Крестьяне жили замкнутым миром, не распространяя свои интересы за пределы круга обитания, коим на протяжении веков оставалась община. Она представляла собой узаконенный институт, связывавший крестьян своеобразным коллективным соглашением о равном распределении земли между ее членами и их коллективной ответственности за выплату налогов. Общинным землевладением охватывалось в начале XX века почти 80 % дворов в европейской части страны. Экономический рост в начале XX века затронул всю деревню. Тыркова вспоминала посещения крестьян в родовом гнезде Вергежа в новгородской глубинке: «Когда мы, по старой привычке, ходили к ним поесть праздничных пирогов, нас угощали куда обильнее, чем бывало в нашем детстве. По-прежнему в праздник по деревенским улицам прогуливались взад-вперед девушки. По-прежнему они за день раз десять меняли наряды, но теперь, кроме дешевых ситцевых, они уже щеголяли более дорогими шерстяными, а иногда и шелковыми платьями. Вечером пастух гнал в деревню большое стадо уже не чахлых, а хороших коров, часто выращенных из наших породистых телят… В дни семейных праздников за стол садилось больше 20 человек, вся своя семья, включая племянников и племянниц. Еды было до отвала не только в господской столовой, но и в господской кухне, и в рабочей застольной»[520].
   Правительственные чиновники, либералы, многие социалисты – все в один голос доказывали, что община сковывала предприимчивость и была главной причиной исключительной отсталости сельского хозяйства. И для подобных выводов были свои основания. Однако крестьянство упорно держалось этой столь привычной системы землепользования. Когда Столыпин попытался сломать общину и ввести индивидуальную собственность на землю, крестьяне активно просаботировали его реформы, защищая свой деревенский мир. Земля рассматривалась ими как Божий дар, который принадлежит всем, кто ее обрабатывает, а потому идеи частной собственности пробивали себе дорогу в деревенской России с огромным трудом. Из общины вышло всего 2,5 млн домохозяйств, или 22 % от их общего числа, которые укрепили в личную собственность 14 % общинной земли[521]. К началу мировой войны и революции 3/4 крестьян продолжали жить в общинах, отторгая любые нововведения. И если властям и приходилось применять силу в деревне, то исключительно для подавления локальных восстаний в отдельных селах, вызванных сопротивлением реформам.
   Следует заметить, что внедрение столыпинской аграрной реформы, создание индивидуальных крестьянских хозяйств приносили ощутимый экономический эффект. Федор Шлиппе, который был ответственным за реформу землепользования в Московской губернии, утверждал: «Трудоемкость хуторского хозяйства по сравнению с прежним общинным настолько увеличилась, что местные крестьяне почти перестали работать на фабрике. Хутора стали поставщиками молочных и огородных продуктов для фабричных рабочих, прибывавших из других мест. Урожаи зерна увеличились в баснословной пропорции… И так потом было повсюду: урожайность удваивалась, а поголовье скота утраивалось… При общинном хозяйстве земские агрономы с трудом навязывали крестьянам улучшенные способы производства. При единоличном владении они не успевали всех желающих обслуживать, так велик был запрос»[522].
   Однако для деревни в целом это было не аргументом, она связывала свои проблемы не с отсутствием агрономических знаний и частной собственности на землю, а исключительно с безземельем. Считалось, что достаточно ликвидировать помещичье землевладение, раздать казенные земли, и для крестьян настанут сказочные времена. Российский крестьянин жил мечтой о «черном переделе». О том, что со дня на день помазанник Божий на троне проведет равнение всей земли по стране, как это регулярно делалось внутри общины. Популярная версия о том, что крестьяне не имели ни малейшего представления о праве земельной собственности и праве вообще, отвергается современными историками. Дж. Бербанк, исследовавшая поведение селян в волостных судах, пришла к однозначному выводу, что оно отражало не только уважение к властям, стремление мирно урегулировать конфликты, личное достоинство, но и глубокое проникновение правовой культуры в русскую деревню[523]. В то же время общинные крестьяне ждали только намека на санкцию сверху, чтобы ринуться на захват всех остальных земель. «Каждый мужик был в душе глубоко уверен, что рано или поздно, так или иначе помещичья земля перейдет к нему, – замечал будущий глава Временного правительства князь Львов. – Он глядел на барскую усадьбу как на занозу в своем теле»[524]. Причем крестьян-единоличников они ненавидели никак не меньше, чем помещиков, что наглядно проявилось в «жакерии» 1905–1906 годов, когда погибло большое количество, говоря современным языком, владельцев индивидуальных фермерских хозяйств.
   Земельный передел был главным требованием и крестьянских депутатов, избранных в Государственную думу. Извольский подчеркивал, что они были зачарованы «мыслью о том, чтобы получить возможность разделить землю в интересах своего класса. Совершенно не осведомленные в других вопросах, которые стояли перед Думой, и равнодушные к политическим свободам, которые требовались либеральными партиями, они были готовы поддержать всякую партию, которая обещала бы им полную реализацию их аграрных вожделений»[525]. Отсюда тяготение к левой части политического спектра.
   Но передел собственности проблемы безземелья решить не мог. Как мы уже знаем, на долю крестьянских хозяйств и так уже приходилось к 1916 году более 92 % обрабатываемых земель (тогда как до реформ Столыпина – только 62 %). Малоземелье было следствием, в первую очередь, исключительно быстрого роста сельского населения. Во второй половине XIX века оно увеличивалось на 1,5 млн человек в год и почти удвоилось. Наделы же земли оставались все те же и, дробясь на души, становились все меньше и меньше. «В годы “воли” душевой надел земли составлял около 2,5 десятин, а через сорок лет он упал до 1,5 десятин»[526], – справедливо констатировал видный большевик Шляпников. В западноевропейских странах, сталкивавшихся с той же проблемой избыточности сельского населения, она решалась ускоренными индустриализацией и эмиграцией, в массовом порядке выбрасывавшими крестьянство в города и за океан. В России же городская крупная промышленность делала первые шаги, а о возможности перебраться в Америку крестьяне – за исключением польских и прибалтийских – даже не задумывались.
   Начало войны не внесло каких-либо кардинальных перемен в жизнь деревни, кроме тех местностей, которые были затронуты военными действиями. «Русские крестьяне в массе еще сохраняли средневековое по сути восприятие войны как крестового похода за землю и веру… После вступления России в войну и до середины 1915 г. в массовом сознании и социальном поведении крестьян постепенно возобладали элементы стабильности: покорность воле провидения (Бога), властей, воинского начальства (на фронте)»[527]. Стабилизирующими факторами выступали хорошие урожаи первых двух лет войны, рост цен на сельхозпродукцию, организация общественной помощи семьям, отправившим своих кормильцев на фронт. С уходом наиболее активной молодежи в армию и введением сухого закона на деревне стало даже спокойнее, прекратились кулачные бои стенка на стенку. Сельские общества выделяли средства на госпиталя, девушки вязали и шили подарки фронтовикам, газеты с военными новостями деревенские грамотеи зачитывали до дыр.
   В 1915 году положение начало меняться. Необходимость в растущих размерах снабжать фронт продовольствием заставляла власти идти на ограничение вывоза продуктов за пределы губернии, где она произведена, вводить предельные закупочные цены на хлеб и фураж для нужд армии, которые оказывались в среднем на 15 % ниже рыночных. Крестьяне стали роптать, тем более что стоимость промтоваров росла непрерывно. Петроградское жандармское отделение сообщало осенью 1916 года – правда, со ссылкой на кадетского уполномоченного Земгора по закупке продовольствия, – что «крестьяне, запуганные реквизициями, недовольные вмешательством в торговые сделки губернаторов и полиции, не хотят продавать хлеб и другие припасы, опасаясь, что им заплатят по «таксе». Никаким уверениям в том, что им заплатят по правильной расценке и сообразно с их требованиями, они не верят»[528]. Крестьяне начали припрятывать продукты, создавая их нехватку в городах и, как следствие, рост цен. Одновременно стали распространяться слухи о наделении крестьян после войны землей в связи с тем, что «помещики изменили отечеству».
   Но основной причиной растущего недовольства села стало затягивание войны, которая уносила все больше жизней, в России – в основном жизней крестьянских. Количество мобилизованных в армию составит к моменту Октябрьской революции в общей сложности 15,8 млн человек, из них 12,8 млн призывались из деревни. Причем это уже была далеко не только молодежь призывного возраста, но и бородатые отцы семейств 35–40 лет от роду. Из деревни вырывались наиболее дееспособные труженики. Крестьяне начали задавать вопросы о справедливости целей войны, правильности правительственной политики и не всегда находили устраивающие их ответы.
   В том же отчете жандармского управления говорилось о циркулирующих в деревне слухах, еще более фантастических, чем в городе: «крестьяне охотно верят слухам о вывозе кожи, хлеба, сахара и пр. немцам, о продаже половины России графом Фредериксом тем же немцам и т. п.»[529]. Естественно, что подобные разговоры способствовали началу десакрализации образа царя в деревне. Не думаю, правда, что ко времени Февральской революции этот процесс принял уже необратимые формы. Великая княгиня Мария Павловна-младшая, работавшая в это время в лазарете в псковской глубинке, подтверждала, что крестьяне «каким-то загадочным образом» узнавали самые нелепые слухи о царе.
   Но выводы из них делались другие, нежели в столицах: «Как правило, это были байки и анекдоты с множеством подробностей и диалогов, и рассказывали они их без всякой злобы и осуждения. Ход их мыслей был созвучен со старой поговоркой: «Хороший царь, да недобрый псарь»[530].
   Российский крестьянин не был революционером, хотя именно он выступал носителем таких специфических, стихийно социалистических черт русского национального сознания, как антииндивидуализм, приверженность коллективным формам организации жизни и круговой поруке, внутреннее бунтарство и постоянные искания заветного града Китежа. Но выступать инициаторами изменения существовавшего государственного строя крестьяне, настроенные в основном крайне консервативно, не могли и не хотели.
   Совершенно другое дело крестьяне в шинелях поздних возрастов призыва, сидящие по переполненным казармах запасных полков в Петрограде, со дня на день ожидая отправки на фронт. Эта категория сельских жителей свою роль в революции сыграет. И она окажется очень существенной.

Духовенство и церковь

   Православная церковь была важнейшим национальным институтом, обеспечивавшим прочность российской власти. Причем – «господствующая и первенствующая» – со времен Петра I она была институтом государственным. Созданная в начале XVIII века система превратила духовенство в своеобразный служилый класс, управление церковью приняло светский бюрократический характер. Формальным земным главой церкви был царь, чья набожность в годы войны только усилилась. Генерал Юрий Данилов свидетельствовал: «Будучи в Ставке, Государь не пропускал ни одной церковной службы. Стоя впереди, он часто крестился широким крестом и в конце службы неизменно подходил под благословение протопресвитера отца Шавельского… Вера государя несомненно поддерживалась и укреплялась привитым с детства понятием, что русский царь – помазанник Божий. Ослабление религиозного чувства, таким образом, было бы равносильно развенчанию собственного положения»[531]. Церковью царь управлял через обер-прокурора, руководившего Ведомством православного исповедания (Святейший Синод). Патриархи не избирались с петровских времен.
   При этом церковь главенствующая не претендовала на то, чтобы стать единственной, поглощающей все остальные верования. И не только потому, что страна изначально была мультиконфессиональной, большое количество населения исповедовало ислам или буддизм, особенно на окраинах империи (о чем речь пойдет ниже). Те, кого принято было называть русскими, тоже не являлись поголовно православными. «Представление о том, что суть русскости заключена в православии, было чревато серьезными проблемами, – подчеркивает глубокий историк национальных отношений Алексей Миллер. – Во-первых, оно до предела обостряло задачу интеграции собственно великорусского населения – старообрядцев и сектантов. Во-вторых, постепенно усиливалась тенденция смотреть на восточных славян униатского или даже католического вероисповедания как на часть русской нации»[532].
   Церковь казалась могучей и несокрушимой, пользуясь очевидным расположением престола и многочисленными привилегиями. Бюджет Св. Синода составлял огромные 63 млн рублей. Официально к началу Первой мировой войны в Российской империи насчитывалось 117 млн православных христиан, которые проживали в 67 епархиях, управляемых 130 архиереями. Более пятидесяти тысяч священников и диаконов служили в 48 тысячах приходских храмов. Церковная земельная собственность достигала 2,6 млн десятин, из них 1,9 млн приходились на церкви, а остальные – на монастыри, число которых быстро росло и перевалило за тысячу, а количество монашествующих приближалось к 100 тысячам. В ведении церкви находилось 35 тысяч начальных школ и 58 семинарий[533]. Церковно-приходские попечительства являлись наиболее массовыми из благотворительных учреждений, в которых, по оценкам, было занято до 400 тысяч человек[534]. Роль церкви в нравственном воспитании народа и поддержании верноподданнических чувств трудно было переоценить.
   На подъеме была богословская наука, православное миссионерство добивалось очевидных успехов, особенно в Сибири и Дальнем Востоке, на Аляске и в Японии. В церковь начали возвращаться многие виднейшие представители русской философской мысли, заставляя говорить о религиозно-философском ренессансе. Достаточно назвать имена Николая Бердяева, Сергея Франка, Петра Струве, Дмитрия Мережковского, проделавших путь от марксизма и западнического либерализма к православным религиозным исканиям. Эти искания привели к рукоположению знаменитого журналиста того времени Валентина Свенцицкого, экономиста и философа Сергея Булгакова, князя Александра Ухтомского (епископ Андрей). «Вехи», помимо прочего, были изданием православных неофитов, осуждавших интеллигентский атеизм и нигилизм. За два предреволюционных десятилетия волей императора было канонизировано рекордное количество святых – восемь, – в их числе преподобный Серафим Саровский.
   Вера была достаточно крепка во всех слоях общества. Вот зарисовка Александра Вертинского: «Религиозным центром Москвы была Иверская. В маленькой часовне у Красной площади стояла ее икона, озаряемая сотнями свечей, которые ставили верующие. Икона сверкала бриллиантами, изумрудами и рубинами, которые жертвовали исцеленные от тех или иных недугов и горестей, невзгод и страданий. С нее начиналось все. Ни один приезжий купец не начинал дела, не поклонившись Иверской. Там всегда было жарко и душно. Мы тоже иногда несли свои скромные дары иконе. Я помню, как перед большими событиями, экзаменами, например, или в ожидании денег от родителей я и мои друзья шли к Иверской и ставили свечи или покупали белые розы на длинных стеблях и вставляли их в подсвечники.
   Кого-кого только у нее не перебывало! И старые генералы, недовольные пенсией, и толстые москворецкие купчихи, не любившие своих мужей, влюбленные в молодцов-приказчиков, и модистки, отравленные романами Вербицкой, и пожилые актеры, не получившие ангажемента на сезон, и дельцы, и комбинаторы, и жулики. Все несли Иверской свои горести и мечтания. Все верили, что она поможет. Услышит их мольбу. Такова была сила веры!»[535].
   Да и массовая опора православия, коей выступало крестьянство, казалась незыблемой. Даже Брешко-Брешковская, проведшая немало лет в путешествиях по сельской глубинке, подчеркивала исключительную набожность крестьян: «В то время как христианство в других странах привнесло в жизнь умеренность и дало наполнение примитивным идеям, в России оно воплотилось в гораздо большей полноте, благодаря глубокому отклику в духовной природе народа. В Западной Европе христианское учение поддерживали в первую очередь образованные, высшие классы. В России его приняли, исповедовали почти исключительно крестьяне… Самые уважаемые русские монастыри и пустыни были основаны этими простыми крестьянами, на которых народ смотрел, как на святых»[536].
   Однако в начале XX века и духовный фундамент российской власти начал давать серьезные трещины. В первых рядах недовольных оказалась… сама церковь. Синодальная система рассматривалась духовенством как неканоническая, приводящая к порабощению церкви госаппаратом и падению ее авторитета. Развернулось движение за обновление церкви, во главе которого встал петербургский митрополит Антоний (Вадковский), идеи которого пользовались поддержкой и премьера Сергея Витте. Сторонники реформы предлагали устранить опеку светской власти над духовной, предоставить церковным приходам автономию и статус юридического лица, восстановить патриаршество, расширить участие представителей церкви в управлении страной.
   В первые же дни революции 1905 года уже сам Синод вопреки мнению своего обер-прокурора Победоносцева испрашивал разрешение императора на созыв Поместного собора (впервые с 1689 года) для избрания патриарха и изменения состава и функций Синода, которому предлагалось отвести роль совещательного органа при патриархе. Многим священнослужителям и этого казалось мало. В 1905 году на основе петербургской группы 32-х во главе с Антонием Вадковским был создан «Союз ревнителей церковного обновления», выступивший за радикальные реформы, которые, помимо названных выше, включали в себя превращение каждого прихода в «свободное братство, юридически самостоятельную общину, которая сообща управляет своим церковным имуществом». Монастыри, освобожденные «от бесконтрольного господства их настоятелей», должны были организоваться в свободные общины и братства главным образом для целей благотворительности. Все церковные должности должны стать выборными, а все христианские церкви – двигаться к единению[537].
   Идя навстречу Синоду, Николай II разрешил созвать в 1906 году Предсоборное присутствие с участием епископов, духовных лиц, ученых и общественных деятелей под председательством Петербургского митрополита. Вывод присутствия был однозначен: на смену неканонической синодальной системе должен прийти восстановленный соборный строй, при котором существовал бы избранный патриарх, все вопросы решались на церковных соборах, а епархии пользовались автономией.
   Однако царь в условиях спада революции на столь кардинальные перемены уже не решился. Его позиция, как сформулирует ее в Думе Петр Столыпин, заключалась в предоставлении «полной самостоятельности церкви в вопросах догмата, в вопросах канонических», «нестеснении церкви государством в области церковного законодательства» и оставлении за властью «полной свободы в деле определения отношений церкви к государству»[538]. Вместо всеобъемлющей реформы император издал указ о веротерпимости и подтвердил свободу вероисповедания в Основных законах Российской империи. Разрешался выход из православия насильственно крещеным, и этим правом не преминули воспользоваться более 300 тысяч человек, более половины из них – польские католики. Свободу вероисповедания получила масса старообрядцев, которым впервые за 250 лет разрешалось строить храмы (а не просто молитвенные дома «без оказательств», то есть внешних признаков храма, как иногда им позволяли ранее), издавать религиозную литературу. Духовенству было предоставлено право участвовать в выборах в Госдуму.
   Такая реформа не удовлетворила ни иерархов церкви, ни, тем более, критиков церкви, которых становилось все больше. Освобождение церкви от государственного контроля оставалось лозунгом дня и для самого духовенства, которое заметно радикализировалось, особенно на низовом уровне. Избранные в Первую и Вторую Думу епископы присоединялись к правым фракциям, а священники скорее – к кадетам и левым, включая эсеров и социал-демократов. В следующих двух Думах духовным лицам избирательным законом было запрещено присоединяться к левым фракциям. Большая их часть оказалась во фракции правых, которую прогрессивная общественность считала черносотенной, почти проигнорировав октябристов и умеренных националистов. Объяснялось это не столько директивами Синода или реакционностью духовенства, сколько тем, что правые были единственной фракцией, последовательно заявлявшей о защите интересов духовенства и монархической идеи. Священнослужители в III Думе составляли треть правой фракции[539]. Впрочем, даже их лояльность трону была относительной. В 1916 году все 46 депутатов от духовенства подали прошение, в котором говорилось о необходимости восстановления соборного управления, чтобы государство «перестало использовать православное духовенство как инструмент своей внутренней политики»[540].
   Духовенство в массе своей было далеко не зажиточным, во многом разделяя те протестные настроения, которые вызревали в народной среде. Дети духовных лиц, часто не имевшие других возможностей для учебы, наполняли семинарии, хотя далеко не всегда испытывали интерес к религиозному образованию. Для многих внешнее благочестие семинарской жизни воспринималось как лицемерие, порождая бунтарство и, порой, воинствующий атеизм. Не случайно среди руководителей эсеров «поповичи» составляли 9,4 %, среди большевиков – 3,7 % (а двое семинаристов – Иосиф Сталин и Анастас Микоян – станут членами Политбюро)[541]. Монахи из-за изоляции от внешнего мира были в основном деполитизированными, но при этом вряд ли могли рассматриваться как опора трона в трудную минуту. Великая княжна Мария Павловна-младшая, посетившая в конце 1916 года монастырь верстах в восьмидесяти от Пскова, увидела такую картину: «Молчаливые, угрюмые, совсем необразованные, они ходили в поношенных рясах, с длинными лохматыми волосами. У них было только два дела – бесконечные церковные службы и работа в поле»[542].
   Если уж сама церковь была недовольна своим положением и становилась источником возмущения властью, то что говорить о других слоях. Во главе антицерковной кампании (как и в первых рядах религиозно-философского возрождения) шла интеллигенция. Авторы «Вех» оставались скорее исключением, причем даже в рядах собственной – кадетской – партии, не нашедшей нужным вообще упомянуть религиозные вопросы в своей программе. «Русское либеральное и революционное движение было, в общем и целом, безрелигиозно и даже враждебно христианству»[543], – констатировал бесспорный факт Сергей Аскольдов. А протоиерей Георгий Флоровский справедливо замечал: «Павших было больше, чем достигших. Немногие нашли себя в Церкви. Но слишком многие остались, захотели остаться вне. Иные кривыми путями, ушли в дурной опыт»[544].