Я брел по дорожке к ярко освещенному подъезду, когда шагах в десяти передо мной из-за темных кустов сирени появился человек, развернулся лицом ко мне, профессиональным движением слегка расставил ноги и поднял руку с пистолетом. Я все еще брел, хотя вернее сказать, что брели мои ноги: сам-то я замер. Застыл. Оцепенел. Окаменел. Человек поднял другую руку, привычно подпер ею для твердости ту, что держала оружие, нацелив пистолет мне в грудь. Как в тире. Сознание расслоилось: я все отчетливо видел, фиксировал каждое движение своего убийцы, но мозг вопреки явной очевидности почему-то не рождал ни одной мысли о бегстве, о спасении — вероятно, за полной бесперспективностью. Грохнул выстрел, а я все еще брел, вчуже удивляясь лишь отсутствию боли. Я понимал, что убит, что двигаюсь только по инерции: так продолжает бежать и хлопать крыльями петух с уже отрубленной головой. Сейчас я, наверное, упаду, чтобы больше никогда не подняться. Вместо меня упал почему-то человек с пистолетом. Он резко крутанулся вокруг оси на одной ноге и прямо из этого изящного фуэте рухнул обратно в сирень, из которой явился. А я все брел и брел. Полагаю, за это время я сделал шага два. Ну, во всяком случае, не меньше, чем полтора.
   Все, что происходило дальше, вообще не лезло ни в какие ворота. Во-первых, я наконец почувствовал боль, но совсем не там, где ожидал: что-то со страшной силой ударило меня по загривку, придав мне невиданное ускорение, в результате которого я головой вперед влетел все в те же кусты сирени, оказавшиеся холодными, мокрыми и очень колючими. Во-вторых, стрелять начали теперь уже со всех сторон, и у меня не было сомнений, что все пули метят именно в мою бедную голову. Ну а в-третьих, в неверном свете этой трижды проклятой лампочки непосредственно перед своим носом я увидел давешнего человека с пистолетом. Впрочем, теперь этот тип был уже без пистолета, зато со зверски искаженным лицом и с развороченным плечом, из которого вовсю хлестала кровь. Сидя в кустах на траве, он шипел от боли и ярости, сверля меня совершенно бешеными глазами, и, быть может, от этого ненормального зрелища ко мне вернулась способность если не соображать, то хотя бы двигаться. Хотелось бы утверждать, что я отступил с поля боя с достоинством, как бывалый солдат, слегка пригибаясь к земле, короткими перебежками. Но следует признать честно: я ломанул оттуда на карачках не разбирая дороги.
   Вероятно, я показал отличную резвость, потому что газон с кустами кончился мгновенно, меня вынесло в открытое море нашего вдоль и поперек перекопанного двора, мои подошвы и ладони заскользили на размокшей после дождя глине, удержать равновесие мне уже не удалось, и я на полном ходу плюхнулся в лужу на дне канализационной траншеи. Там бы мне и лежать спокойненько, никуда не рыпаться. Но чертово любопытство, как всегда, пересилило.
   Удивительная картинка открылась взору, когда я робко высунул голову над краем канавы. На подступах к моему безымянному подъезду шел натуральный бой. Лампочка под козырьком пала одной из первых жертв, но, насколько можно было судить по вспышкам от выстрелов, палили с трех точек: от кустов и со стороны ржавого бульдозера бухали одиночными, а из-за мусорных контейнеров у въезда во двор поливали очередями. Кто против кого, я не знал и даже в эти мгновенья не задумывался, но, как тот классический заяц во время маневров Киевского военного округа, был уверен, что вся эта безумная деятельность направлена исключительно против меня.
   Баталия прекратилась так же неожиданно, как началась. Где-то за домом взревел двигатель, завизжали на крутом развороте покрышки, а после наступила тишина. Прошла целая вечность, прежде чем мне показалось, что можно перевести дыхание. Потом миновала еще одна и, наверное, половина третьей вечности до того, как я выкарабкался из своего окопа и замер на бруствере, готовый в любое мгновенье скатиться обратно. В ватной тишине теперь только мое собственное сердце колотилось короткими прерывистыми очередями. Переходить в решительное контрнаступление не было ни малейшего желания. Присев на корточки, я попытался рассмотреть что-нибудь в темноте, однако в неверном свете горящих над головой окон, далеких и холодных, как звезды, ни черта, кроме смутных силуэтов привычных атрибутов нашего двора, не высмотрел. Воображение, однако, работало продуктивнее зрения. Что, если раненный в плечо озверевший мужик все еще валяется у подъезда? Похоже, ему удалось отыскать свой пистолет, и это он палил из кустов. Что, если кто-то до сих пор прячется возле бульдозера или за мусорными баками?
   Короче, мне недолго пришлось уговаривать себя, что к дому сейчас идти нельзя, и я, поднявшись на не слишком твердых ногах, решительно заковылял в противоположном направлении. Нужно только перебраться на ту сторону двора, пройти вдоль длинной кирпичной девятиэтажки, и, миновав арку с чугунными воротами, я окажусь на троллейбусном круге, рядом с входом в метро, где светло, полно народу и всегда стоит наготове патрульная милицейская машина.
   Все шло по плану. Спустя две или три минуты мне сквозь ажурные ворота уже были видны фонари на площади, ярко освещенные палатки, толпы людей перед ними. До них оставалось не больше полусотни шагов — я чувствовал себя почти в безопасности.
   Почти... Помню, что в арку я все-таки вошел. А дальше не помню ни черта: ни зашедшего мне за спину человека, ни чудовищного удара, ни как меня тащили волоком, ни как швыряли кулем. О том, что все это, видимо, имело место, я узнал позже и из косвенных, так сказать, данных — когда очнулся лицом вниз, придавленный тремя парами ног к тряскому полу едущей куда-то машины. У меня дико болел затылок, и, исхитрившись дотянуться до него пальцами правой руки, я обнаружил за ухом желвак размером с хорошую сливу. Не буду врать, будто у меня в голове было полным-полно разных полезных соображений — там плавали сплошные муть и туман, а если сквозь редкие разрывы в них и пробивалась скорченная от страха и боли мыслишка, назвать ее не только продуктивной, но даже просто отчетливой было никак нельзя. Только много позже мне удалось ее сформулировать: человеку с моей профессией следует крепко зарубить себе на носу, что как нельзя быть «почти беременной», так невозможно оказаться «почти в безопасности».
   Вероятно, несколько раз я терял сознание — ничем иначе нельзя объяснить, что мне показалось, будто мы приехали очень быстро. Машина остановилась. Без особых церемоний по мне прошлись в последний раз три пары тяжелых ботинок, после чего мое отнюдь не бесчувственное тело вытащили наружу, проволокли пятками по гравию и прислонили к холодной и шершавой кирпичной стене. Я сейчас же съехал по ней вниз — ноги плохо держали меня. Ничего вокруг себя я разглядеть не мог: автомобиль развернули фарами ко мне и включили дальний свет. Я попытался закрыться от него ладонями, но это оказалось слабой защитой, он все равно проникал в мой мозг, как острый нож в воспаленную рану.
   Правда, заслоняясь от света, я сумел разглядеть хотя бы силуэты своих мучителей. Они стояли на самом краю светового барьера. Их было четверо или пятеро. Один из них шагнул вперед и, коротко размахнувшись, со страшной силой ударил меня по рукам дулом пистолета. Брызнула кровь. Боль была такая, что мне показалось, будто он перебил мне все сухожилия. Но страх был сильнее, страх не дал оторвать от лица ладони, закрывающие глаза. Тогда он снова замахнулся, и я весь сжался от ужаса, потому что по замаху мне стало ясно, что этот удар будет еще сильнее. Но его не последовало.
   — Отвали от него, Каток, — приказал чей-то уверенный баритон, и от меня действительно тут же отвалили. Правда, сказав с обидой:
   — Так я ж не с дурными намерениями, только грабки ему перешибить. Он-то мне, сука рваная, вон как руку изувечил!
   Я узнал голос обладателя кирпичной морды, которого давеча столь недальновидно прищемил дверью, и, хотя казалось, что дальше уже некуда, испугался еще больше.
   — Успеешь, — пообещал баритон, и на этот раз мне от его уверенности легче не стало. — Посмотрите-ка лучше, что у него в карманах.
   Надо мной нагнулись сразу двое, проворно и ловко обшарили меня и все, что нашли, передали своему боссу. Не было похоже, чтобы он изучал мое имущество чересчур внимательно: вскоре и бумажник и ключи полетели на землю. После чего хозяин баритона вошел в освещенное пространство и склонился надо мной. В руках он держал мое редакционное удостоверение. Свет бил из-за его спины, и невозможно было разглядеть выражение лица, но тон был миролюбивый.
   — Хочу тебя кое о чем спросить. Ты зачем это приходил к Ступе, а?
   Я молчал. Если эти бандюки прикончили своего подельника Ступу, то рассказывать им, что я пытаюсь раскрутить эту историю, значит просто подписать себе смертный приговор. А никакие другие правдоподобные объяснения сейчас не приходили в мою ушибленную голову. Так при общем молчании прошло секунд десять.
   — Рикошет, дай я его загашу! — с неудовлетворенной яростью попросил наконец кирпичный Каток. — Говорил ведь, не будет от него толку!
   — Перетопчешься, — не оборачиваясь, пренебрежительно бросил Рикошет, — твои грубые методы всему городу известны. А человек, как животное, на ласку откликается...
   При этих словах он склонился ко мне еще ниже, и, видимо, чтобы продемонстрировать, на какую именно ласку откликается обычно человек, так врезал мне по уху, что в черепной коробке зазвенело, будто враз лопнули струны целого ансамбля бандуристов. После чего все тем же спокойным тоном поинтересовался:
   — Ну тогда, может, скажешь хотя бы, кто тебя сегодня заказал? Кстати, учти заодно, что, если б я в последний момент не двинул тебе по сопатке, ты бы уже сейчас был с биркой на ноге. Так как, поделишься со мной, а?
   Я не отношу свои мозги к числу продуктов, которые перед употреблением надо взбалтывать. Поэтому, наверное, мои мыслительные процессы были сейчас не в лучшей форме. Но тут и до меня дошло. Если Рикошет не только не хотел меня убить, а, наоборот, спас от неминуемой гибели, то, вполне вероятно, он не убивал и Ступу. Я открыл рот, чтобы ответить согласием поделиться, но тут кольнуло за грудиной от очередной неясности:
   — А как вы у моего дома оказались?
   — Оказия вышла, — скаламбурил Рикошет, единственным во всей компании отметив шутку смешком, коротким, как плевок. И пояснил, не скрывая на этот раз раздражения: — Говорят же козлу: искали тебя, чтобы выяснить, зачем ты ходил к Ступе! А вместо этого влетели в крутую разборку. Ну?
   Я медлил с ответом.
   — Ты что, язык в жопу засунул?! — снова начал яриться Каток. — Рикошет, скажи слово, мы ему сделаем комментарии для прессы!
   Тут я, наконец, сообразил, что, пока не поздно, надо кончать ломаться, и стал рассказывать. Но очень скоро, к ужасу своему, увидел, что мне попались на редкость неблагодарные слушатели. Рикошет не мог скрыть разочарования: как, и это все?! У меня на руках нет ничего — ни заказчиков, ни исполнителей, короче, ни единого козыря. Одни догадки да предположения. Все то, чего мне с избытком хватало, чтобы поставить в газете «общественно значимый вопрос», а заодно, разумеется, пощекотать нервы охочим до чернухи обывателям. И чего, видимо, было совершенно недостаточно моей нынешней прагматично настроенной аудитории.
   — Барин, — проговорил больше себе под нос Рикошет. — Если так, то больше некому. — И, отвесив мне легкую затрещину теперь уже по другому уху, поинтересовался без всякой надежды в голосе: — Про Барина-то слыхал чего-нибудь?
   Мне ничего не было известно про Барина. Все больше холодея, я буквально кожей ощущал, как с падением интереса к имеющейся у меня информации падают мои шансы выжить. Ощущения подкреплялись тем обстоятельством, что из-за спины Рикошета, плотоядно скалясь, все ближе выдвигался ко мне кирпичный дружок с ласковой кличкой Каток. Я снова весь сжался и закрыл голову руками, когда он широко замахнулся своим пистолетом, но тут опять прозвучал ленивый баритон:
   — Сказал же, отвали от него. Пускай себе пишет. А Барин... пускай читает.
   Что случилось сразу вслед за этим, помню плохо. То ли Каток все же врезал мне по башке, то ли я самостоятельно отрубился в результате нервного перенапряжения. В памяти осталась темная по смыслу последняя фраза Рикошета: «Лучше маленькая рыбка, чем большой таракан», а за ней — ничего. Как они уехали, сколько я пролежал у этой стенки? Не ведаю.
   Очнулся я оттого, что снова пошел дождь. Кругом было темно и страшно. Холодные капли падали на лицо и сбегали за шиворот, щекотные и противные, как маленькие насекомые. Под лопаткой что-то страшно давило, и в первые после возврата сознания секунды я был уверен: это нож. Мне в спину всадили нож! Пару ужасных в своей мучительности мгновений я не смел пошевелиться, но потом все-таки рискнул приподняться на локте. Подо мной был здоровенный обломок кирпича. Я отшвырнул его прочь, сел и попытался обследовать свою голову. Шишка за правым ухом была на месте. Левое ухо, по которому от души развернулся Рикошет, тоже никуда не делось, только здорово распухло и так горело, что было странно, почему оно не шипит под дождем. Руки немного кровили, но, пошевелив пальцами, я убедился, что они целы. Теперь можно было вставать на ноги, что я и сделал. Держась за стенку.
   Так по стеночке я и двинулся. Под ногами скрипело битое стекло, за штанины цеплялись обрывки ржавой проволоки, приходилось все время спотыкаться о груды какого-то мусора. Стенка казалась бесконечной, но все-таки и она кончилась. Я завернул за угол и на фоне чуть светлеющего неба увидел, что стою между двумя рядами коренастых, вросших в землю глухих и мрачных строений. То ли недостроенные гаражи, то ли давно заброшенные склады. Судя по свалке под ногами — скорее второе. Господи, как же отсюда выбираться-то, чуть не завыл я от тоски. Кричать? Да тут кричи — не кричи, все равно ни одной живой души вокруг, никто не услышит. Идти? Да в какую сторону идти-то! И тут ноздри мои учуяли легкий запашок — уж не дыма ли?! А тут и глаза, кажется, углядели где-то вдалеке слабый отблеск — не костерок ли?! Я ринулся по проходу не разбирая дороги, пару или тройку раз отменно шмякнулся, что-то еще на себе порвал, что-то поцарапал, но в конечном счете пришел к финишу первым, оставив преследующий меня страх на полкорпуса сзади.
   Наградой мне стала представшая моему умильному взору картинка, такая привычная для наших широт, такая родная. Три живых души сидели на перевернутых ящиках вокруг крохотного импровизированного очага, пили водочку и негромко беседовали между собой. Легкий дождичек не мешал ни им, ни костру, ни беседе. Судя по всему, не помешал и я: только один из бомжей лениво обернулся на мои шаги. Остальные сфокусировались на мне не раньше, чем я остановился у самого костра.
   — Добрый вечер, — выдавил я из себя что-то сиплое.
   — Эка, сказанул, скоро утро вона, — зевнул во весь щербатый рот маленький плохонький мужичонка, одетый на голое тело в синий затасканный халат, какие носят грузчики в подсобках. — Хорош гнать, вынай, чего принес.
   Я молчал, слегка ошарашенный. Я не знал, чего вынать.
   — Ну? — посильнее надавил голосом щербатый. — Тебя за чем посылали?
   — Погоди, Валюсик, — с сомнением в голосе остановил его другой, с маленькими и красными, как у морской свинки, глазками на крупной синюшной морде. — Посылали-то вроде не этого.
   — Точно, — подтвердил щербатый Валюсик, присмотревшись. — Тот был в сандалиях, а этот, вона, в штиблетах!
   — Федот, да не тот! — радостно захихикала тяжелым простуженным басом третья живая душа, дама в мужской ковбойке и хэбэшных трениках, черная лицом, как шахтер из забоя. — Хорошенький! Может, замуж меня возьмет?
   — Что стоишь, как мильтон? — сурово поинтересовался Валюсик. — Или садись, или вали, откуда пришел. Чего тебе надо?
   Я замялся. Валить, откуда пришел, не хотелось, но и сформулировать, чего надо, как-то не получалось. Неожиданно для самого себя я промямлил:
   — Мне бы... э... насчет... дорогу спросить.
   Валюсик отвалил в изумлении щербатую челюсть, огляделся по сторонам, потом подозрительно вперился в меня:
   — Дорогу? Какая тут может быть дорога?
   А его чернолицая подруга захохотала, заухала совой:
   — Ой, не могу, ему в дурилку дорога нужна!
   Идиотизм моего положения открывался мне в абсолютной полноте, но в связи с последними событиями мысли были похожи на сильно спутанный моток шерсти: тянуть можно было только за одну короткую ниточку. И я тянул:
   — В смысле... что это за местность?
   Все трое вылупили на меня глаза.
   — Гребанашка, — уверенно констатировала подруга.
   — Обширенный, — возразил ей наблюдательный красноглазый.
   Один только Валюсик подошел к моему вопросу со всей серьезностью.
   — Эта, мил человек, такая специальная земля. Там железка, поезда ходют, — он махнул рукавом халата в сторону заброшенных складов, — и там, — взмах в противоположную сторону, — тоже железка. А посередке, стало быть, мы. Называемся — полоса отчуждения.
   Урок географии неожиданно прервался, потому что заскрипел в темноте гравий и явился тот, которого посылали. Он действительно был в сандалиях. Карманы его шаровар победно оттопыривались. О моих дурацких вопросах в радостном возбуждении немедленно позабыли. Всем разлили поровну, включая и меня. Я с давно не испытываемым наслаждением высосал пол майонезной баночки удивительно дрянной водки, явно поддельного «Абсолюта», запил его «Жигулевским» и зажевал все это куском весьма сомнительной кровяной колбасы. Быстренько налили по второй, а затем и по третьей, после чего я почувствовал себя сильно лучше и очень скоро достиг ранее ускользавшего взаимопонимания с новыми друзьями. Мне подробно и словоохотливо, почти что хором, перебивая друг друга в неизъяснимом желании быть полезным и приятным случайному прохожему, объяснили, куда я должен направить свои стопы. Я направил. Стопы были не слишком тверды, но вывели меня в конце концов на пустынный в этот предутренний час проспект, где на первый же легкий взмах руки остановился пыхтящий мусоровоз, за весьма скромное вознаграждение доставивший расслабленного путешественника домой. Боже, подумал я, снова оказавшись перед собственным подъездом, на опустевшей теперь сцене, где совсем недавно разыгралась вся эта мрачная пьеса, неужели ночка кончается?
   Заря уже слегка подсветила декорации. Но черные кулисы окружающих домов были абсолютно мертвы. Ни звука. Ни огонька. Похоже, соседи мои отреагировали на перестрелку с привычным урбанистическим хладнокровием. Наверное, подумали, ученья идут. Меня слегка пошатывало, но я, вместо того чтобы тихо-мирно идти домой, с пьяной храбростью направился к тем кустам, где совсем недавно мы почти что в обнимку валялись с пареньком, который должен был меня пристрелить, и решительно раздвинул их. Ничего. Никого. Пусто. Только вдруг почудилась на темной траве темная, почти черная кровь.
   Вот тут-то на меня и нахлынуло. Навалился давешний страх, ужас бешеным хорьком вцепился в загривок. Я ломанул в подъезд, бегом взлетел по неосвещенной лестнице, в полной темноте слепо принялся тыкать ключом, привычно нашаривая замочную скважину: домой; домой, домой! И вдруг понял, что скважины на привычном месте нет. И вообще дверь — это не моя дверь. А может, и дом — не мой дом? Куда меня привезли?! Дыхание перехватило, я и впрямь на протяжении нескольких мгновений был на грани умопомешательства. Потом понял — и отпустило.
   Чертов Матюша. Чертов сейф. Чертов Глузман, не вовремя отваливший в свою Америку. Лучше в он взял эту хренову дуру туда с собой. Я дрожащей рукой нашарил звонок. Давай, Стрихнин, просыпайся, побудка, шмон, хипеж, или как там это у вас называется! Но Стрихнин не просыпался. Я звонил, трезвонил, названивал, а он все не просыпался, и мне пришлось-таки смириться с мыслью, что не просыпается он по простой причине: его там нет. Внезапно обессилев, я сполз по гладкой стальной поверхности двери на половичок и чуть не завыл от злости. Мне отчетливо представилось, как завтра кто-то найдет мой уже закоченевший труп на пороге моей собственной квартиры. Сквозь навернувшиеся на глаза слезы вспомнилось из детства: смерть индейца Джо.
   Ну уж нет! Собрав остатки мужества и хладнокровия, я решительно встал на ноги, подбадривая себя громким топотом, поднялся этажом выше и надавил на звонок. Через минуту дверь мне открыла заспанная и насмерть перепуганная Матюшина жена Нинка. Сжимая у горла ночной халатик, она вгляделась в меня, потом внюхалась и с негодованием, какого свет не видывал, наверное, с тех самых пор, как Марк Юний Брут в одночасье утратил доверие Гая Юлия Цезаря, вынесла вердикт:
   — И ты туда же!
   Понимая, что сейчас не время вступать в полемику, я, не отвечая на инвективу, просто прошмыгнул мимо нее на балкон и через пару секунд оказался наконец дома. Не намного больше времени мне понадобилось для того, чтобы с отвращением стащить с себя одежду и нырнуть на диван под одеяло. В эту ночь я спал плохо, часто просыпался с гадостным ощущением во рту и в душе, мне приснилось много снов, но запомнился из них только один. Будто стою я у стенки в тени, а напротив меня по ярко освещенной набережной гуляют люди. Среди них я заметил Таракана под ручку с секретаршей Неллей, живущее у меня за стенкой семейство Адамчиков в полном составе, почему-то свою умершую пять лет назад тетку Тамару и еще многих других, знакомых и незнакомых. Они проходили мимо, некоторые совсем близко, почти касаясь меня рукавами, но не замечали, что я стою тут, рядом, а я, хоть и видел их, сам почему-то ощущал полную невозможность не только заговорить, но даже просто привлечь к себе их внимание. Это не было обидно или неприятно, это просто было, как было, и слегка раздражало лишь непонимание: почему? Я — здесь, они — там, мы совершенно отдельно друг от друга. Весь сон отгадка не давалась и пришла только с рассветом, когда сон уже кончился. Открыв глаза, я понял: полоса отчуждения.

19
Эмболия

   Утро застало меня в весьма неприятном состоянии. Это было похмелье в наиширочайшем смысле слова. Мутило от всего вчерашнего. Трясло. Воротило с души. Что-то похожее на внезапно накатившую панику. Да чего уж, надо называть вещи своими именами: самая настоящая паника. Стоило отойти давешнему наркозу (шок, «Абсолют» и «Жигулевское»), и я остался с ней один на один. Лежал, вцепившись зубами в край одеяла, и боялся изо всех сил.
   Вчера меня хотели убить. Три раза. За всю предыдущую жизнь — ни одного, а за один минувший вечер два раза точно и один раз оставили жить под влиянием не совсем ясных и, вполне возможно, случайных обстоятельств. Может, в качестве подсадной утки, может, так — на развод.
   Июльским утром шерстяное одеяло не грело ни черта. Меня бил озноб, а под черепушкой колотилась как припадочная мысль — одна-единственная. Легко обличать преступность на бумаге, проще простого заходиться в праведном гневе на газетной полосе — но все до поры, все до времени. Пока однажды из кустов сирени навстречу сочинителю не шагнет человек с пистолетом в руке и не прицелится ему точно в лоб.
   Я разгадал свой сон. Полоса отчуждения — это ничто. Небытие. Тот свет. Я не хочу на тот свет, не хочу умирать. К чертовой бабушке! Игорек, честно признайся перед самим собой: ты не герой. Наносное это, Игорек, ты самый обычный парень, ты хочешь жить, ты не хочешь больше в полосу отчуждения!
   Дверь в комнату отворилась пинком босой ноги, и мне явился Стрихнин: в одних трусах, мытый, бритый и благоухающий — в общем, полная моя противоположность. Он шумно втянул носом воздух, окинул меня изучающим взглядом и поинтересовался:
   — Что, умираешь?
   Попало настолько в точку, что я смог ответить только злобным рычанием:
   — Да, умираю!
   — А ты подвинься на край дивана и кинься вниз, — деловито посоветовал Стрихнин. — Быть может, крылья тебя поднимут и вновь увидишь родное небо...
   У меня не было ни сил, ни желания отвечать на его кретинские шутки, поэтому я просто еще крепче вцепился зубами в одеяло и молча отвернулся к стенке. Но он не отстал. Присел на стул рядом со мной, схватил за плечо и повернул меня обратно. После чего спросил уже без всякого ерничания:
   — Что случилось?
   В порыве отчаянной жалости к самому себе я подумал, что, если и впрямь загнусь, должен же хоть кто-нибудь знать, в чем причина, и все ему рассказал.
   — Хреново, — подвел итог Стрихнин. И докторским голосом поставил диагноз: — А у нас, батенька, натуральная депрессуха. Говоря по-простому, испугали тебя до усеру. Я в лагере такого навидался. Сейчас мы вас вылечим, есть кой-какие народные средства.
   С этими словами он ушел на кухню. Накрывшись с головой одеялом, я отстраненно слушал, как он там громыхает ящиками и стучит дверцами. Наконец он вернулся с жестяным подносом, сервированным, вероятно, этими самыми народными средствами, среди которых наличествовали: бутылка греческого коньяка «Метакса» вкупе со стаканом, пачка польского снотворного тазепам и русский соленый огурец, нарезанный крупными дольками. При виде коньяка меня чуть не стошнило.