствие, когда причинял боль. У жены был рак груди… сейчас я понял — из-за меня. Что ты со мной сделала? Зачем привела сюда Лину?
Истерика, наверное, продолжалась бы бесконечно, если бы не раздался телефонный звонок. Мать плечами тряхнула, словно сбрасывая с себя слов Вилена, пошла к телефону.
Вилен тяжёлым взглядом смотрит на неё.
— Какие варианты?
Сейчас она скажет: «Зачем варианты? Всё кончено. Я буду жить с другим». Сердце, вырвавшись, бьёт меня по голове, я не слышу, что говорит мать.
Не говорит, она слушает.
И Вилен слушает. Как и я, открыл рот. Весь развернулся к матери, и — дула вместо глаз.
Стоит матери повернуться… Стоит повернуться… Он всё врёт, что не обидит её.
Сквозь шум крови в голове не сразу слышу, только когда от слова остаётся след: «Хорошо». Следующая фраза «Завтра попозже… вечером» возвращает меня к жизни. Ничего не отменяется. Она услышала, какие есть варианты квартиры, согласилась посмотреть. И… голос такой, точно она положила руки на лицо Павла…
Я знаю её руки, как хорошо я знаю их! Я готов болеть каждый день, лишь бы она клала свои руки на моё лицо.
— Кто звонил? — жёстко, в спину матери, спросил Вилен, но тут она повернулась.
Как же мгновенно он меняется! Только что готов был убить…
Я замёрз, но не мог шевельнуться и пойти одеться.
— Завтра я развожусь, — говорит Вилен.
— Зачем?
— Мы сразу поженимся, и ты прекратишь свои встречи с мужчинами. Я обеспечу тебя. Тебе не нужно будет…
— Я буду жить так, как живу, буду делать то, что хочу.
— А как же ты будешь моей?
— Я не портфель твой, не брюки и не машина.
— Ты хочешь быть моей любовницей?
— Назови как хочешь. Но я буду с тобой тогда, когда ты перестанешь причинять людям зло, когда способность чувствовать и видеть других войдёт в твою суть. Я буду с тобой так, как удобно мне.
— И когда же?
— Это зависит только от тебя.
— Когда это будет?
— И ты, и я увидим это…
Мать хитрит, понимаю я, тянет время. И тут же понимаю: она согласилась жить с ним потому, что боится его. Чего она боится? Он может убить её?
Но ведь она никого и ничего не боится, она способна остановить любое убийство и направить его разрушительную силу на убийцу! Нет, здесь что-то другое.
Прямо в одежде забираюсь под одеяло и в тепле, постепенно окутывающем меня, работаю над своим вопросом.
Слово «работать» я люблю. Я понимаю его как слово «думать», «биться над какой-то проблемой», «решать какую-то задачу».
Задачи решать учит меня Павел.
«Из пункта „А“ в пункт „Б“ выезжает машина, вылетает самолёт и выходит человек. Кто быстрее попадёт в пункт „Б“ и почему?» Здесь скорость, время, преодоление расстояния.
Сначала просто вопрос, а потом Павел произносит слова «скорость», «расстояние», «время» и даёт мне числа.
«Через одну трубу бассейн заполняется чистой водой, через другую уходит вода грязная…» Здесь — объём, вес…
В сегодняшней моей задаче нет пунктов «А» и «Б», нет объёма и скорости. Совсем другие данные. Мать никогда не согласилась бы жить под одной крышей даже с Павлом. А уж с Виленом и подавно! Почему же обещает жить с ним?
Боится его?
Это не ответ. Это тоже вопрос. Но он жжёт как неправильный ответ, от которого необходимо отвязаться, чтобы поскорее найти ответ правильный.
И в эту минуту ко мне в комнату входит мама. Но, как обычно, её взгляд проходит сквозь меня.
— Постарайся сделать так, чтобы Павел больше не забирал тебя из детского сада. Ты вполне можешь дойти до подъезда один. Это всего два шага.
Натягиваю до носа одеяло — скрыть разинувшийся рот.
Павел не будет приходить за мной и вести меня к тёте Шуре? И мы не будем идти с ним, сытые, взявшись за руки, к детской площадке или на спектакль или в кино? И не зазвучит больше на высокой ноте: «Иов, твой отец пришёл за тобой!»?
— Ты понял, что я сказала?
Значит, я не буду с ним видеться? Я буду жить без него?
— Ты будешь видеться с ним в другом месте, раз в неделю я сама буду отводить тебя к нему. — Голос жёсток, а в лине — просьба и страх. — Завтра чтоб это было в последний раз. Не я, ты попроси его об этом.
И попроси позвонить мне из автомата, как только вы расстанетесь.
Ясный ответ, яснее некуда: Вилен может сделать плохо Павлу, мать боится за Павла. Никогда и ничего так сильно не боялась она во всей своей жизни. И я лепечу:
— Хорошо.
Она поворачивается и идёт из комнаты, звеня натянувшимися нервами.
11
…Тот день…
Тот день — главная причина моей смерти.
Начался он с ночи. Мне приснился сон.
Мы все трое — мама, Павел и я — идём смотреть нашу новую квартиру.
Впервые я иду между ними, держась за их руки. Это неправильные слова. Не иду. Мне кажется, я не касаюсь земли.
Мамина рука по обыкновению жжёт, от неё по всему моему телу — огонь. Это живительная сила. Я расту, как на дрожжах, — между ними. А может не как «на дрожжах», а как царевич из сказки Пушкина: «И растёт ребёнок там не по дням, а по часам». Огонь — пища, питающая каждый мой орган.
От руки Павла — совсем другая сила, мужская, физическая. По капле через руку она переливается в меня.
Мама с Павлом женятся. И я — между ними, я тоже женюсь вместе с ними, мы втроём женимся.
Я затаился. Мне кажется, стоит на секунду отпустить руку того или другого, я погибну, и мы все втроём никогда не поженимся.
Мы, все трое, сосредоточены друг на друге и на том, что нам предстоит, и я не слышу сзади шороха шин по асфальту, преследующего нас. Я не замечаю круга, в котором мы все трое замкнуты и который всё меньше и меньше, он сжимает нас в одну, единую душу.
Это потом, много раз, сон будет проигрываться во всех подробностях: и шорох шин, заштопывающий уши, и сжимающийся круг, прибивающий нас всё ближе и ближе друг к другу.
Вот мы входим в нашу новую квартиру.
Прихожая — большая. Направо — мамина комната, с окнами во всю стену, и в неё мягко опускается новый просторный стол, с оранжево-розовыми ромбами, за которым теперь мама разговаривает с гостями. Через коридор налево — кухня, туалет вместе с ванной, дальше — комнаты Павла и моя.
Я всё вижу сверху. Уж не я ли сам и мебель расставляю? В комнату Павла опускаю письменный стол…
Павел тоже со мной рядом. И только мама стоит на паркете. Она что-то говорит, но я не понимаю, что. Подвенечное её платье развевается по всей комнате, в каждом углу, поднимается к нам и нас с Павлом обдаёт свежестью.
А потом Павел плывёт вверх. Вот он поднялся до потолка, вот прошёл сквозь потолок и исчез.
— Куда ты? — кричу я в отчаянии. Я не успел схватить его за руку, чтобы удержать возле себя.
Я просыпаюсь. В окно светит фонарь. Жёлтый свет от него полощется в комнате на стене и на полу.
Что-то в этом сне не так.
Мы, все трое, вместе, но почему Павел поднимается вверх. Он не умеет делать этого… Мне холодно, впервые я проснулся среди ночи. Чем-то мне сильно не нравится этот сон!
«Уходи», — прошу я. Чему, кому я говорю это? Сну, фонарному свету, от которого бегут по мне мураши…
Но сон — живое существо. Впивается в мою плоть и пьёт кровь. В этом сне всё сразу: голос воспитательницы, рассказывающий нам о подготовительном классе, в который мы скоро идём, мальчик Котик, дёргающий меня сзади за куртку и шепчущий мне «Юродивый!», мамин голос — «Ты решил разжалобить меня», трубочка с кремом, купленная мне Павлом, мы с Павлом и матерью крепко держимся за руки, Павел поднимается вверх.
Надо скорее спать! Но внутри зреет крик.
Ничего же не случилось! Совсем ничего не случилось, уговариваю себя, а крик — живой: разрастается во мне, движется, царапается. Сейчас вырвется.
«Постарайся сделать так, чтобы Павел больше не приходил за тобой в детский сад». Зря не скажет моя мать. Эти слова — не против меня, не против Павла, они — за нас.
И, точно это последняя капля, крика стало во мне так много, что он вырвался.
В ту же секунду вошла мать.
Она, что, стояла за дверью? Она знала, что я не сплю?
Ни вопроса, ни слова утешения. Одну руку кладёт мне на голову, другую — на лицо. Руки пахнут травой. И почти сразу я сплю. Без снов.
…В детском саду учатся читать, я не вижу букв. Воспитательница о чём-то рассказывает, о чём, не слышу. Что со мной? Я жду Павла.
Меня спрашивают, не заболел ли я, укладывают в изолятор, меряют температуру, дают таблетку. Я… жду Павла. Некогда большие наши часы показывают шесть, мчусь в раздевалку. Не успевает он войти (как всегда, он приходит первым), я истошно кричу «Папа!» и бросаюсь ему на шею. Вцепляюсь в него всеми своими десятью пальцами и дышу его запахами. Я дрожу, и Павел начинает дрожать. Обнимает меня. И я ощущаю, как он любит меня.
Сколько мы стоим так, не знаю. Но вот шёпот воспитательницы: «Не ест, не видит, не слышит ничего. Заболел».
Наконец Павел высвобождается из моих тисков и ставит меня на место. Что-то он говорит воспитательнице, что-то говорит она, а я слышу в ушах и в голове: «последний раз»… Он пришёл за мной последний раз. Я должен сказать ему, я сам должен сказать ему, чтобы он больше за мной не приходил.
Я могу сказать сейчас, сразу (воспитательница благополучно отплыла в другое пространство — шептать что-то другому родителю), но я обманываю себя: здесь много людей, здесь нельзя, скажу ему в кафе, пусть мы в последний раз туда придём.
— Смотри, тебе подарок. — Павел берёт со стула и вкладывает мне в руки мишку в полиэтиленовом пакете. Голос у него жидкий.
Нет, я не могу, чтобы в последний раз. Мама не узнает. Я не хочу, чтобы в последний раз. Я ничего не скажу Павлу. Будь что будет. Я хочу виснуть у него на шее. Хочу, чтобы он одевал меня, сидя передо мной на корточках или склоняясь ко мне. Хочу, чтобы мы шли с ним по двору, а потом по улице за руку, а потом сидели в кафе. И пусть не будет мишки. Вместо всех игрушек и развлечений я хочу Павла и маму вместе.
Я тяну время, выворачиваюсь из-под его заботы, и он удивлённо смотрит на меня.
— Ты не хочешь идти к тёте Шуре? Ты плохо себя чувствуешь? Тебя кто-нибудь обидел?
В его золотистых глазах я вижу… те же чувства, что переполняют и меня.
Всё-таки мы выходим на улицу. Весь двор усыпан белым пухом, и я вспоминаю, как Павел учил меня кататься на лыжах, а я всё падал в пушистый снег. Сегодня пух не снежный, он — летний, от тополей. Пух и — холодно. Несмотря на лето, так холодно, что я сегодня (Павел позвонил рано утром) надел ботинки, а не сандалии, полагающиеся летом, куртку и шапку, совсем как поздней осенью.
Мы идём по двору, направо от детского сада, к Проспекту и — в наше кафе. По пуху.
— Первый раз за много лет вижу неподрезанные тополя, — говорит Павел. — Люкс!
Мишка оказался тяжёлым. Павел берету меня пакет.
Тётя Шура со своим певучим «Мои бесхозные!» кидается к нам целоваться и спешит поскорее принести еду. Уже давно она не спрашивает нас, чего мы хотим.
— Сегодня угощу вас студнем, уж очень качественный получился. — Я люблю пробовать новые блюда, но представить себе, что надо что-то съесть, не могу. — Вот тебе салат, цыплёнок, ты любишь. — Она ставит передо мной всё сразу, вкладывает вилку в руку, гладит по голове и поёт своим тёплым голосом: — Растёт прямо на глазах, румянится. Такой сынок — на счастье. Такой отец — на счастье.
Свою песню она поёт нам каждый день с различными добавками. Подзывает юркую маленькую женщину, громко шепчет: «Смотри, Кланя, на моего внучка, какой поднимается!» и промокает фартуком глаза.
Павел не любит, когда тётя Шура плачет, тут же достаёт книжку. Сегодня — «Маленького Принца» Экзюпери.
Но сегодня я не слышу ни слова. И есть не могу. Глотку заткнула моя ложь. Я не смею ослушаться матери, я должен сказать Павлу, что это всё — в последний раз.
Но почему в последний?
Я сам могу приходить в это кафе. Оно совсем близко от нашего двора. И Павел каждый день будет читать мне «Маленького Принца». И я сам дойду до дома. И мама ничего не узнает.
Тот день — главная причина моей смерти.
Начался он с ночи. Мне приснился сон.
Мы все трое — мама, Павел и я — идём смотреть нашу новую квартиру.
Впервые я иду между ними, держась за их руки. Это неправильные слова. Не иду. Мне кажется, я не касаюсь земли.
Мамина рука по обыкновению жжёт, от неё по всему моему телу — огонь. Это живительная сила. Я расту, как на дрожжах, — между ними. А может не как «на дрожжах», а как царевич из сказки Пушкина: «И растёт ребёнок там не по дням, а по часам». Огонь — пища, питающая каждый мой орган.
От руки Павла — совсем другая сила, мужская, физическая. По капле через руку она переливается в меня.
Мама с Павлом женятся. И я — между ними, я тоже женюсь вместе с ними, мы втроём женимся.
Я затаился. Мне кажется, стоит на секунду отпустить руку того или другого, я погибну, и мы все втроём никогда не поженимся.
Мы, все трое, сосредоточены друг на друге и на том, что нам предстоит, и я не слышу сзади шороха шин по асфальту, преследующего нас. Я не замечаю круга, в котором мы все трое замкнуты и который всё меньше и меньше, он сжимает нас в одну, единую душу.
Это потом, много раз, сон будет проигрываться во всех подробностях: и шорох шин, заштопывающий уши, и сжимающийся круг, прибивающий нас всё ближе и ближе друг к другу.
Вот мы входим в нашу новую квартиру.
Прихожая — большая. Направо — мамина комната, с окнами во всю стену, и в неё мягко опускается новый просторный стол, с оранжево-розовыми ромбами, за которым теперь мама разговаривает с гостями. Через коридор налево — кухня, туалет вместе с ванной, дальше — комнаты Павла и моя.
Я всё вижу сверху. Уж не я ли сам и мебель расставляю? В комнату Павла опускаю письменный стол…
Павел тоже со мной рядом. И только мама стоит на паркете. Она что-то говорит, но я не понимаю, что. Подвенечное её платье развевается по всей комнате, в каждом углу, поднимается к нам и нас с Павлом обдаёт свежестью.
А потом Павел плывёт вверх. Вот он поднялся до потолка, вот прошёл сквозь потолок и исчез.
— Куда ты? — кричу я в отчаянии. Я не успел схватить его за руку, чтобы удержать возле себя.
Я просыпаюсь. В окно светит фонарь. Жёлтый свет от него полощется в комнате на стене и на полу.
Что-то в этом сне не так.
Мы, все трое, вместе, но почему Павел поднимается вверх. Он не умеет делать этого… Мне холодно, впервые я проснулся среди ночи. Чем-то мне сильно не нравится этот сон!
«Уходи», — прошу я. Чему, кому я говорю это? Сну, фонарному свету, от которого бегут по мне мураши…
Но сон — живое существо. Впивается в мою плоть и пьёт кровь. В этом сне всё сразу: голос воспитательницы, рассказывающий нам о подготовительном классе, в который мы скоро идём, мальчик Котик, дёргающий меня сзади за куртку и шепчущий мне «Юродивый!», мамин голос — «Ты решил разжалобить меня», трубочка с кремом, купленная мне Павлом, мы с Павлом и матерью крепко держимся за руки, Павел поднимается вверх.
Надо скорее спать! Но внутри зреет крик.
Ничего же не случилось! Совсем ничего не случилось, уговариваю себя, а крик — живой: разрастается во мне, движется, царапается. Сейчас вырвется.
«Постарайся сделать так, чтобы Павел больше не приходил за тобой в детский сад». Зря не скажет моя мать. Эти слова — не против меня, не против Павла, они — за нас.
И, точно это последняя капля, крика стало во мне так много, что он вырвался.
В ту же секунду вошла мать.
Она, что, стояла за дверью? Она знала, что я не сплю?
Ни вопроса, ни слова утешения. Одну руку кладёт мне на голову, другую — на лицо. Руки пахнут травой. И почти сразу я сплю. Без снов.
…В детском саду учатся читать, я не вижу букв. Воспитательница о чём-то рассказывает, о чём, не слышу. Что со мной? Я жду Павла.
Меня спрашивают, не заболел ли я, укладывают в изолятор, меряют температуру, дают таблетку. Я… жду Павла. Некогда большие наши часы показывают шесть, мчусь в раздевалку. Не успевает он войти (как всегда, он приходит первым), я истошно кричу «Папа!» и бросаюсь ему на шею. Вцепляюсь в него всеми своими десятью пальцами и дышу его запахами. Я дрожу, и Павел начинает дрожать. Обнимает меня. И я ощущаю, как он любит меня.
Сколько мы стоим так, не знаю. Но вот шёпот воспитательницы: «Не ест, не видит, не слышит ничего. Заболел».
Наконец Павел высвобождается из моих тисков и ставит меня на место. Что-то он говорит воспитательнице, что-то говорит она, а я слышу в ушах и в голове: «последний раз»… Он пришёл за мной последний раз. Я должен сказать ему, я сам должен сказать ему, чтобы он больше за мной не приходил.
Я могу сказать сейчас, сразу (воспитательница благополучно отплыла в другое пространство — шептать что-то другому родителю), но я обманываю себя: здесь много людей, здесь нельзя, скажу ему в кафе, пусть мы в последний раз туда придём.
— Смотри, тебе подарок. — Павел берёт со стула и вкладывает мне в руки мишку в полиэтиленовом пакете. Голос у него жидкий.
Нет, я не могу, чтобы в последний раз. Мама не узнает. Я не хочу, чтобы в последний раз. Я ничего не скажу Павлу. Будь что будет. Я хочу виснуть у него на шее. Хочу, чтобы он одевал меня, сидя передо мной на корточках или склоняясь ко мне. Хочу, чтобы мы шли с ним по двору, а потом по улице за руку, а потом сидели в кафе. И пусть не будет мишки. Вместо всех игрушек и развлечений я хочу Павла и маму вместе.
Я тяну время, выворачиваюсь из-под его заботы, и он удивлённо смотрит на меня.
— Ты не хочешь идти к тёте Шуре? Ты плохо себя чувствуешь? Тебя кто-нибудь обидел?
В его золотистых глазах я вижу… те же чувства, что переполняют и меня.
Всё-таки мы выходим на улицу. Весь двор усыпан белым пухом, и я вспоминаю, как Павел учил меня кататься на лыжах, а я всё падал в пушистый снег. Сегодня пух не снежный, он — летний, от тополей. Пух и — холодно. Несмотря на лето, так холодно, что я сегодня (Павел позвонил рано утром) надел ботинки, а не сандалии, полагающиеся летом, куртку и шапку, совсем как поздней осенью.
Мы идём по двору, направо от детского сада, к Проспекту и — в наше кафе. По пуху.
— Первый раз за много лет вижу неподрезанные тополя, — говорит Павел. — Люкс!
Мишка оказался тяжёлым. Павел берету меня пакет.
Тётя Шура со своим певучим «Мои бесхозные!» кидается к нам целоваться и спешит поскорее принести еду. Уже давно она не спрашивает нас, чего мы хотим.
— Сегодня угощу вас студнем, уж очень качественный получился. — Я люблю пробовать новые блюда, но представить себе, что надо что-то съесть, не могу. — Вот тебе салат, цыплёнок, ты любишь. — Она ставит передо мной всё сразу, вкладывает вилку в руку, гладит по голове и поёт своим тёплым голосом: — Растёт прямо на глазах, румянится. Такой сынок — на счастье. Такой отец — на счастье.
Свою песню она поёт нам каждый день с различными добавками. Подзывает юркую маленькую женщину, громко шепчет: «Смотри, Кланя, на моего внучка, какой поднимается!» и промокает фартуком глаза.
Павел не любит, когда тётя Шура плачет, тут же достаёт книжку. Сегодня — «Маленького Принца» Экзюпери.
Но сегодня я не слышу ни слова. И есть не могу. Глотку заткнула моя ложь. Я не смею ослушаться матери, я должен сказать Павлу, что это всё — в последний раз.
Но почему в последний?
Я сам могу приходить в это кафе. Оно совсем близко от нашего двора. И Павел каждый день будет читать мне «Маленького Принца». И я сам дойду до дома. И мама ничего не узнает.