Среди предпринимателей-старообрядцев были сторонники черносотенного Союза русского народа. Можно назвать крупного хлебопромышленника Николая Бугрова, который являлся также лидером беглопоповцев – старообрядцев, «приемлющих священство, переходящее от господствующей церкви». Он содержал нижегородскую газету «Минин» и на выборах в Думу неизменно пользовался поддержкой черносотенцев.
   Из той же среды старообрядческого бизнеса шла финансовая поддержка большевистских организаций, которые через Максима Горького получали деньги от текстильного короля Саввы Морозова, нефтеторговца Дмитрия Сироткина и… того же Бугрова[457]. Они полагали, что смогут манипулировать радикалами, как пешками, в своих интересах, а потому помогали Ленину издавать «Искру» и содержать школу подрывной деятельности на острове Капри.
   Однако куда более серьезный вес и политическое влияние приобрела группа молодых бизнесменов, в которой поначалу первую скрипку играл Павел Рябушинский. В представлении членов его кружка, среди которых были очень популярны идеи славянофильства, самодержавное государство попрало земское начало и ввергло страну в крепостничество. Необходимо совместить дониконовскую культурно-религиозную традицию с современным капитализмом, чтобы положить конец «петербургскому периоду русской истории»[458]. Молодые московские капиталисты были уверены, что в России грядет век господства буржуазии. Рябушинский убеждал: «Нам, очевидно, не миновать того пути, каким шел Запад, может быть, с небольшими уклонениями. Несомненно одно, что в недалеком будущем выступит и возьмет в руки руководство государственной жизнью состоятельно-деятельный класс населения»[459]. Для наступления светлого будущего требовалось избавиться от мешавшего самодержавия и в патерналистском духе обеспечить единение хозяев предприятий и рабочего класса.
   «Текстильные фабриканты и финансисты из промышленников, которые олицетворяли развитие российского капитализма «снизу», к исходу XIX века доросли до новейших технологий и финансовых форм предпринимательской деятельности, – констатирует Юрий Петров. – Эта группа, воплощение русского национального капитала, отличалась и наибольшей активностью в общественно-политической жизни России. В начале XX в. московская буржуазия в лице своих лидеров А.И. Гучкова, П.П. Рябушинского, А.И. Коновалова стала подлинным идейным вождем предпринимательского класса страны»[460].
   С 1908 года в особняках Рябушинского на Пречистенке и Коновалова на Большой Никитской проходят регулярные «экономические беседы», получавшие широкий общественный резонанс, в которых принимают участие ректор Московского университета Мануйлов, один из лидеров Союза освобождения Максим Ковалевский, правовед Котляревский, видные мыслители Петр Струве и Сергей Булгаков. На деньги Рябушинского выходит «Утро России», одна из наиболее ярких и злых оппозиционных газет. Из этой группы выйдут предприниматели, которые будут готовить заговор по свержению царя, а затем войдут в состав Временного правительства. Прежде всего, в этой связи заслуживают быть названными лидер октябристов, представитель крупнейшей банкирской семьи Александр Гучков и хлопчатобумажный фабрикант Александр Коновалов. Позднее к ним присоединится богатейший киевский сахарозаводчик Михаил Терещенко. Всех их объединяло блестящее западное образование, принадлежность к масонским ложам, думским фракциям октябристов и прогрессистов и ненависть к действовавшей российской власти. Для ее свержения они не пожалеют ни денег, ни сил.
   Бизнес все более резко формулировал свои интересы, носившие вполне политизированный характер. Он требовал уравнять свои налоговые условия с дворянством, которое по-прежнему пользовалось привилегиями, ослабить правительственную регламентацию предпринимательской деятельности, ликвидировать или сократить казенное хозяйство. На VIII съезде предпринимателей в 1914 году Павел Рябушинский возмущался, что нужно ездить в Петербург «на поклон, как в ханскую ставку», и обещал, что «наша великая страна сумеет пережить свое маленькое правительство». Гужон осуждал климат для бизнеса в стране и грозил выводом капитала: «Если торговля и промышленность будут находиться под гнетом полиции или полицейской идеи, то в России делать будет нечего»[461].
   В начале Первой мировой войны бизнес продемонстрировал патриотические настроения, активно способствовал переводу экономики на военные рельсы. Под руководством Гучкова он принял активное участие в формировании военно-промышленных комитетов, земских и городских союзов (Земгор), взявшихся оказывать всестороннюю помощь фронту. Однако именно эти организации, как мы увидим ниже, и станут одним из важнейших инструментов дестабилизации императорской власти.
   За годы войны у предпринимателей накопится масса претензий, главной из которых станет заметное увеличение роли государства в управлении военной экономикой, что имело практическим следствием обострившуюся конкуренцию за оборонные заказы между казенными и частными предприятиями, а также национализацию ряда ключевых промышленных предприятий. Прекратил свое существование Продуголь после того, как его главный клиент – железнодорожное ведомство – начало напрямую договариваться со входившими в этот синдикат поставщиками. Государство фактически монополизировало распределение угля в стране. Начались государственные инвестиции в новую нефтедобычу в объемах, которые заставили всерьез забеспокоиться даже фирмы Нобеля и других крупнейших производителей углеводородов. Несмотря на решительные протесты Союза съездов представителей металлообрабатывающей промышленности, развернулось масштабное строительство новых казенных заводов.
   Серьезный урон был нанесен двум крупнейшим финансово-промышленных группировкам страны. Группа Русско-азиатского банка, тесно связанная с французским капиталом, потеряла самый крупный бриллиант в своей короне – Общество Путиловских заводов, которое было национализировано. За ним последовали заводы Русско-Балтийский, Невский, Владимирский пороховой, Посселя – и группа распалась. Похожая судьба выпала группе, возглавляемой Петербургским международным банком. Ее Выскунские заводы были переданы министерству путей сообщения, строящийся пушечный завод в Царицыне выкупила казна, она проиграла борьбу за заказы на изготовление снарядов казенному Пермскому заводу.[462] «Непрерывное, упорное наращивание государственного промышленного производства… с еще большим напряжением продолжалось после 1914 г. – пишет Владимир Поликарпов. – При этом власть не останавливалась перед бесцеремонным ущемлением интересов банковско-промышленных группировок, ликвидацией важных центров монополизации»[463].
   Следует заметить, что точно так же поступали все другие правительства воюющих стран. Нигде это буржуазии, лишавшейся как минимум упущенной прибыли, не нравилось. Но где-то она это терпела, понимая, что так нужно для целей обороны. А в Российской империи такое ущемление предпринимательских свобод в условиях войны было воспринято многими бизнесменами как очередное проявление козней ненавистного самодержавия. Как отмечал начальник Петроградского охранного отделения Константин Глобачев, «русская торговля до того привыкла пользоваться всякими покровительственными мерами со стороны Правительства, что даже в периоды своего расцвета не забывает просить всякого рода льгот, субсидий и пр. Конечно, в тяжелую годину торговцы нахлынули толпами на министерства и завалили своими жалобами все канцелярии»[464]. У бизнеса были основания для недовольства властью.
   У власти тоже были основания для недовольства бизнесом. Охранное отделение изучило, кто оставлял деньги в неприлично подорожавших столичных ресторанах, и выяснило: «Две трети счетов выписаны на имена инженеров и поставщиков припасов в действующую армию, а остальное приходится на «королей» мяса, муки, рыбы и т. д.» Глобачев жаловался начальству: «Война заставила сжаться до крайности всех: и дворянина, и чиновника, и рабочего, и крестьянина, но она же выдвинула группу хищников, пользующихся пока безнаказанностью и рвущих у большинства их куски хлеба. Сейчас наступило время господства интернационального афериста, полукупца, полумошенника, ловко балансирующего между миллионом и скамьей подсудимых… Петроград испытал на себе все зло бирж, которые, пользуясь покровительством администрации, позволяли себе самые бессовестные сделки, утаивая прибывшие товары, представляя фальшивые счета о проданных продуктах лазаретам, получая вне очереди городские грузы и перепродавая их в частные руки»[465]. Стоит ли удивляться, что во время войны восприятие бизнеса населением только ухудшилась. Его обвиняли в получении сверхприбылей на оборонных заказах, во взвинчивании цен на продукты питания и предметы первой необходимости, в выводе капиталов за границу… Кому война, а кому – мать родна.
   При этом ответственность за все это безобразие люди в массе своей адресовали верховной власти. Такому восприятию способствовали и сами политически активные капитаны отечественной частной экономики, которые содействовали вскипанию недовольства столичных масс. Зачем они это делали? Тыркова-Вильямс, хорошо знакомая со всеми олигархическими спонсорами революции, объясняла, что они «о пожаре не думали, а если и думали, то по-детски воображали, что огонь только выжжет язвы старой России»[466]. У них будет момент триумфа. Но продлится он совсем недолго: для кого-то несколько недель, для кого-то несколько часов. Свержение монархии приведет к быстрому вытеснению на обочину жизни активно добивавшихся этого представителей российской буржуазии. Как с грустью заключит Рябушинский, «удержать лавину они, конечно, не смогли, и старый русский купец хозяйственно погиб в революции так же, как погиб в ней старый русский барин»[467].
   Георгий Федотов писал, что «марксисты, уверенные в буржуазном характере грядущей революции, отвели буржуазии в ней красный угол. Они напрасно ждали почетного гостя. Революционный пир, очевидно, не прельщал русского купечества, привыкшего к иным яствам. Когда пришла революция, буржуазия сыграла в ней лишь страдательную роль. Она дала свое злосчастное имя, как позорное клеймо, для всей коалиции погибающих классов»[468].

Интеллигенция

   В русском языке термин интеллигенция никогда не имел точного значения[469]. Xотя, как уверяют все современные зарубежные словари и энциклопедии, интеллигенция – российский феномен. Сам этот термин во второй половине XIX века вышел из употребления на Западе, вытесненный понятием «интеллектуал», но, напротив, приобрел популярность в России. В советское время интеллигенцией стали называть всех лиц умственного труда. Но сто лет назад слово использовалось для обозначения того слоя образованной элиты (точнее даже – контрэлиты), которая противопоставляла себя правящим кругам, представителям консервативно-охранительной идеологии.
   Этимология понятия осталась в памяти «бабушки русской революции» Екатерины Брешко-Брешковской: «Насколько я помню, именно в шестидесятые годы ведущие писатели впервые воспользовались словом «интеллигенция» для обозначения тех просвещенных умов, которые искали в гуманистических идеалах и беспристрастной справедливости решение классовых проблем и исключали из социальных конфликтов всякий шовинизм, мстительность и предрассудки. Эти люди, стремившиеся к знанию как к источнику истины, а не как к средству для достижения личных успехов, стали известны как «интеллигенты»»[470]. Очень точно схватил современное ему использование понятия «интеллигенция» известный экономист и историк Михаил Туган-Барановский, который дослужится до поста министра финансов в Украинской центральной раде: «Под интеллигенцией у нас обычно понимают не вообще представителей умственного труда… а преимущественно людей определенного социального мировоззрения, определенного морального облика. Интеллигент – это «критически мыслящая личность» в смысле Лаврова – человек, восставший на предрассудки и культурные традиции современного общества, ведущий с ними борьбу во имя идеала всеобщего равенства и счастья. Интеллигент – отщепенец и революционер, враг рутины и застоя, искатель новой правды»[471].
   Итак, чем же русский интеллигент отличался от интеллектуала в западном понимании? Интеллектуал искал пользу, предлагал продукт своего труда и пытался его капитализировать. Интеллигенция искала справедливости. Интеллектуал всегда был, в худшем случае, нейтрален по отношению к государству, пытаясь использовать его в своих целях. Интеллигенция в России была откровенно антигосударственной. Нигде в мире интеллектуалы («мы») так не противопоставляли себя власти («они»), как в России. Интеллигенция не думала о том, чтобы улучшить, модернизировать государственный строй, – она стремилась его свергнуть.
   Откуда такие настроения? Может, от невыносимых жизненных условий, на которые интеллигенция неизменно жаловалась? Вряд ли. Она была слоем весьма тонким – около 0,36 % населения, – достаточно привилегированным и не обездоленным. «В России был большой спрос на образованных людей, – подтверждала Ариадна Тыркова-Вильямс. – Русская молодежь, окончив высшую школу, стазу становилась на ноги, была обеспечена хорошим заработком. Горькой интеллигентской безработицы, через которую с трудом пробирались дипломированные французы, англичане, немцы, русские почти не знали… народились новые газеты, журналы, издательства. Появились тучи новых тем, полчища новых читателей… Спрос на журналистов, писателей, карикатуристов не был еще небывалым»[472]. Может, распространению антивластных настроений способствовала сама власть, не подпускавшая оппозиционных интеллигентов к административной деятельности, что превращало их в антисистемную силу? Но ведь настоящий интеллигент никогда к этой деятельности не стремился, напротив, считал для себя зазорным служить ненавистному режиму.
   В генезисе российской интеллигенции огромную роль сыграла та часть российской интеллектуальной традиции, которая исходила из порочности и несправедливости российских порядков: от Радищева и старших славянофилов (Хомяков, Киреевский) до Гоголя и Достоевского. «Революция словно вырвалась из чернильницы Литературы»[473], – справедливо замечает академик Юрий Пивоваров. Прогресс, демократия представлялись русской интеллигенции не как результат эволюционного развития и реформаторских усилий, а как естественное для человека состояние, стремление, реализации которых мешает только одно – самодержавный строй.
   В основе этого лежало весьма неадекватное представление о человеческой природе. По словам известного писателя Владимира Короленко, «перед нами стоял такой общий и загадочный образ народа – «сфинкс». Он манил наше воображение, мы стремились разгадать его. Он представлялся как благодушный богатырь, сильный и кроткий»[474].
   О той же иллюзии интеллигенции покаянно скажет после революции один из лидеров кадетов Василий Маклаков: «Она стала думать, что звериные свойства людей, эгоизм, высокомерие, презрение к низшим свойственны только среди меньшинства, то есть знатных, богатых и сильных, и что, наоборот, принадлежность к «униженным и оскорбленным» воспитывала в людях чувства сострадания, солидарности и в результате привычку друг за друга стоять. Это внушало надежду, что с упразднением социальной верхушки и переходом власти к прежним обиженным появятся другие приемы в управлении государством, а потому приблизится равенство и общее счастье»[475].
   Но еще большее значение для мировоззрения российской интеллигенции, которое оказалось в основе своей если не западническим, то космополитичным и беспочвенным, имела трансплантация на русскую почву некритически заимствованных идей французских просветителей XVIII в. и немецких материалистов XIX в. Беда России заключалась в том, что у нас не было собственной прочной, многовековой интеллектуальной традиции, сложившихся научных школ. Русская интеллигенция, даже происходившая из дворянства, была, как правило, интеллигенцией в первом поколении, для которой все было ново и любопытно, а отечественная мысль не могла в полной мере это любопытство удовлетворить. Природа не терпит пустоты… Интеллигенция хваталась за заимствованные идеи с наивностью неофитов.
   Западные концепции производили большее впечатление, чем собственная российская действительность. «То, что на Западе было научной теорией, подлежащей критике, гипотезой или во всяком случае истиной относительной, частичной, не претендующей на всеобщность, у русских интеллигентов превращалось в догматику, во что-то вроде религиозного откровения, – замечал Бердяев. – Русские все склонны воспринимать тоталитарно, им чужд скептический критицизм западных людей»[476]. Западные абстрактные теории, интересные только самим философам, в России становились руководством к действию. «Они доводились без колебаний до конца. Из них сделаны были бесстрашно все последние, самые суровые и нелепые выводы»[477], – констатирует в сборнике «Из глубины» публицист Валериан Муравьев.
   Одним из таких выводов было признание Западной цивилизации предметом для подражания и восхищения, а Российской – как несостоятельной. Во множестве трудов известных представителей русской интеллигенции можно было прочесть (как и сейчас), что в России нечего охранять, нечего беречь, она бесплодна. Слово «патриотизм» произносилось «не иначе, как с улыбочкой. Прослыть патриотом было просто смешно»[478]. Вот широко цитировавшиеся в начале XX века стихи Алексея Жемчужникова, дворянского поэта, помощника статс-секретаря Государственного совета, одного из создателей небезызвестного персонажа – Козьмы Пруткова:
 
«Вы все, в ком так любовь к отечеству сильна,
Любовь, которая все лучшее в нем губит,
И хочется сказать, что в наши времена
Тот честный человек, кто родину не любит…»
 
   Все последующие поколения представителей российской мысли отметят оторванность интеллигенции от собственной страны не только как ее родовую черту, но и как причину устремленности в революцию. «Русские общественные деятели, пытаясь перестраивать Россию, никогда не позаботились понять Россию как страну великих замыслов и потенций, как в добре, так и зле»[479], – писал Сергей Аскольдов. «Если рассматривать вещи с точки зрения, допустим, А.Ф. Керенского, то эта тысяча лет (нашей истории – В.Н.) была сплошной ошибкой, – иронизировал Иван Солоневич. – Сплошным насилием над «волей русского народа», выраженной в философии Лейбница, Руссо, Сен-Симона, Фурье, Гегеля, Канта, Шеллинга, Ницше, Маркса и Бог знает кого еще. Разумеется, всякий Лейбниц понимал «волю русского народа» лучше, чем понимал это сам русский народ»[480]. Наш великий современник Александр Солженицын замечал, что «русская интеллигенция ощущала себя уже на высокой ступени всеземности, всечеловечности, космополитичности и интернационалистичности (что тогда и не различалось). Она уже тогда во многом и почти сплошь отреклась от русского национального»[481].
   Отрыв от национального неизбежно означал и отрыв от духовных корней, «безрелигиозное отщепенство от государства», о котором писал известный русский правовед Павел Новгородцев. Он же называл основным проявлением интеллигентского сознания, приводящего и его, и страну к крушению, «рационалистический утопизм», оторванный от «животворящих святынь народного бытия», от «связи человека с Богом»[482]. Схожей позиции придерживался и Бердяев: «Русская интеллигенция в огромной массе своей никогда не сознавала имманентным государство, церковь, отечество, высшую духовную жизнь. Все эти ценности представлялись ей трансцедентно-далекими и вызывали в ней враждебное чувство, как что-то чуждое и насилующее»[483]. Интеллигенция, подтверждала Тыркова, «от церкви отшатнулась, исподтишка ее высмеивала, опорочивала. Не штурмовала церковь только потому, что это было невозможно по полицейским правилам»[484].
   Сочетание целого ряда факторов – чувство отчуждения от власти, отсутствие демократической и собственной интеллектуальной традиций, давление цензурных ограничений, чувство неравноправия по сравнению с дворянским сословием, наличие в русской литературе сильной критической традиции, «тоталитарное» заимствование западных концепций материализма, позитивизма и утилитаризма – придало нашей интеллигенции черты не только антигосударственности, но и крайнего радикализма. Ричард Пайпс не без оснований подчеркивает: «В начале ХХ века в России не было предпосылок, неумолимо толкавших страну к революции, если не считать наличия необычайного множества профессиональных и фанатичных революционеров… Группы этих «делателей» революции и представляет интеллигенция»[485]. В этой мысли есть огромная доля истины.
   Но все-таки называть исключительно интеллигенцию и всю интеллигенцию революционным классом не совсем точно. Во-первых, были, как мы уже знаем, революционеры и из других слоев общества. Во-вторых, если рассматривать интеллигенцию шире, чем просто образованных противников режима, то мы там обнаружим множество течений и подгрупп. Очень знающий современный историк интеллигенции Соколов хорошо показывает, что в ее составе «были люди, исповедующие утилитаризм и нигилизм, либерализм и государственничество, славянофильство и западничество, марксизм и ницшеанство. По своим политическим пристрастиям она делилась на охранительную, консервативную, либеральную, леворадикальную и др. интеллигенцию… По профессиональным признакам она делилась на художественную, научную, техническую, военную и духовную интеллигенцию. И каждая из этих групп представляла собой отдельную, довольно своеобразную субкультуру»[486]. Интеллигенция очень различалась и по формам политической активности, общественного поведения. Григорий Померанц заметил еще в советское время: «В жизни русской интеллигенции постоянно нарастают две тенденции: одна к действию во что бы то ни стало («К топору зовите Русь!»), другая, напротив, окрашена непреодолимым отвращением к грязи и крови истории (Лев Толстой и толстовцы)»[487].