В то же время в неурожайные годы огромные районы переживали вспышки катастрофического голода, уносившего сотни тысяч жизней. Мелкие крестьянские хозяйства были слишком слабыми, слишком близка была грань, за которой оно переставало кормить, особенно если оно хирело, хозяин пил, семья болела и т. д. Голод был локальным и неизбежным, приходил обычно зимой, и массово бежать от него было невозможно. По некоторым данным, в 1901 году от голода скончались 2,8 миллиона человек, в 1905—1908-м – четыре, в 1911 году – один миллион, даже в 1913 году – самом урожайном в дореволюционное время, страна потеряла от недоедания 1,2 млн граждан[115].
   Причины недостаточного уровня развития аграрного сектора, что снижало и общеэкономический уровень, заключались в преобладающем типе крестьянского хозяйства, которое представляло из себя «традиционное семейное хозяйство, интегрированное в поземельную общину, слабо втянутое в рыночные отношения, опутанное, как правило, различными видами докапиталистической кабальной эксплуатации»[116]. Понятно, что такие хозяйства, в огромной массе нищие и безлошадные, не были приспособлены к восприятию каких-либо технических новшеств индустриальной цивилизации, типа трактора. Настоящим бичом российского общества стало аграрное перенаселение, число лишних рабочих рук на селе оценивалось в половину от общего количества занятых в сельском хозяйстве.
   По-своему цельное и органичное простое, патриархальное сельское общество не могло породить индустриальную революцию, вывести Россию на ведущие позиции в мире. Это хорошо понимали многие государственные руководители России начала XX века – Николай II, Сергей Витте, Петр Столыпин, пытавшиеся силой изменить страну сверху. Попытки реформировать российскую деревню, сломав общину, вызывали довольно бурную ответную реакцию. Более того, «самые серьезные конфликты в сельской местности были спровоцированы “миром” ради того, чтобы защитить устоявшиеся нормы и общинные интересы от внешних угроз – действий должностных лиц либо домохозяйств, пытавшихся действовать вразрез с интересами общины»[117]. Здесь мы действительно должны зафиксировать реакцию социального недовольства на модернизацию.
   Больший результат дали меры правительства, нацеленные на распространение сельскохозяйственного образования, оказание технической и агрономической помощи, мелиорацию, облегчение доступа к кредиту, поощрение на селе кустарной промышленности. Этого не могли отрицать даже откровенные критики режима. «Мелкий кредит, ссуды для кооперации, производительной и потребительской, опытные сельскохозяйственные станции, агрономические школы, разъездные инструктора, склады орудий, семян, искусственных удобрений, раздача племенного скота – все это быстро повышало производительность крестьянских полей»[118], – признавала видная деятельница кадетской партии Ариадна Тыркова-Вильямс, проводившая немало времени в родовом селе. В стране существовала и система продовольственной помощи, так называемый «царев паек», который предназначался на помощь голодающим и финансировался из госбюджета.
   Как мы еще увидим, власть активно реформировала страну. Но она сталкивалась с огромным сопротивлением всего социального тела, всей российской почвы. Тысячелетние традиции, устои народной культуры, православная вера – все восставало против ценностей неумолимо наступавшей промышленно-городской цивилизации, вязало реформаторов по рукам и ногам.
   Россия не хотела меняться. И менялась.

Социум

   Для модернизации – превращения общества из сельского в городское, а производства из аграрного в индустриальное, – необходимо было ломать сословные перегородки, менять социальную структуру деревни, переместить из сельского хозяйства в промышленность огромные массы людей. Должны были расти города как генератор среднего класса, субъекта модернизации и творца промышленной революции. Все это шло, но медленно.
   Формально российское общество по-прежнему делилось на сословия, которых оставалось четыре: дворянство (1,5 % населения, в том числе потомственного не более 1 %), духовенство (0,5 %), городских (17 %) и сельских (больше 80 %) обывателей. Еще 1 % приходился на армию и 0,2 % – на разночинцев[119]. Существование сословий с различными, порой непересекающимися и даже враждебными субкультурами, с имущественным неравенством друг с другом и внутри себя крайне затрудняло не только формирование среднего класса, но и складывание единой гражданской нации. Тем более что речь шла о многонациональной стране. Впрочем, об уровне неравенства в Российской империи существует явно преувеличенное представление. Подсчеты Бориса Миронова показывают, что в 1901–1904 годах доходы 10 % наиболее обеспеченных людей превышали доходы 10 % самых бедных в 5,8 раза. В тогдашних США этот децильный коэффициент составлял 16–18 раз[120], в современной России – порядка 15.
   Горожане все еще тонули в море сельских жителей. В Англии в 1900 г. в крупных городах жило 33 % населения, в России – 4,8 %[121]. Перед Первой мировой войной процент городского населения составлял в Европейской России 14,4 %, в польских владениях Российской империи – 24,7, в Сибири – 11,9 %, тогда как в Англии – 78 %, Германии – 56, США – 41,5, Франции – 41,2.2 Да и то из этих «горожан» более трети составляли временно пришедшие на заработки крестьяне. С начала века и до войны городское население увеличилось на 10 млн человек, из них более миллиона пополнили население Санкт-Петербурга, 700 тысяч – Москвы. В 81 губернии и 20 областях Российской империи насчитывался 931 город.
   Столица империи была первоклассным европейским городом и полноценной витриной промышленной революции. «Величественные окна великокняжеских дворцов горели пурпуром в огне заката. Удары конских копыт будили на широких улицах чуткое эхо. На набережной желтые и синие кирасиры на прогулке после завтрака обменивались взглядами со стройными женщинами под вуалями. Роскошные выезды, с лакеями в декоративных ливреях, стояли перед ювелирными магазинами, в витринах которых красовались розовые жемчуга и изумруды. Далеко, за блестящей рекой с перекинутыми через воду мостами, громоздились кирпичные трубы больших фабрик и заводов. А по вечерам девы-лебеди кружились на сцене императорского балета под аккомпанемент лучшего оркестра в мире»[122], – живописал Александр Михайлович.
   Но Петербург был исключением, и даже он все больше терял свою столичную исключительность под наплывом приезжих. «Не успев сформироваться в качестве полноценных центров городской цивилизации со всеми ее плюсами и минусами, российские города были размыты потоком сельского населения»[123]. Все большее число городских жителей оказывались носителями деревенских культурных традиций, менталитета, образа жизни. Городская культура начала прошлого века, бурно развиваясь, несла на себе неповторимый колорит, связанный с массовым присутствием недавних крестьян. Не могу себе отказать в удовольствии привести обширную цитату из Александра Вертинского, описывавшего городские будни своей бурной юности: «А Москва была чудесная! Румяная, вальяжная, сытая до отвала, дородная – настоящая русская красавица! Поскрипывала на морозе полозьями, покрикивала на зазевавшихся прохожих, притопывала каблучками… В узеньких легких саночках, тесно прижавшись друг к другу, по вечерам мчались парочки, накрытые медвежьей полостью. В Охотном ряду брезгливые и холеные баре иногда лично выбирали дичь к обеду. Там торговали клюквой, капустой, моченой морошкой, грибами. Огромные осетры щерили зубы, тускло глядя на покупателей бельмами глаз. Груды дикой и битой птицы заполняли рундуки. Длинными белыми палками висела на крючках визига для пирогов. И рано утром какой-нибудь загулявший молодец (в голове шумел вчерашний перепой) подходил к продавцу, стоящему у больших бочек с квашеной капустой, низко кланялся ему в ноги и говорил:
   – Яви Божескую милость! Xриста ради!
   И продавец, понимая его душевное и физическое состояние, наливал целый ковшик огуречного рассола, чтобы молодец опохмелился. И ничего за это не брал!.. В сорокоградусные морозы горели на перекрестках костры, собирая вокруг бродяг, пьяниц, непотребных девок, извозчиков и городовых. Все это хрипло ругалось отборнейшим российским матом, притопывало валенками, хлопало руками по бедрам и выпускало облака пара. А вокруг по сторонам, куда ни кинь взор, – трактиры с синими вывесками. В трактирах бойко подавали разбитные ярославцы-половые, расчесанные на пробор, «посередке», с большими «портмонетами» из черной клеенки, заткнутыми за красные кушаки. Они низко кланялись гостю и говорили «ваше степенство» всем и каждому (даже мне, например) и летали, как пули, из зала на кухню и обратно»[124]. Ни с каким западноевропейским городом такое не спутаешь.
   Однако за этой чудной картинкой скрывалась и другая реальность, отражавшая экономическую недоразвитость. Качество жилья, благоустройство населенных пунктов, уровень комфорта и потребления, организация здравоохранения не отвечали даже минимальным европейским стандартам. Из 1231 городов и населенных пунктов уездного масштаба с числом жителей не менее 10 тысяч, 1068 имели какое-то освещение, из них лишь 162 – электрическое, а подавляющее большинство – керосиновое, водопровод был в 219, а канализация наблюдалась в 65[125]. Антисанитария была настоящим бичом страны.
   Рост городов повлек за собой увеличение государственных затрат на просвещение и здравоохранение. За 1885–1913 годы расходы центрального правительства и местных властей на эти цели возросли с 54 до 410 млн, их доля достигла 1,8–2 % от ВВП, что, однако, в полтора раза уступало уровню более развитых стран.
   Врачебно-санитарное дело и забота о предупреждении и пресечении эпидемий в Российской империи была возложена на Министерство внутренних дел. В губерниях и областях существовало около 4 тысяч врачебных участков, в каждом из которых были больница или приемный покой, доступные для бесплатного посещения. Лучше учреждения здравоохранения проявляли себя там, где находились под опекой земств. В 1913 году во всех больницах гражданского ведомства имелось всего 228 тысяч коек, что соответствовало приблизительно 16 единицам на 10 тысяч жителей. Это вдвое превышало уровень 1881 года, но в разы уступало показателям западных стран или более поздним советским. 80 % больных тифом и в 1913 году оставались без стационаров. Вакцинация использовалась только для борьбы с оспой, в 1910 году были привиты 78 % новорожденных.
   Смертность от заразных болезней составила 529 случаев на 100 тысяч населения в год, тогда как в Западной Европе она нигде не превышала 100 случаев. И это еще без чумы и холеры, которые стали частым городским явлением из-за попадания в водопровод сточных вод[126]. Стоит ли удивляться, что ожидаемая продолжительность жизни составляла 32 года для мужчин, 34 – для женщин (в Англии того времени – 50 и 53), каждый четвертый ребенок умирал в возрасте до года[127]. Вместе с тем, в пореформенное время средний рост мужского населения увеличился со 163,9 до 169 сантиметров, а средний вес – с 61 до 65 килограммов[128].
   К концу 1914 года в стране насчитывалось 123,7 тысяч начальных учебных заведений, из них более 80 тысяч принадлежало Министерству народного просвещения. Наиболее распространенным их типом являлись сельские училища с трех– или пятилетним сроком обучения, финансируемые земствами, сельскими общинами и частными лицами. Священный Синод курировал около 40 тысяч церковноприходских школ со сроком обучения три или четыре года. Школы посещали 30 % детей в возрасте от 8 до 11 лет, причем в городах – почти половина[129]. Грамотность росла повсеместно, но к 1913 году читать и писать умели лишь около половины горожан и до четверти крестьян[130].В столицах, в западных регионах – особенно Польше и Финляндии – и среди мужчин ситуация была получше. В Петербурге более 80 % рабочих-мужчин были грамотными, вот только для большинства из них любимым чтением были ультралевые издания. В периферийных же регионах – Средней Азии, Закавказье, Бесарабии – уровень грамотности не превышал 4 %.
   В системе среднего образования центральное место занимали классические гимназии – мужские и женские – выпускники которых имели преимущественное право поступления в университеты. Государство уделяло все больше внимания специальному и техническому образованию, быстро развивалась сеть реальных училищ, технологических и военно-технических институтов, готовивших кадры для промышленности и армии.
   Общее количество высших учебных заведений достигло 63, среди них было только 10 университетов (против 32 в Германии). Все они были первоклассными по мировым меркам. Инженерных вузов было 15, военных и военно-морских – 8, богословских и земледельческих – по 6, юридических – 4, медицинских – 2. Общее количество профессоров и преподавателей не превышало 4,5 тысяч человек, и это была, во многом, настоящая интеллектуальная элита. Студентов на всю страну насчитывалось чуть более 70 тысяч[131]. «Образованность и способность открывали в России путь к любой службе, – признавала Тыркова-Вильямс. – Несмотря на неосторожные слова министра народного просвещения Делянова, что кухаркиным детям ни к чему давать образование, гимназии и университеты были всесословны. Получив диплом, можно было высоко подняться по бюрократической лестнице»[132].
   Последние десятилетия монархии – годы удивительного, хотя и не однозначного интеллектуального, культурного и художественного пробуждения, оставившие множество настоящих шедевров – в архитектуре, живописи, театральном искусстве, поэзии. Серебряный век русской культуры не превзойден по богатству, разнообразию, разноплановости, творческой искрометности, эпатажу.
   Очевидный бум переживало издательское дело, в 1913 году было издано больше 34 тысяч наименований книг общим тиражом почти 120 миллионов экземпляров. Выходили 2167 газет и журналов на русском языке, а еще 303 – на польском, 60 – на иврите и идише, а еще на немецком, латышском, эстонском, татарском… [133]
   Долгое время считалось, что в дореволюционной России отсутствовало или очень слабо было развито гражданское общество, а потому не находившая себе конструктивного применения общественная активность вылилась в борьбу с режимом. Да и сейчас немало авторов, которые доказывают, как немец Лутц Xефнер, «низкий уровень развития гражданского общества. В то время в стране отсутствовала как толерантность в отношении к требованиям религиозного и равноправного этнического многообразия, так и понимание необходимости прекращения докучной опеки государства над обществом»[134]. Однако все больше историков приходят к выводам прямо противоположным. Действительно, еще в период реформ Александра II были заложены основы самоуправления, первоначально проявившего себя в земских учреждениях, но ими не ограничившегося. Культура печатного слова, пресса, образование, урбанизация – все это привело к тому, что к началу XX века по всей России уже существовали тысячи добровольных ассоциаций. Это были научные общества, студенческие союзы, сельскохозяйственные объединения, национальные землячества, спортивные клубы, вольные пожарные команды, общества любителей животных и так далее, и так далее. Некоторые из них пользовались огромным авторитетом. Например, Русское техническое общество, занимавшееся содействием развитию отечественных научных разработок, распространением практических знаний и улучшением инженерного образования. Или Комитет грамотности, создавший сетевую горизонтальную структуру по всей стране из учителей и образованных крестьян для оказания консультативной помощи системе начального образования.
   Широкое распространение получила благотворительность, соединившая православную идею милосердия с европейской идеей общественного служения. Уже в начале века насчитывалось 4,7 тысяч обществ для помощи бедным и 6,3 тысячи странноприимных заведений. Благотворительные общества были созданы при большинстве больниц и учебных заведений. В Петербурге были хорошо известны Общество столовых, чайных и домов трудолюбия, Общество попечения о бедных и больных детях «Синий крест», Общество для пособия бедным женщинам. Как указывает знаток вопроса Галина Ульянова, лишь четверть бюджета системы общественного призрения шла из казны, от земств и городов, а остальное покрывалось добровольными пожертвованиями[135]. В сфере гражданской активности активно заявили о себе женщины, составившие костяк сети благотворительных, педагогических, культурных ассоциаций.
   В добровольные общества было вовлечено около 5 % совершеннолетнего мужского городского населения[136], и немного меньше – женского. «Конечно, по сравнению с Западной Европой и Северной Америкой, сеть эта в обширной и куда менее урбанизированной империи была более разреженной, а количество членов ее на душу населения – явно меньше, – пишет американский историк Джозеф Брэдли. – Но ассоциации играли слишком важную роль, чтобы ими могло пренебрегать тогдашнее правительство Российской империи – или… историки сегодня»[137].
   В России жили люди 140 национальностей, причем русские составляли только 43–46 %. Православными числилось 70,8 % населения, католиками – 8,9 %, мусульманами – 8,7 %. При этом наиболее существенно для нашей темы то обстоятельство, что многие народы национальных окраин вступали в тот период развития раннего индустриального общества, в тот этап Нового времени, когда, как и в Западной Европе, начинали поднимать вопрос о возможной национальной государственности. Повсеместно наблюдался подъем национальных чувств и движений, что, в свою очередь, питало и великорусский национализм, выдержанный на принципах сохранения России как единого и неделимого государства. Страну ожидало серьезное испытание на разрыв из-за роста национального сознания на окраинах. Однако, как я постараюсь показать ниже, ни в одной из национальных окраин (за исключением оккупированной немцами части Польши) к Февралю 1917 года не было протестного потенциала, способного бросить вызов стабильности в стране в целом.
   Следует подчеркнуть, что в социальной структуре России мы пока не обнаружили ничего, что объективно толкало бы страну к разрушению. Более того, страна существовала как единый живой организм. Россия, русский мир были уникальной, неповторимой, самобытной цивилизацией. «Святая Русь не легенда и не метафора, – напишет в 1918 году известный публицист Валериан Муравьев в сборнике «Из глубины». – Она и в самом деле была. Не в том сладко-сказочном облике, какой рисуют художники и поэты, но в виде живого целого, полного своеобразной красоты, звуков и образов, и, во всяком случае, великой жизненности»[138]. И это живое целое очень неплохо развивалось. Питирим Сорокин подведет некоторый итог в 1922 году: «Начиная с 90-х годов XIX века, мы развивались во всех отношениях – и в материальном, и в духовном – такой быстротой, что наш темп развития опережал даже темп эволюции Германии. Росло экономическое благосостояние населения, сельское хозяйство, промышленность и торговля, финансы государства находились в блестящем состоянии, росла автономия, права и самодеятельность народа, могучим темпом развивалась кооперация, уходили в прошлое абсолютизм, деспотизм и остатки феодализма. Исчезала безграмотность, народное просвещение поднималось быстро, процветала наука, полной жизнью развивалось искусство, творчество духовных ценностей было громадным in extenso и глубоким по интенсивности»[139].
   Так что же произошло с этим живым и развивающимся социумом? Может, действительно он пал жертвой собственной экономической модели?
   «Мальтузианской ловушки» в позднеимперской России явно не было: все отрасли экономики, включая и сельское хозяйство, росли не только быстрее, чем во всех других странах планеты, кроме США, но и быстрее собственного населения. Что касается революционизирующего воздействия формулы «недоедим, но вывезем», то оно нуждается как минимум в серьезных дополнительных доказательствах. Мне не попадались сведения о массовых выступлениях против неправильной структуры внешней торговли, равно как и о голодных бунтах (несмотря на реальный голод в ряде регионов в неурожайные годы). Если крестьяне против чего и протестовали, так это было малоземелье и разрушение общины. В великой русской литературе того времени, зараженной могучим разоблачительным пафосом – Лев Толстой, Антон Чехов, Иван Бунин, Владимир Короленко, даже Максим Горький – мы много читаем о пороках российской действительности, в том числе деревенской: о разрушении морали, стяжательстве, пьянстве, мироедстве, бездуховности, дикости нравов, невежестве. Но тема голода в литературе едва ли прослеживается в качестве центральной или даже одной из главных.
   Но, может быть, правы уважаемые отечественные авторы, которые утверждают: «Особенности российской модернизации, инициируемой “сверху” авторитарной властью, обусловили, с одной стороны, реальные позитивные подвижки в сфере экономического и социального развития, формирования новых социальных страт, начавших сначала робко, а затем активно и по нарастающей претендовать на передел власти и собственности, с другой – постепенно привели к стагнации политической системы»[140]. Может быть, в ней причина революции? Соглашусь, что появление новых страт, обделенных властью, стало реальным вызовом для режима. Но вызывает сомнение тезис об авторитарной модернизации как специфической российской черте, приводящей к революции. Мне не известен ни один случай «догоняющей» модернизации (форсированное превращение общества из аграрного и сельского в промышленное и городское) в крупной стране в течение последнего века, который бы осуществлялся не на авторитарной основе. Это касается и Германии с Японией, и «азиатских тигров» в конце XX века, и современного Китая. И мало где авторитарная модернизация имела следствием революцию.