Страница:
— Ничего, ничего, — ободряюще приговаривал Стрихнин, густо посыпая тазепамом огурец, — клин клином вышибают. Запомни: это мы не опохмеляемся, это мы лечимся. От страха.
С этими словами он налил стакан аж до самого верху, потом одну руку подсунул мне под затылок, а другой поднес коньяк к моему рту.
— Назначено по двести граммов в прием перорально, — сообщил он профессорским тоном.
— А если перорально не пойдет? — усомнился я, тщетно борясь с подступившим спазмом.
— Введем анально, — пообещал Стрихнин.
Не стану описывать подробности последовавшей мучительной процедуры. Скажу только, что ему каким-то образом удалось впихнуть в меня и «Метаксу», и огурец с тазепамом. И что уже через несколько минут я был как выброшенная штормом медуза под жарким солнцем: расслабленный, бесчувственный и даже, не исключаю, слегка прозрачный.
Вскоре время приятно замедлилось, а там и вовсе остановилось. Я уже не знал, день на дворе или ночь (Стрихнин плотно задернул на окнах шторы), да меня это и не интересовало. Ушел, ускользнул только что владевший всем телом отвратительный липкий мандраж, потеплело в зябких кончиках пальцев, пропала противная ватность в коленках. Все кончилось, и я снова, будто в овраг оступился, провалился в кромешный сон.
Сон был без сновидений. Просто сон, глубокий, как колодец, темный, как подземная река. Мое безгласное тело тихо колыхалось в волнах этой реки, медленно кружась в неспешных водоворотах, далеко-далеко от поверхности, от света, от жизни и всяческой связанной с ней досадной суеты. Кое-какие звуки, впрочем, долетали ко мне, в мое укрытое труднопроницаемыми толщами далеко. Однако я не обращал на них внимания. Заливался телефон, причем несколько раз удивительно настойчиво. Потом звонили и даже стучали в дверь. Но звуки были несерьезные, завернутые в вату, как хрупкие елочные игрушки, и игрушечными, несерьезными представлялись любые причины, эти звуки порождавшие. Несколько раз я вполне сомнамбулически вставал в туалет, пил из-под крана, прикладывался к «Метаксе». И снова с нежной благодарностью погружался в темную воду забвения...
Пробуждение было внезапным и абсолютно полным. Меня вынесло на поверхность, как утопленника по весне — во всяком случае именно такое сравнение первым пришло мне на ум, когда я доковылял до ванной и взглянул на себя в зеркало. Дальнейшие описания отменяются. Каждый может сам нарисовать себе эту картинку в меру своего воображения. Но гораздо важнее внешнего было мое внутреннее состояние. Часы показывали, что после сеанса психической анестезии, блестяще проведенного Стрихнином, прошли ровно сутки. Всего сутки — а каков результат! Никаких страхов и фобий. Никаких депрессий. Чистя зубы, принимая ледяной душ, скобля суточную щетину, я ощущал лишь твердость и уверенность в себе. Ноль сомнений. Ноль колебаний. Есть железное решение, которое даже не то чтобы созрело, нет. Я с этим решением проснулся. Я с ним всплыл на поверхность. Дальше — больше: постепенно пришло ощущение, что я с ним родился.
Слегка поплутав в охваченных утренней свежестью зеленых дворах, я отыскал наконец свою «копеечку» — к немалому удивлению, целую и невредимую, если не считать глубокой царапины по левому борту, оставленной давным-давно, в те полузабытые уже времена, когда меня убивали в самый первый раз. Не скрою, с изрядным трепетом обошел я ее дважды или трижды, потом заглянул под днище и тщательно исследовал сквозь стекла салон, прежде чем решился взяться за ручку дверцы. Но поскольку никаких посторонних предметов, всяких жестянок из-под пива, проволок, веревок и прочих ужасов, которыми меня пугал мой милицейский дружок Шурик Невмянов, не обнаружилось, я решительно уселся за руль. Честно говоря, помедлил еще чуток, прежде чем повернуть ключ зажигания, потом поплевал через левое плечо, завелся — и покатил в контору.
Я катил в контору, в который раз за это утро убеждая себя в том, в чем больше меня убеждать не требовалось: так жить нельзя. Не может нормальный человек без достаточных к тому оснований существовать в постоянном ожидании, что его вот-вот убьют. Нельзя же считать достаточным основанием фанаберическое желание написать очередную сенсационную заметку, от которой в конечном счете никому ни холодно ни жарко. Подумать только, на одной чаше весов какая-то дурацкая статейка, на другой — моя жизнь! Я чуть не расхохотался. Кретинская статейка, из-за которой я уже целую вечность живу под страхом смерти! Бред собачий. Вдруг вспомнился ведьмак, встреченный мной у Склифосовского: «Кто смерти все время боится, тот покойник среди живых». Не хочу быть покойником. Не должны покойники жить среди живых. Это противоестественно.
К редакции я подъезжал в приподнятом настроении. Железобетонное решение, отвердевшее во мне сегодня утром, приятно распрямляло плечи. Я ехал в контору с единственной целью: написать заявление об отпуске. С завтрашнего дня. По состоянию душевного здоровья. Я ехал, внутренне почти ликуя, потому что знал: в мире не существует причин, способных поколебать меня.
Внизу, у лифта, навстречу мне попался вечно угрюмый юморист Чепчахов. Его рожа показалась мне еще более мрачной, чем обычно, и я на ходу крикнул ему с улыбочкой:
— Старик, знаешь, как надо смешить людей с твоим лицом? Только до смерти!
В ответ он как-то странно посмотрел на меня, но двери лифта уже сошлись, не оставив ему возможности для парирования. Чрезвычайно довольный собой, я выскочил на нашем этаже, влетел в двери конторы и сразу увидел Артема, который смотрел прямо на меня, улыбаясь своей белозубой улыбкой. Я остановился как вкопанный.
Артем улыбался мне со стены. Вернее, с фотографии, приклеенной к большому листу ватмана. С фотографии, обведенной жирной черной рамкой. С жирными черными буквами под ней. Эти буквы прыгали у меня в глазах, никак не складываясь в связный текст. «Безвременно... один из лучших... эмболия... щедро отдавал... трагическая... коллектив... глубокое соболезнование...» Я столбом стоял перед этой фотографией, растеряв мгновенно всю решимость, всю уверенность в своей безмерной правоте, и только чувствовал, как слезы наворачиваются на глаза, но все никак не могут вырваться наружу и в бессильной ярости жгут, жгут, жгут изнутри сухие веки.
Вместе с буквами прыгали мысли. Артем умер. Но причина смерти — не эмболия. Он убит, его убили при исполнении служебных обязанностей.
Какие-то люди подходили ко мне, говорили что-то участливыми, сочувственными голосами — я никого не слышал. У меня заложило уши. Прыгая, мысли путались. Я отчаянно старался привести их в порядок. Нет, конечно, он умер от эмболии, от тромба, по чудовищно несправедливой случайности закупорившего ему артерию, умер на больничной койке.
И все-таки его, конечно, убили. Его убил наемный киллер в машине с фальшивыми номерами. Безжалостная патлатая тварь. Которую послал на убийство другой отвратительный хладнокровный ублюдок.
Ненавижу. Ненавижу до крови под ногтями, впившимися в ладони. До темноты перед глазами. До паморока.
Я их ненавижу.
И я их боюсь.
Господи, что же мне теперь со всем этим делать?
20
21
С этими словами он налил стакан аж до самого верху, потом одну руку подсунул мне под затылок, а другой поднес коньяк к моему рту.
— Назначено по двести граммов в прием перорально, — сообщил он профессорским тоном.
— А если перорально не пойдет? — усомнился я, тщетно борясь с подступившим спазмом.
— Введем анально, — пообещал Стрихнин.
Не стану описывать подробности последовавшей мучительной процедуры. Скажу только, что ему каким-то образом удалось впихнуть в меня и «Метаксу», и огурец с тазепамом. И что уже через несколько минут я был как выброшенная штормом медуза под жарким солнцем: расслабленный, бесчувственный и даже, не исключаю, слегка прозрачный.
Вскоре время приятно замедлилось, а там и вовсе остановилось. Я уже не знал, день на дворе или ночь (Стрихнин плотно задернул на окнах шторы), да меня это и не интересовало. Ушел, ускользнул только что владевший всем телом отвратительный липкий мандраж, потеплело в зябких кончиках пальцев, пропала противная ватность в коленках. Все кончилось, и я снова, будто в овраг оступился, провалился в кромешный сон.
Сон был без сновидений. Просто сон, глубокий, как колодец, темный, как подземная река. Мое безгласное тело тихо колыхалось в волнах этой реки, медленно кружась в неспешных водоворотах, далеко-далеко от поверхности, от света, от жизни и всяческой связанной с ней досадной суеты. Кое-какие звуки, впрочем, долетали ко мне, в мое укрытое труднопроницаемыми толщами далеко. Однако я не обращал на них внимания. Заливался телефон, причем несколько раз удивительно настойчиво. Потом звонили и даже стучали в дверь. Но звуки были несерьезные, завернутые в вату, как хрупкие елочные игрушки, и игрушечными, несерьезными представлялись любые причины, эти звуки порождавшие. Несколько раз я вполне сомнамбулически вставал в туалет, пил из-под крана, прикладывался к «Метаксе». И снова с нежной благодарностью погружался в темную воду забвения...
Пробуждение было внезапным и абсолютно полным. Меня вынесло на поверхность, как утопленника по весне — во всяком случае именно такое сравнение первым пришло мне на ум, когда я доковылял до ванной и взглянул на себя в зеркало. Дальнейшие описания отменяются. Каждый может сам нарисовать себе эту картинку в меру своего воображения. Но гораздо важнее внешнего было мое внутреннее состояние. Часы показывали, что после сеанса психической анестезии, блестяще проведенного Стрихнином, прошли ровно сутки. Всего сутки — а каков результат! Никаких страхов и фобий. Никаких депрессий. Чистя зубы, принимая ледяной душ, скобля суточную щетину, я ощущал лишь твердость и уверенность в себе. Ноль сомнений. Ноль колебаний. Есть железное решение, которое даже не то чтобы созрело, нет. Я с этим решением проснулся. Я с ним всплыл на поверхность. Дальше — больше: постепенно пришло ощущение, что я с ним родился.
Слегка поплутав в охваченных утренней свежестью зеленых дворах, я отыскал наконец свою «копеечку» — к немалому удивлению, целую и невредимую, если не считать глубокой царапины по левому борту, оставленной давным-давно, в те полузабытые уже времена, когда меня убивали в самый первый раз. Не скрою, с изрядным трепетом обошел я ее дважды или трижды, потом заглянул под днище и тщательно исследовал сквозь стекла салон, прежде чем решился взяться за ручку дверцы. Но поскольку никаких посторонних предметов, всяких жестянок из-под пива, проволок, веревок и прочих ужасов, которыми меня пугал мой милицейский дружок Шурик Невмянов, не обнаружилось, я решительно уселся за руль. Честно говоря, помедлил еще чуток, прежде чем повернуть ключ зажигания, потом поплевал через левое плечо, завелся — и покатил в контору.
Я катил в контору, в который раз за это утро убеждая себя в том, в чем больше меня убеждать не требовалось: так жить нельзя. Не может нормальный человек без достаточных к тому оснований существовать в постоянном ожидании, что его вот-вот убьют. Нельзя же считать достаточным основанием фанаберическое желание написать очередную сенсационную заметку, от которой в конечном счете никому ни холодно ни жарко. Подумать только, на одной чаше весов какая-то дурацкая статейка, на другой — моя жизнь! Я чуть не расхохотался. Кретинская статейка, из-за которой я уже целую вечность живу под страхом смерти! Бред собачий. Вдруг вспомнился ведьмак, встреченный мной у Склифосовского: «Кто смерти все время боится, тот покойник среди живых». Не хочу быть покойником. Не должны покойники жить среди живых. Это противоестественно.
К редакции я подъезжал в приподнятом настроении. Железобетонное решение, отвердевшее во мне сегодня утром, приятно распрямляло плечи. Я ехал в контору с единственной целью: написать заявление об отпуске. С завтрашнего дня. По состоянию душевного здоровья. Я ехал, внутренне почти ликуя, потому что знал: в мире не существует причин, способных поколебать меня.
Внизу, у лифта, навстречу мне попался вечно угрюмый юморист Чепчахов. Его рожа показалась мне еще более мрачной, чем обычно, и я на ходу крикнул ему с улыбочкой:
— Старик, знаешь, как надо смешить людей с твоим лицом? Только до смерти!
В ответ он как-то странно посмотрел на меня, но двери лифта уже сошлись, не оставив ему возможности для парирования. Чрезвычайно довольный собой, я выскочил на нашем этаже, влетел в двери конторы и сразу увидел Артема, который смотрел прямо на меня, улыбаясь своей белозубой улыбкой. Я остановился как вкопанный.
Артем улыбался мне со стены. Вернее, с фотографии, приклеенной к большому листу ватмана. С фотографии, обведенной жирной черной рамкой. С жирными черными буквами под ней. Эти буквы прыгали у меня в глазах, никак не складываясь в связный текст. «Безвременно... один из лучших... эмболия... щедро отдавал... трагическая... коллектив... глубокое соболезнование...» Я столбом стоял перед этой фотографией, растеряв мгновенно всю решимость, всю уверенность в своей безмерной правоте, и только чувствовал, как слезы наворачиваются на глаза, но все никак не могут вырваться наружу и в бессильной ярости жгут, жгут, жгут изнутри сухие веки.
Вместе с буквами прыгали мысли. Артем умер. Но причина смерти — не эмболия. Он убит, его убили при исполнении служебных обязанностей.
Какие-то люди подходили ко мне, говорили что-то участливыми, сочувственными голосами — я никого не слышал. У меня заложило уши. Прыгая, мысли путались. Я отчаянно старался привести их в порядок. Нет, конечно, он умер от эмболии, от тромба, по чудовищно несправедливой случайности закупорившего ему артерию, умер на больничной койке.
И все-таки его, конечно, убили. Его убил наемный киллер в машине с фальшивыми номерами. Безжалостная патлатая тварь. Которую послал на убийство другой отвратительный хладнокровный ублюдок.
Ненавижу. Ненавижу до крови под ногтями, впившимися в ладони. До темноты перед глазами. До паморока.
Я их ненавижу.
И я их боюсь.
Господи, что же мне теперь со всем этим делать?
20
Тираж
Статья была готова к шести часам вечера. Я перетащил к себе в комнату компьютер из машбюро, отключил телефон, заперся на ключ и влупил все сразу прямо на дискету: осталось только сверстать и отправить в цех.
С Тараканом мы обо всем договорились.
Он, конечно, сперва схватился за голову, запричитал, что я подставляю его под сумасшедшие штрафы, что типография сдерет с нас семь шкур, что дежурной бригаде придется сидеть из-за меня до глубокой ночи и все такое прочее. В ответ я только пожал плечами и цинично заметил, что в противном случае текст под моим фото в траурной рамке можно начать писать уже прямо сейчас, я сам помогу с формулировками, а потом все дружно успеют домой к ужину. И Таракан смирился.
Вторая полоса экстренно переверстывалась. Охрана получила указания до предела ужесточить пропускной режим. На ближайшую ночь в мое распоряжение был предоставлен священный в обычное время для всех смертных кожаный диван в редакторском кабинете. Перед уходом со службы Нелли лично заварила мне чай в персональном таракановском чайнике, заботливо извлекла из шкафа подушку и плед, а потом, видимо, в порыве не изъяснимых словами чувств, даже принесла из буфета тарелку с бутербродами. Случайно заглянувший сюда под вечер водитель Генка Троицын ахнул, обомлев от такой картинки, и спросил голосом какого-то киноперсонажа:
— Что еще нужно человеку для тихой счастливой старости?
— Дожить до нее, — ответил я с набитым ртом.
Впрочем, на этот раз я, кажется, лукавил — ради красного словца. Потребовался очередной и, наверное, самый мощный за последние несколько суток стресс, вызванный смертью моего ближайшего друга, чтобы мне вдруг открылась истина, простая, как апельсин: я был полнейшим идиотом сегодня утром, когда решил почему-то, что могу спастись, если не стану ничего писать, уйду в отпуск, удеру из города, короче, притворюсь шлангом, веником, дохлым тараканом.
Истина состояла в том, что, говоря языком экономическим (а всякое заказное убийство, относясь к сфере платных услуг, оказываемых населению, безусловно, является частью экономики и даже, если хотите, народного хозяйства), так вот, говоря экономическим языком, в случае моего бегства ажиотажный спрос на мою бренную жизнь должен был отнюдь не прекратиться, а всего лишь перейти в категорию отложенного. Пример: забулдыгу-тотошника и вместе с ним Артема убили не только и не столько потому, что один из них хотел разболтать какие-то чужие секреты, а другой собирался их опубликовать. Коли посмотреть на дело с прагматической точки зрения, убили их как раз потому, что они еще не успели этого сделать!
Интересно, что моя теперешняя логика представлялась мне точно такой же железобетонной, как и давешнее решение ничего не писать. Противоречий не усматривалось. Диалектика, мой друг, диалектика, на месте не стоим, развиваемся по спирали! Если я напишу все, что знаю, вывалю на газетную полосу все ихние секреты, то стану пуст, как барабан. Вот это и будет гарантией моей безопасности. Месть? Ну, знаете ли... Месть — понятие внеэкономическое. Во всяком случае, хочется на это надеяться. К тому же после того, как газета выйдет, можно и впрямь дернуть куда-нибудь подальше — для полного спокойствия.
Такими вот досужими размышлениями я то ли тешил, то ли утешал себя, попивая чаек в редакторском кабинете. От меня теперь уже практически ничего не зависело. Как говорится, процесс пошел.
Сначала где-то на верстке, шурша и поскрипывая, вылез из принтера первый девственно-гладкий лист. Это макет, простая, в сущности, бумажка: при желании можно скомкать, разорвать на мелкие клочки, сверстать новый. Потом его отправили в фотоцех и там сфотографировали на пленку. В ней, говорят, есть серебро, но и она покудова стоит не намного дороже, чем драгметалл, который пошел на ее производство. Подсушив в сушилке, пленку отнесли в офсетный цех, где с ее помощью изготовили медную пластину, железяку тоже саму по себе совершенно бессмысленную — но только до тех пор, пока она не попадет в цех ротационный. В то самое место, где печатается тираж газеты.
Я заглянул на ротацию около полуночи. Грохот здесь стоял такой, что после охватившей редакцию вечерней тишины можно было запросто рехнуться: ощущение, будто ты угодил между двумя встречными поездами. Не слыша стука собственных каблуков, я по железной лесенке взбежал к машинам: как раз вовремя, чтобы подхватить один из первых напечатанных экземпляров. Пачкая руки не до конца просохшей краской, развернул газету — и, хоть ничегошеньки неожиданного там не обнаружил, сердце все равно екнуло. Вот она, на второй странице: «МАШИНА СМЕРТИ». Шрифт заголовка, пожалуй, великоват, ну да кашу маслом не испортишь.
Я держал развернутую газету в руках, а кровь колотилась в висках и слегка шатало из стороны в сторону, словно меня и впрямь занесло в узкий коридорчик меж двух бешено несущихся навстречу друг другу экспрессов. «Все ли правильно? Все ли правильно?» — стучало, билось, колотилось со всех сторон. Это ведь больше не макет, не пленка, не медная железяка — это газета, это тираж, который завтра, нет, уже сегодня, придет к сотням тысяч читателей! Как раньше любили говорить? К инженерам и рабочим, врачам и учителям, к академикам, плотникам, дояркам, космонавтам, к кому там еще? К бандитам и наемным убийцам.
О, может быть, еще не поздно? Броситься к дежурному редактору, крикнуть: «Отбой, ошибка!» Нажать кнопку, рвануть рукоятку, остановить машины, уничтожить напечатанные экземпляры... Я потряс головой, сбрасывая наваждение. От этакого грохота и впрямь нервы могут пойти вперекосяк. Взяв из поддона еще несколько свеженьких газет, я отправился обратно в тишину, допил остывший чай, комфортно устроился на начальственном диване и с головой накрылся пледом. Странно, но в эту ночь мне не приснилось ничего.
С Тараканом мы обо всем договорились.
Он, конечно, сперва схватился за голову, запричитал, что я подставляю его под сумасшедшие штрафы, что типография сдерет с нас семь шкур, что дежурной бригаде придется сидеть из-за меня до глубокой ночи и все такое прочее. В ответ я только пожал плечами и цинично заметил, что в противном случае текст под моим фото в траурной рамке можно начать писать уже прямо сейчас, я сам помогу с формулировками, а потом все дружно успеют домой к ужину. И Таракан смирился.
Вторая полоса экстренно переверстывалась. Охрана получила указания до предела ужесточить пропускной режим. На ближайшую ночь в мое распоряжение был предоставлен священный в обычное время для всех смертных кожаный диван в редакторском кабинете. Перед уходом со службы Нелли лично заварила мне чай в персональном таракановском чайнике, заботливо извлекла из шкафа подушку и плед, а потом, видимо, в порыве не изъяснимых словами чувств, даже принесла из буфета тарелку с бутербродами. Случайно заглянувший сюда под вечер водитель Генка Троицын ахнул, обомлев от такой картинки, и спросил голосом какого-то киноперсонажа:
— Что еще нужно человеку для тихой счастливой старости?
— Дожить до нее, — ответил я с набитым ртом.
Впрочем, на этот раз я, кажется, лукавил — ради красного словца. Потребовался очередной и, наверное, самый мощный за последние несколько суток стресс, вызванный смертью моего ближайшего друга, чтобы мне вдруг открылась истина, простая, как апельсин: я был полнейшим идиотом сегодня утром, когда решил почему-то, что могу спастись, если не стану ничего писать, уйду в отпуск, удеру из города, короче, притворюсь шлангом, веником, дохлым тараканом.
Истина состояла в том, что, говоря языком экономическим (а всякое заказное убийство, относясь к сфере платных услуг, оказываемых населению, безусловно, является частью экономики и даже, если хотите, народного хозяйства), так вот, говоря экономическим языком, в случае моего бегства ажиотажный спрос на мою бренную жизнь должен был отнюдь не прекратиться, а всего лишь перейти в категорию отложенного. Пример: забулдыгу-тотошника и вместе с ним Артема убили не только и не столько потому, что один из них хотел разболтать какие-то чужие секреты, а другой собирался их опубликовать. Коли посмотреть на дело с прагматической точки зрения, убили их как раз потому, что они еще не успели этого сделать!
Интересно, что моя теперешняя логика представлялась мне точно такой же железобетонной, как и давешнее решение ничего не писать. Противоречий не усматривалось. Диалектика, мой друг, диалектика, на месте не стоим, развиваемся по спирали! Если я напишу все, что знаю, вывалю на газетную полосу все ихние секреты, то стану пуст, как барабан. Вот это и будет гарантией моей безопасности. Месть? Ну, знаете ли... Месть — понятие внеэкономическое. Во всяком случае, хочется на это надеяться. К тому же после того, как газета выйдет, можно и впрямь дернуть куда-нибудь подальше — для полного спокойствия.
Такими вот досужими размышлениями я то ли тешил, то ли утешал себя, попивая чаек в редакторском кабинете. От меня теперь уже практически ничего не зависело. Как говорится, процесс пошел.
Сначала где-то на верстке, шурша и поскрипывая, вылез из принтера первый девственно-гладкий лист. Это макет, простая, в сущности, бумажка: при желании можно скомкать, разорвать на мелкие клочки, сверстать новый. Потом его отправили в фотоцех и там сфотографировали на пленку. В ней, говорят, есть серебро, но и она покудова стоит не намного дороже, чем драгметалл, который пошел на ее производство. Подсушив в сушилке, пленку отнесли в офсетный цех, где с ее помощью изготовили медную пластину, железяку тоже саму по себе совершенно бессмысленную — но только до тех пор, пока она не попадет в цех ротационный. В то самое место, где печатается тираж газеты.
Я заглянул на ротацию около полуночи. Грохот здесь стоял такой, что после охватившей редакцию вечерней тишины можно было запросто рехнуться: ощущение, будто ты угодил между двумя встречными поездами. Не слыша стука собственных каблуков, я по железной лесенке взбежал к машинам: как раз вовремя, чтобы подхватить один из первых напечатанных экземпляров. Пачкая руки не до конца просохшей краской, развернул газету — и, хоть ничегошеньки неожиданного там не обнаружил, сердце все равно екнуло. Вот она, на второй странице: «МАШИНА СМЕРТИ». Шрифт заголовка, пожалуй, великоват, ну да кашу маслом не испортишь.
Я держал развернутую газету в руках, а кровь колотилась в висках и слегка шатало из стороны в сторону, словно меня и впрямь занесло в узкий коридорчик меж двух бешено несущихся навстречу друг другу экспрессов. «Все ли правильно? Все ли правильно?» — стучало, билось, колотилось со всех сторон. Это ведь больше не макет, не пленка, не медная железяка — это газета, это тираж, который завтра, нет, уже сегодня, придет к сотням тысяч читателей! Как раньше любили говорить? К инженерам и рабочим, врачам и учителям, к академикам, плотникам, дояркам, космонавтам, к кому там еще? К бандитам и наемным убийцам.
О, может быть, еще не поздно? Броситься к дежурному редактору, крикнуть: «Отбой, ошибка!» Нажать кнопку, рвануть рукоятку, остановить машины, уничтожить напечатанные экземпляры... Я потряс головой, сбрасывая наваждение. От этакого грохота и впрямь нервы могут пойти вперекосяк. Взяв из поддона еще несколько свеженьких газет, я отправился обратно в тишину, допил остывший чай, комфортно устроился на начальственном диване и с головой накрылся пледом. Странно, но в эту ночь мне не приснилось ничего.
21
Аллерген
Диалектика, мой друг, диалектика: живем по спирали, начало которой теряется в уже забытых потемках, а конец пропадает в неразличимой покуда тьме. Вероятно, это свойство молодости, вернее, незрелости, нестарости: философствовать о вечном больше при мысли о чужой смерти, нежели о своей. Даже если своя буквально намедни косила газоны вокруг да около, то и дело заступая на твою лужайку.
Разумеется, о том, чтобы сбежать куда-нибудь из Москвы до похорон Артема, не могло быть и речи. А ехать домой пока было все-таки боязно. Поэтому с раннего утра я сидел у себя в кабинете, за неимением лучшего размышляя о вечном. Но ровно в 9.35 меня от этого занятия оторвал первый звонок. А в десять с копейками явился и первый посетитель. Потом пошло-поехало, и их в этот день навалило столько, что на втором десятке я бросил считать.
Но раньше всех был звонок Аржанцева.
— Ты хоть представляешь себе, что наделал? — патетически вопросил он. — Какую кашу заварил?
Из дальнейших слов автомобильного сыщика нарисовалась такая картина. Как только начался рабочий день, у его начальника сразу зазвонил телефон. Сперва с ним пожелали побеседовать из городской прокуратуры. Потом из МУРа. Затем из Управления по борьбе с организованной преступностью. Среди последующих интересантов стоило выделить: помощника генерального прокурора, вице-мэра Москвы и зам. министра внутренних дел. После того как позвонили из контрразведки, начальник неожиданно сказался больным, объявил, что уезжает в поликлинику на процедуры, а отвечать на звонки посадил — кого? Правильно, Аржанцева!
У меня мелькнула садистская мысль посоветовать ему в таком случае не занимать попусту телефон, но я сдержался. Отделу розыска ГАИ сейчас действительно трудно было позавидовать: вряд ли они могли по данному делу отрапортовать своим высоким собеседникам о каких-либо новостях, кроме почерпнутых из утренних газет. Правда, мстительная Мнемозина, не успокоившись, выкинула из закоулков памяти подзабытого уже было «мудилу-мученика», каковым меня однажды презрительно наградили. Тут же кстати вспомнилось и ироническое предложение «поработать до кровавых мозолей», с которым мне вручался ящик, полный тех самых «висяков», с чего, собственно, все началось. Язык так и чесался в ответ на все эти жалобы прочесть небольшую назидательную лекцию, с высоты своего триумфа этак небрежно-торжествующе кинуть вниз пару-тройку полезных советов. Например, в следующий раз подходить к розыску как к процессу творческому. Стараться мыслить аналитически. Короче, чего там: шибче работать мозгами. Но я сказал себе, что пинать побежденных, да еще и униженных, это неинтеллигентно, и, весьма гордый собой, снова удержался от сарказма. В этот раз как нельзя вовремя. Потому что Аржанцев под конец разговора вдруг вывернул на совершенно неожиданный вывод:
— Так что, писатель, выражаю тебе благодарность от имени нашего отдела, — объявил он, радостно хихикнув. И пояснил: — Теперь как пить дать все наши «висяки» передадут в РУОП или в ФСК. Эх, знали в раньше, сами бы их туда спихнули...
Гордыня — смертный грех, смиренно думал я, медленно опуская трубку на аппарат. А грех наказуем. Фейсом об тейбл, как сказала бы аа-ба-жающая мое творчество и вообще фанатеющая от нашей газеты девочка Тина. Как это там? Не суровость, но неотвратимость.
Бодрое хихиканье рябого сыскаря прямо давало понять, что истинное служение Отечеству состоит отнюдь не в том, чтобы быть в каждой бочке затычкой. А в том, что каждый должен заниматься своим делом. Они, значит, знай раньше, сами спихнули бы. А я, выходит, знал и не спихнул...
Своим ли делом я занимаюсь?
Или не греши, или не кайся, как любил говорить Артем. (Господи, теперь уже любил — и как быстро я к этому привык! Нет, найдем пока какую-нибудь другую словесную форму — по любимому выражению Артема.) Впрочем, на покаяние и прочие рефлексии мне просто не оставили времени. Едва я положил трубку городского телефона, как зазвонил внутренний. Нелли сообщала, что ко мне пробивается какой-то, судя по голосу, пожилой господин, уверяет, что по крайне важному делу, связанному с сегодняшней публикацией.
— Что значит «пробивается»? — без всякого энтузиазма попросил уточнить я. — Откуда он звонит?
— Снизу, из бюро пропусков, — ответила Нелли. — Твердит, что никуда не уйдет, пока не увидит лично тебя.
— Запускай, — согласился я со вздохом.
Первой в моем кабинете появилась обширная лысина. Не лицо, не даже какая-нибудь часть туловища, а именно бокастая и округлая, как дыня «колхозница», пятнисто-коричневая от времени лысина, обладатель которой двигался вслед за ней, согнувшись глаголем, словно высматривал что-то на моем полу. Оказавшись посреди комнаты, он туда-сюда повел этой защитного цвета плешью, словно отыскивая боевую цель, в результате уставил лысину прямо на меня и для начала потребовал идентификации моей личности. Визитер шепелявил, как старая заезженная пластинка, поэтому выглядело это так:
— Вы и ешть тот шамый Машшимов?
Я признался: да, тот самый. Удовлетворенно кивнув своей маскировочной макушкой, он направился к креслу у окна и опустился в него, наконец-то открыв лицо: сухое, изрезанное морщинами, как у старого вождя апа-чей из фильма про индейцев. Одет вождь был в видавшие виды синие спортивные брюки, серый шерстяной пиджак всего с одной сохранившейся пуговицей и почему-то в разбитые комнатные шлепанцы, будто, выходя из дома, он не собирался дальше, чем с ведром до ближайшей помойки. Но всякое желание иронизировать по поводу внешности посетителя пропадало при виде его глаз. Из-под выпуклых надбровных дуг в тебя упирался холодный и колючий, словно сталагмит, умный, проницательный взгляд.
— Кириллов-Лямин Шемен Трофимовиш, профешшор, доктор фишико-математишешких наук, — представился он и сообщил: — Я прошитал вашу штатью. Вы молодеш.
Кивнув с благодарностью за комплимент, я приготовился слушать дальше, ведь со слов Нелли мне было известно, что пожилой господин рвется ко мне по весьма важному делу. И мой читатель продолжал:
— Поэтому я хошу рашкашать вам о шем-то более шрашном. О другом шпошобе, которым убивают людей. Вы долшны об этом напишать! Долшны!
Его только что ледяные глаза пылали теперь таким ярким и горячим пламенем, в них отражалась такая боль, что я вздрогнул и спросил:
— Кто? Кто убивает?
В ответ он криво усмехнулся.
— Ешиб я шнал... То еш, кое-што я шнаю, догадываюш. Доштатошно пошмотреть, кого они убили ша пошледнее время — и вшо штанет яшно. Клеменшук Павел Гавриловиш, шленкор, — начал он загибать пальцы, — Гольдберг Лев Осиповиш, академик, шветлейшая голова!
Рябинкин Коштя, шовшем молодой, но ошень талантливый... — Он вдруг оборвал себя и, выпятив подбородок, обидчиво поинтересовался: — Вы пошему не шапишиваете? Вам не интерешно?
В некотором обалдении я автоматически придвинул к себе лист бумаги и спросил:
— Кто эти люди? Вот все, о которых вы говорите?
Семен Трофимович горестно покачал головой.
— Не шнаете... Да вам и не полошено шнать. Мы вше были шотрудниками одного иншитута. Шакрытого, шами понимаете. Вышшая штепень шекретношши. И этот иншитут год нашад ликвидировали. Варвары! Вандалы! — Глаза его снова стали как две льдышки, два сталагмита в глубокой и холодной пещере. — У них больше нет денег на оборону! Они рашвалили великую дершаву — и теперь у них нет денег! Теперь им, конешно, ошталош одно: рашпродавать штрану направо и налево! А тех, кто шопротивляется, они бешшалошно убивают!
У меня мороз прошел по коже.
— Семен Трофимович, давайте по порядку, — взмолился я. — Кто убивает, кого и за что?
— Я, мешу прошим, и нашал по порядку, — сварливо насупился профессор. — Клеменшук, Гольдберг, Рябинкин... У меня шелый шпишок. И я в нем — пошледний.
— То есть как это? — не понял я. Голова у меня шла кругом.
— Ошень прошто, — устало усмехнулся он. — Мне шемдешать вошемь лет, и иш них последние шорок я шанималша лашерами, ишкушвенной плашмой, а Гольдберг и Коштя Рябинкин работали в другой лаборатории. Мне не полошено было шнать, шем они там шанималиш, но теперь я шнаю! Шпешальными душами, которые могут убивать на раштоянии. Пришем шнаете, в шем шекрет? Никто ни о шем не догадываетша! Шеловек умирает вроде как от инфаркта. Или, например, от ширроша пешени. Пошмотрите на меня! — Кириллов-Лямин вонзил взгляд прямо мне в лоб, и я почувствовал себя пришпиленной к картонке бабочкой. — Видите, как я хожу? Думаете, наверное, у меня болешнь Бехтерева? Мой враш тоше так думает. Так вот шнайте: нишего подобного! Они шпешиально купили квартиру у меня ша штенкой — шешаш вшо продаешша! — и уштановили там аппаратуру. Ту, которую рашрабатывал Гольдберг. Луши шмерти!
Лучи смерти. Вот оно что. Я вздохнул с облегчением.
— Погодите, Семен Трофимович... — Но профессор словно перестал слышать все вокруг.
— У меня перебои в шерше, выпадают шубы, — кричал он, потрясая кулаком, — ишкривлен пошвоношник, боли в шелудке, но я их вше равно не боюш! Им меня не шапугать! Не боюш!
— Успокойтесь, миленький, дорогой, успокойтесь, — бормотал я, со смешанным чувством жалости и естественной при встрече с безумием опаски, пробираясь мимо него к двери, — сейчас все уладится, все будет хорошо!...
Врач с психиатрической «скорой», здоровенный детина в белом халате с закатанными рукавами, лицом и комплекцией больше смахивал на вышибалу в ночном клубе, чем на представителя гуманнейшей профессии. Он, ласково кивая головой, внимательно послушал пациента минуты три-четыре, после чего, не прерывая рассказчика, ловким движением вонзил ему шприц в иссохшую подагрическую руку. Но когда старик обмяк с утомленно закрытыми глазами, неожиданно сказал с уважением:
— У деда, между прочим, мания преследования в стадии обострения, а он держится — дай Бог каждому. Вот оно, настоящее мужество. Никого из них не боится.
— Из кого — из них? — не понял я.
Доктор посмотрел на меня прозрачными, как осеннее небо, глазами и ответил раздумчиво:
— Ну как же... из этих, которые всех убивают... Лучами смерти...
День еще только-только начался, а я, проводив до машины носилки с профессором, уже чувствовал себя морально и физически разбитым. По пути назад меня встретила Нелли, которая сообщила, что ко мне снова посетитель. Я сказал, что если это очередной сумасшедший, то пусть заказывают психовозку сразу на двоих: меня тоже наверняка заберут. Но человек, желавший со мной увидеться, оказался вполне нормальным. К сожалению, как я теперь понимаю.
В общем, это вполне относится еще ко многим другим, с кем мне приходилось встречаться или беседовать по телефону в день выхода «МАШИНЫ СМЕРТИ». Все они были совершенно нормальными. В том-то и ужас.
Если отбросить случаи, на которых лежал явный налет избыточной мнительности, женской экзальтированности или старческого маразма, в моем блокноте и на ленте диктофона оказались зафиксированы восемь рассказов, выглядящих более или менее достоверно. Восемь рассказов о внезапной и как бы случайной гибели людей, чья смерть кому-то приходилась весьма кстати.
Конечно, я был далек от того, чтобы вот так огульно, уже с первого взгляда, признать все эти истории заказными убийствами. Поступи я так, всякий хоть сколько-нибудь трезво мыслящий критик скажет мне: мало ли каких совпадений не бывает в жизни. И будет прав. Но с другой стороны, я ведь не прокуратура и не суд, мне отпечатки пальцев и баллистическая экспертиза не требуются для того, чтобы высказать кое-какие предположения. Да, совпадение каких-то обстоятельств — мягко говоря, не самая серьезная основа для научных выводов. Ну и пусть. Репортерство, слава Богу, пока не наука, у нас тут свои законы. Например: нет дыма без огня, на воре шапка горит. Или вот еще: слишком много совпадений не бывает.
К пяти случаям известных мне автомобильных наездов со смертельным исходом (шести, если считать тот, при котором я присутствовал) прибавились еще три. Из числа «висяков» я их тогда не отобрал, потому что ориентировался на как бы классически чистые: есть свидетели, которые абсолютно точно запомнили номер, цвет и марку машины-убийцы, но проверка показала, что автомобиль с такими данными в ДТП не участвовал. В трех новых случаях свидетелей либо не было совсем, либо они давали противоречивые показания. Но с предыдущими их объединяло иное: личности убитых.
Генеральный директор аэрокосмического предприятия, бывшей «оборонки», ставшего акционерным обществом. Сын покойного уверял меня, что незадолго до гибели отца в руководстве АО разгорелись нешуточные страсти вокруг нескольких крупных зарубежных заказов. Речь шла о десятках, если не сотнях миллионов долларов.
Разумеется, о том, чтобы сбежать куда-нибудь из Москвы до похорон Артема, не могло быть и речи. А ехать домой пока было все-таки боязно. Поэтому с раннего утра я сидел у себя в кабинете, за неимением лучшего размышляя о вечном. Но ровно в 9.35 меня от этого занятия оторвал первый звонок. А в десять с копейками явился и первый посетитель. Потом пошло-поехало, и их в этот день навалило столько, что на втором десятке я бросил считать.
Но раньше всех был звонок Аржанцева.
— Ты хоть представляешь себе, что наделал? — патетически вопросил он. — Какую кашу заварил?
Из дальнейших слов автомобильного сыщика нарисовалась такая картина. Как только начался рабочий день, у его начальника сразу зазвонил телефон. Сперва с ним пожелали побеседовать из городской прокуратуры. Потом из МУРа. Затем из Управления по борьбе с организованной преступностью. Среди последующих интересантов стоило выделить: помощника генерального прокурора, вице-мэра Москвы и зам. министра внутренних дел. После того как позвонили из контрразведки, начальник неожиданно сказался больным, объявил, что уезжает в поликлинику на процедуры, а отвечать на звонки посадил — кого? Правильно, Аржанцева!
У меня мелькнула садистская мысль посоветовать ему в таком случае не занимать попусту телефон, но я сдержался. Отделу розыска ГАИ сейчас действительно трудно было позавидовать: вряд ли они могли по данному делу отрапортовать своим высоким собеседникам о каких-либо новостях, кроме почерпнутых из утренних газет. Правда, мстительная Мнемозина, не успокоившись, выкинула из закоулков памяти подзабытого уже было «мудилу-мученика», каковым меня однажды презрительно наградили. Тут же кстати вспомнилось и ироническое предложение «поработать до кровавых мозолей», с которым мне вручался ящик, полный тех самых «висяков», с чего, собственно, все началось. Язык так и чесался в ответ на все эти жалобы прочесть небольшую назидательную лекцию, с высоты своего триумфа этак небрежно-торжествующе кинуть вниз пару-тройку полезных советов. Например, в следующий раз подходить к розыску как к процессу творческому. Стараться мыслить аналитически. Короче, чего там: шибче работать мозгами. Но я сказал себе, что пинать побежденных, да еще и униженных, это неинтеллигентно, и, весьма гордый собой, снова удержался от сарказма. В этот раз как нельзя вовремя. Потому что Аржанцев под конец разговора вдруг вывернул на совершенно неожиданный вывод:
— Так что, писатель, выражаю тебе благодарность от имени нашего отдела, — объявил он, радостно хихикнув. И пояснил: — Теперь как пить дать все наши «висяки» передадут в РУОП или в ФСК. Эх, знали в раньше, сами бы их туда спихнули...
Гордыня — смертный грех, смиренно думал я, медленно опуская трубку на аппарат. А грех наказуем. Фейсом об тейбл, как сказала бы аа-ба-жающая мое творчество и вообще фанатеющая от нашей газеты девочка Тина. Как это там? Не суровость, но неотвратимость.
Бодрое хихиканье рябого сыскаря прямо давало понять, что истинное служение Отечеству состоит отнюдь не в том, чтобы быть в каждой бочке затычкой. А в том, что каждый должен заниматься своим делом. Они, значит, знай раньше, сами спихнули бы. А я, выходит, знал и не спихнул...
Своим ли делом я занимаюсь?
Или не греши, или не кайся, как любил говорить Артем. (Господи, теперь уже любил — и как быстро я к этому привык! Нет, найдем пока какую-нибудь другую словесную форму — по любимому выражению Артема.) Впрочем, на покаяние и прочие рефлексии мне просто не оставили времени. Едва я положил трубку городского телефона, как зазвонил внутренний. Нелли сообщала, что ко мне пробивается какой-то, судя по голосу, пожилой господин, уверяет, что по крайне важному делу, связанному с сегодняшней публикацией.
— Что значит «пробивается»? — без всякого энтузиазма попросил уточнить я. — Откуда он звонит?
— Снизу, из бюро пропусков, — ответила Нелли. — Твердит, что никуда не уйдет, пока не увидит лично тебя.
— Запускай, — согласился я со вздохом.
Первой в моем кабинете появилась обширная лысина. Не лицо, не даже какая-нибудь часть туловища, а именно бокастая и округлая, как дыня «колхозница», пятнисто-коричневая от времени лысина, обладатель которой двигался вслед за ней, согнувшись глаголем, словно высматривал что-то на моем полу. Оказавшись посреди комнаты, он туда-сюда повел этой защитного цвета плешью, словно отыскивая боевую цель, в результате уставил лысину прямо на меня и для начала потребовал идентификации моей личности. Визитер шепелявил, как старая заезженная пластинка, поэтому выглядело это так:
— Вы и ешть тот шамый Машшимов?
Я признался: да, тот самый. Удовлетворенно кивнув своей маскировочной макушкой, он направился к креслу у окна и опустился в него, наконец-то открыв лицо: сухое, изрезанное морщинами, как у старого вождя апа-чей из фильма про индейцев. Одет вождь был в видавшие виды синие спортивные брюки, серый шерстяной пиджак всего с одной сохранившейся пуговицей и почему-то в разбитые комнатные шлепанцы, будто, выходя из дома, он не собирался дальше, чем с ведром до ближайшей помойки. Но всякое желание иронизировать по поводу внешности посетителя пропадало при виде его глаз. Из-под выпуклых надбровных дуг в тебя упирался холодный и колючий, словно сталагмит, умный, проницательный взгляд.
— Кириллов-Лямин Шемен Трофимовиш, профешшор, доктор фишико-математишешких наук, — представился он и сообщил: — Я прошитал вашу штатью. Вы молодеш.
Кивнув с благодарностью за комплимент, я приготовился слушать дальше, ведь со слов Нелли мне было известно, что пожилой господин рвется ко мне по весьма важному делу. И мой читатель продолжал:
— Поэтому я хошу рашкашать вам о шем-то более шрашном. О другом шпошобе, которым убивают людей. Вы долшны об этом напишать! Долшны!
Его только что ледяные глаза пылали теперь таким ярким и горячим пламенем, в них отражалась такая боль, что я вздрогнул и спросил:
— Кто? Кто убивает?
В ответ он криво усмехнулся.
— Ешиб я шнал... То еш, кое-што я шнаю, догадываюш. Доштатошно пошмотреть, кого они убили ша пошледнее время — и вшо штанет яшно. Клеменшук Павел Гавриловиш, шленкор, — начал он загибать пальцы, — Гольдберг Лев Осиповиш, академик, шветлейшая голова!
Рябинкин Коштя, шовшем молодой, но ошень талантливый... — Он вдруг оборвал себя и, выпятив подбородок, обидчиво поинтересовался: — Вы пошему не шапишиваете? Вам не интерешно?
В некотором обалдении я автоматически придвинул к себе лист бумаги и спросил:
— Кто эти люди? Вот все, о которых вы говорите?
Семен Трофимович горестно покачал головой.
— Не шнаете... Да вам и не полошено шнать. Мы вше были шотрудниками одного иншитута. Шакрытого, шами понимаете. Вышшая штепень шекретношши. И этот иншитут год нашад ликвидировали. Варвары! Вандалы! — Глаза его снова стали как две льдышки, два сталагмита в глубокой и холодной пещере. — У них больше нет денег на оборону! Они рашвалили великую дершаву — и теперь у них нет денег! Теперь им, конешно, ошталош одно: рашпродавать штрану направо и налево! А тех, кто шопротивляется, они бешшалошно убивают!
У меня мороз прошел по коже.
— Семен Трофимович, давайте по порядку, — взмолился я. — Кто убивает, кого и за что?
— Я, мешу прошим, и нашал по порядку, — сварливо насупился профессор. — Клеменшук, Гольдберг, Рябинкин... У меня шелый шпишок. И я в нем — пошледний.
— То есть как это? — не понял я. Голова у меня шла кругом.
— Ошень прошто, — устало усмехнулся он. — Мне шемдешать вошемь лет, и иш них последние шорок я шанималша лашерами, ишкушвенной плашмой, а Гольдберг и Коштя Рябинкин работали в другой лаборатории. Мне не полошено было шнать, шем они там шанималиш, но теперь я шнаю! Шпешальными душами, которые могут убивать на раштоянии. Пришем шнаете, в шем шекрет? Никто ни о шем не догадываетша! Шеловек умирает вроде как от инфаркта. Или, например, от ширроша пешени. Пошмотрите на меня! — Кириллов-Лямин вонзил взгляд прямо мне в лоб, и я почувствовал себя пришпиленной к картонке бабочкой. — Видите, как я хожу? Думаете, наверное, у меня болешнь Бехтерева? Мой враш тоше так думает. Так вот шнайте: нишего подобного! Они шпешиально купили квартиру у меня ша штенкой — шешаш вшо продаешша! — и уштановили там аппаратуру. Ту, которую рашрабатывал Гольдберг. Луши шмерти!
Лучи смерти. Вот оно что. Я вздохнул с облегчением.
— Погодите, Семен Трофимович... — Но профессор словно перестал слышать все вокруг.
— У меня перебои в шерше, выпадают шубы, — кричал он, потрясая кулаком, — ишкривлен пошвоношник, боли в шелудке, но я их вше равно не боюш! Им меня не шапугать! Не боюш!
— Успокойтесь, миленький, дорогой, успокойтесь, — бормотал я, со смешанным чувством жалости и естественной при встрече с безумием опаски, пробираясь мимо него к двери, — сейчас все уладится, все будет хорошо!...
Врач с психиатрической «скорой», здоровенный детина в белом халате с закатанными рукавами, лицом и комплекцией больше смахивал на вышибалу в ночном клубе, чем на представителя гуманнейшей профессии. Он, ласково кивая головой, внимательно послушал пациента минуты три-четыре, после чего, не прерывая рассказчика, ловким движением вонзил ему шприц в иссохшую подагрическую руку. Но когда старик обмяк с утомленно закрытыми глазами, неожиданно сказал с уважением:
— У деда, между прочим, мания преследования в стадии обострения, а он держится — дай Бог каждому. Вот оно, настоящее мужество. Никого из них не боится.
— Из кого — из них? — не понял я.
Доктор посмотрел на меня прозрачными, как осеннее небо, глазами и ответил раздумчиво:
— Ну как же... из этих, которые всех убивают... Лучами смерти...
День еще только-только начался, а я, проводив до машины носилки с профессором, уже чувствовал себя морально и физически разбитым. По пути назад меня встретила Нелли, которая сообщила, что ко мне снова посетитель. Я сказал, что если это очередной сумасшедший, то пусть заказывают психовозку сразу на двоих: меня тоже наверняка заберут. Но человек, желавший со мной увидеться, оказался вполне нормальным. К сожалению, как я теперь понимаю.
В общем, это вполне относится еще ко многим другим, с кем мне приходилось встречаться или беседовать по телефону в день выхода «МАШИНЫ СМЕРТИ». Все они были совершенно нормальными. В том-то и ужас.
Если отбросить случаи, на которых лежал явный налет избыточной мнительности, женской экзальтированности или старческого маразма, в моем блокноте и на ленте диктофона оказались зафиксированы восемь рассказов, выглядящих более или менее достоверно. Восемь рассказов о внезапной и как бы случайной гибели людей, чья смерть кому-то приходилась весьма кстати.
Конечно, я был далек от того, чтобы вот так огульно, уже с первого взгляда, признать все эти истории заказными убийствами. Поступи я так, всякий хоть сколько-нибудь трезво мыслящий критик скажет мне: мало ли каких совпадений не бывает в жизни. И будет прав. Но с другой стороны, я ведь не прокуратура и не суд, мне отпечатки пальцев и баллистическая экспертиза не требуются для того, чтобы высказать кое-какие предположения. Да, совпадение каких-то обстоятельств — мягко говоря, не самая серьезная основа для научных выводов. Ну и пусть. Репортерство, слава Богу, пока не наука, у нас тут свои законы. Например: нет дыма без огня, на воре шапка горит. Или вот еще: слишком много совпадений не бывает.
К пяти случаям известных мне автомобильных наездов со смертельным исходом (шести, если считать тот, при котором я присутствовал) прибавились еще три. Из числа «висяков» я их тогда не отобрал, потому что ориентировался на как бы классически чистые: есть свидетели, которые абсолютно точно запомнили номер, цвет и марку машины-убийцы, но проверка показала, что автомобиль с такими данными в ДТП не участвовал. В трех новых случаях свидетелей либо не было совсем, либо они давали противоречивые показания. Но с предыдущими их объединяло иное: личности убитых.
Генеральный директор аэрокосмического предприятия, бывшей «оборонки», ставшего акционерным обществом. Сын покойного уверял меня, что незадолго до гибели отца в руководстве АО разгорелись нешуточные страсти вокруг нескольких крупных зарубежных заказов. Речь шла о десятках, если не сотнях миллионов долларов.