Страница:
В 1970-е годы политическая историография либерального толка подверглась атаке со стороны поколения «детей» – молодых тогда «ревизионистов», поднявших флаг социальной истории, или «истории снизу», и вернувших в круг исследования рабочих, солдат и крестьянство. Находясь под немалым влиянием марксизма, они исходили из точки зрения о «развращенных высших классах и их добродетельных жертвах – низших классах», сочувствовали «тяжелому положению и требованиям угнетенных масс». Но, при этом, социальные историки исповедовали довольно широкую палитру взглядов: «республиканские, демократические, народнические, либеральные и даже леворадикальные»[46]. В классической для ревизионизма работе Леопольда Хеймсона доказывалось, что социальная поляризация и волнения среди рабочих еще до войны поставили Россию на грань революции, которая была неизбежна при любом сценарии последующих событий[47]. Социальные историки чаще были «пессимистами»: царизм находился в состоянии назревающего кризиса, режим и общество разделяла пропасть, власть не пользовалась никакой поддержкой, растущие города становились застрельщиками всеобщего натиска на самодержавие. Вопрос стоял не о том, будет ли революция, а какого типа революция сметет Николая II: «дворцовый переворот, оппозиция в парламенте или социалистическая революция на улице»[48].
Распад Советского Союза, окончание «холодной войны» и «архивная революция» с 1990-х годов выдвинули на передний план поколение «внуков» – представителей «новой культурной истории» и постмодернистов. Они отличаются междисциплинарностью, первостепенным вниманием к человеку и его культуре, первоочередным интересом к анализу интеллекта, менталитета, дискурсов, семантики. Место эпических полотен заняли очень конкретные исследования достаточно узких проблем, позволяющие воссоздать ранее совсем не замеченные штрихи российской жизни. При этом следует подчеркнуть, что в историографии «внуков» обращено немалое внимание на «разобщение внутри правящих элит и противоречия между потенциальными элитами» как решающие для объяснения событий на только революции 1917 года, но также Смуты начала XVII века и распада Советского Союза[49]. Отказавшись и от марксистского нарратива о классовой борьбе, и от либеральных концепций «трагедии порабощенного народа» и «моральных преступлений большевизма», новые историки не проявили интереса к какой-то одной исследовательской парадигме. Западные историки перестают проклинать или славить русскую революцию 1917 года, они начали ее изучать, как это произошло намного раньше с английской и французской революциями. Что еще не всегда можно сказать о российских исследователях.
В современной России события Февраля и Октября 1917 года все еще, во многом, остаются предметом политики и идеологической борьбы. При этом любопытно, что используются и живут новой жизнью все существовавшие прежде отечественные концепции, многие из которых смешались с упоминавшимися западными идеями последних десятилетий.
Во главе пессимистов по-прежнему сторонники марксистско-ленинской интерпретации революции, которую в полной мере разделяет и нынешнее руководство Коммунистической партии Российской Федерации, считающей себя прямыми наследниками Великой Октябрьской Социалистической революции. При этом в ней наметился очевидный национал-патриотический пласт, никак не характерный для самого Ленина.
В рамках пессимистической трактовки пустило корни на нашей почве мальтузианство, объяснявшее причину общественных катаклизмов нерегулируемой высокой рождаемостью при падающей производительности земли. Эта концепция – структурно-демографическая – применительно к русской революции разрабатывается, например, Сергеем Нефедовым из Уральского отделения РАН, который видит ее причины в абсолютном обнищании трудящихся. Недостаточные наделы, сохранившееся помещичье землевладение, вывоз зерна за границу, эксплуатация крестьянства были причинами массового вымирания быстро росшего в количественном измерении населения – от голодовок и болезней. Россия оказалась – главным образом, из-за «голодного экспорта» – в классической мальтузианской ловушке[50].
Весьма созвучными взглядам современных российских либералов оказались теории модернизации, столь популярные на Западе в 1960– 70-е годы. Императорская Россия рухнула потому, что ее власть оказалась неспособной вписать страну в рамки модерна, под которыми понимаются индустриальное производство, правовое государство, гражданское общество и рациональный автономный индивид. Страна не смогла осуществить политическую модернизацию: перейти от абсолютизма к конституционной государственности, а также передать власть от традиционной элиты модернистской.
Ахиезер, Клямкин и Яковенко доказывают, что, хотя модернизация конца XIX – начала ХХ века не относилась к разряду репрессивно-принудительных, она была экстенсивной, осуществлялась благодаря многократно увеличившемуся вывозу зерна и широкому привлечению иностранного капитала, то есть за счет большинства населения, которое модернизацией оставалось незатронутым. Незапланированным результатом модернизации явился конфликт интересов, наложившийся на культурно-ценностный раскол страны и открывший путь для смуты. Либерально-демократические реформы Николая II, сочетавшиеся с предельно жесткими военно-полицейскими мерами, смогли, как выяснилось, лишь на время приостановить ее. «Форсированная индустриализация, бывшая ответом на внешние вызовы и осуществлявшаяся правительством в соответствии с принципом “недоедим, но вывезем”, явилась одновременно мощнейшим стимулятором внутренней напряженности и, как следствие, новой русской смуты»[51].
Сходным образом объясняют революцию Стародубовская и Мау, делающие акцент на обострении трех групп противоречий. Во-первых, противоречий типичных для ранней индустриализации, когда возникает потребность достаточно радикального решения аграрного вопроса. Во-вторых, противоречий догоняющей индустриализации в отсталой стране, требующих для быстрой модернизации активного перераспределения ресурсов из традиционных отраслей экономики в новые промышленные сектора. В-третьих, «это противоречия, связанные с тем, что кризис ранней модернизации в России наложился на формирование предпосылок кризиса зрелого индустриального общества»[52].
Близок к этой позиции и многогранный обществовед Леонид Гринин, определяющий основные причины революции как «усиливающееся несоответствие социального и политического строя и господствующей идеологии (возвышающей наиболее влиятельную элиту) быстрым социальным, экономическим и культурным изменениям в стране, включая и подпитывающий их быстрый демографический рост»[53]. Сюда же я поместил бы и мнение Бориса Илизарова, который на круглом столе о Февральской революции, организованном к ее 90-летию Институтом отечественной истории РАН, говорил, что она «предстает как результат отказа последних российских императоров от кропотливой и неуклонной реформаторской деятельности, от продолжения дела Петра Великого». С этой точки зрения, обвинения Николая II в бездарности видятся историку оправданными. На том же круглом столе А.Н. Медушевский видел причину «в конфликте новых социальных условий развития, связанных с появлением массового общества и с широкой социальной мобилизацией, – с одной стороны, и архаичной политической надстройкой российского государства – с другой… Февральскую революцию можно рассматривать как мощный рывок в развитии демократии, первую революцию такого рода в ХХ в., которая породила целое направление революций данного типа»[54].
Отношение современных либеральных российских политиков к событиям того времени неоднозначно. Часть из них считает себя наследниками и продолжателями дела мирной Февральской революции, открывшей дорогу для демократического развития, с которой страну столкнули большевики. «Главное, с чего надо начинать, – сказать… что мы – наследники февраля 1917 года. Что в России была монархия, она рухнула без всякого насилия, потому что она не смогла приспособиться к новым реалиям. Она металась 17 (? – В.Н.) лет. Думу создавала, разгоняла, закончилось тем, что царь отрекся. Потом, находясь в тяжелейшем состоянии, в разрухе, наша страна начала создавать для того времени европейское государство: готовить Учредительное собрание и Конституцию, проводить выборы»[55], – писал накануне 90-летия Февральской революции лидер партии «Яблоко» Григорий Явлинский. Но тогда же с ним не соглашалась не менее либеральная политик Валерия Новодворская, которая полагала, что «Февраль вовсе не был ни бархатной, ни поющей, ни оранжевой революцией. Вместе с наивными интеллигентами, курсистками и гимназистками на улицы вырвался охлос. Громили магазины (через несколько дней Петроград остался без продовольствия), поджигали здания судов, полиции, военных ведомств, убивали полицейских, били офицеров и просто хорошо одетых людей… Хороший человек и очень плохой кризисный менеджер Николай II и бунт не сумел подавить, и до нужных реформ не додумался»[56].
Позиции оптимистов также по-прежнему сильны в современной российской мысли, причем в разных частях политического спектра.
Они безусловно преобладают на право-консервативном, национал-патриотическом, монархическом фланге. Для взглядов его представителей характерны слова историка Олега Платонова: «Движущими силами второй антирусской революции стали мировое масонство, российское либерально-масонское подполье, а также социалистические и националистические (прежде всего еврейские) круги, активно действовавшие во время войны на деньги германских и австрийских спецслужб, а также международных антирусских центров»[57]. Петр Мильтатули, чей предок был расстрелян вместе с императорской семьей в Екатеринбурге, считает, что произошла «не имеющая в примеров в истории измена верхушки русского общества и верхушки армии своему царю – Божьему Помазаннику, Верховному главнокомандующему, в условиях страшной войны, в канун судьбоносного наступления». При этом «ведущая организаторская роль в деле свержения императора Николая II с престола принадлежала силе извне», представлявшей «интересы тайного международного сообщества. Главной целью этого сообщества было уничтожение любой ценой самодержавной России»[58].
Наш великий современник Александр Солженицын продолжал, скорее, умеренно консервативную российскую традицию, усматривая причины революции и в действиях радикальной интеллигенции, и в ошибках Николая II. «Власть продремала и перестаревшие сословные пережитки, и безмерно затянувшееся неравноправие крестьянства, и затянувшуюся неразрешенность рабочего положения… А затем власть продремала и объем потерь, и народную усталость от затянувшейся… войны. Накал ненависти между образованным классом и властью делал невозможным никакие конструктивные совместные меры, компромиссы, государственные выходы, а создавал лишь истребительный потенциал уничтожения»[59]. Эти идеи Нобелевского лауреата о внутри-элитном расколе как источнике «потенциала уничтожения» развивают многие современные исследователи.
К такой же точке зрения склоняется глубокий петербургский историк социальных процессов в России Борис Миронов: «Непосредственная причина революции заключалась в борьбе за власть между разными группами элит: контрэлита в лице лидеров либерально-радикальной общественности хотела сама руководить модернизационным процессом, который почти непрерывно проходил в России в период империи, и на революционной волне отнять власть у старой элиты – романовской династии и консервативной бюрократии»[60].
Валерий Соловей видит универсальную логику всех русских «смутореволюций» – от начала XVII до конца ХХ века: «кризис во взаимоотношениях элит, их отчуждение, разделение, поляризация, апелляция враждующих элитных фракций к обществу. Именно элиты транслировали в общество революционные призывы, деструктивные образы и модели поведения, открывая пространство для прорыва накопившейся энергии массового недовольства»[61].
Владимир Булдаков, который утверждал, что «1917 г. следует оценивать по параметрам средневековой Смуты» и других смут в российской истории, также отдавал должное фактору раскола элит, отхода от поддержки императора церковных иерархов, высшего генералитета. Впрочем, Булдаков предлагает исключительно широкий спектр причин революции – от всеобъемлющих до относительно узких. Он пишет и о системном кризисе империи, в котором выделяет ряд уровней или стадий протекания: этический, идеологический, политический, организационный, социальный, охлократический, рекреационный. При этом обращается внимание и на движущие силы революции, на рабочий и солдатский «бунт с изрядной примесью истероидности», переход на сторону восставших Петроградского гарнизона и т. д.[62]
По-прежнему распространено классическое оптимистическое объяснение революции как события, порожденного войной. «Революция 1917 г., на мой взгляд, – трагическая случайность», – подчеркивает профессор РГГУ Михаил Давыдов. Ее детонатором стала «безнадежно проигрываемая война со всеми многочисленными последствиями»[63]. Аналогичные взгляды высказывает С.М. Исхаков: «В результате Первой мировой войны, потребовавшей предельной концентрации сил и ресурсов, произошел коллапс… Правительство могло оплачивать не более половины своих затрат, что означало финансовый провал, банкротство государства, не выдержавшего “гонки” военных расходов». Февральская революция явилась «результатом неспособности устаревшей системы адекватно реагировать на угрозу со стороны экономически более развитых держав, стала следствием банкротства самодержавного государства, его административной и военной машины»[64].
В рамках чисто академической «оптимистической» и элитистской парадигмы находится все больше места мнениям о большой роли заговоров части верхов. «Февральскую и Октябрьскую революции спровоцировали, прежде всего, страдания и ожесточение народа от страшной войны, не ставшей действительно народной, – подчеркивает заместитель директора Института российской истории РАН В.М. Лавров. – Одновременно имелась и такая причина, которую можно назвать изменой высшего генералитета и ряда известных политиков (прежде всего Гучкова), вошедших вскоре во Временное правительство. Дворцовый переворот или заговор не только готовился, а осуществился, по меньшей мере, в том, что генералитет во главе с начальником Генерального штаба Алексеевым поддержал революцию»[65]. Серьезность таких заговоров подтверждается в ряде последних конкретно-исторических исследований[66].
Продолжается и линия авторов сборников «Вехи» и «Из глубины», связывающая революцию с интеллигентским максимализмом. Эти мнения высказывают современные философы, например, Борис Капустин, пишущий об «авангардистском синдроме», который «всякий раз выражался в стремлении просвещенного меньшинства скорректировать сложившуюся дискурсивную практику посредством разоблачения коварных властолюбивых мошенников (или даже их физического устранения, как это делали якобинцы) и наставления на путь истинный обманутых простаков, они же – несчастное и страдающее большинство»[67]. Их разделяют и историки, изучающие феномен русской интеллигенции: «Так или иначе, именно интеллигенция была идеологом, вдохновителем и организатором всех крупных революций в истории»[68].
Наконец, последнее, по порядку, но не по значению. В современной России вышло замечательное множество замечательных конкретно-исторических работ, которые по своему качеству, пониманию проблем и российской специфики, погружению в источники заметно превосходят современные исследования зарубежных историков русской революции. Можно назвать десятки и сотни книг и статей маститых и молодых отечественных аналитиков, которые очень глубоко и всесторонне рассмотрели события и процессы начала ХХ века и революционной эпохи: экономическое развитие, социальная структура, система власти в центре и на местах, положение окраин и национальных меньшинств, состояние гражданского общества, положение отдельных социальных слоев, религиозные проблемы, ментальность, армия, Первая мировая война, персоналии и многое другое. Даже одно перечисление авторов займет слишком много места. Подняты огромные архивные пласты, публикуются документы и воспоминания, ранее не издававшиеся, переиздается в массовом порядке эмигрантская литература всех направлений. Серьезно работали историки тех стран, которые раньше входили в состав Российской империи. По ходу изложения я назову многих из этих авторов и их работы, буду на них ссылаться, соглашаться или не соглашаться.
К пятилетию революции 1917 года видный эсер Марк Вишняк написал статью, к которой бросил вызов всем будущим исследователям: «Мы, современники, заранее опротестовываем действия будущего историка, который неминуемо захочет привнести от себя смысл и разум в весь хаос и нелепицу наших дней. Мы заранее оспариваем будущую легенду…»[69]. Что ж, возможно, современный историк много упустит. Однако, как справедливо замечал классик политологии Карл Поппер, «не может быть истории “прошлого в том виде, как оно действительно имело место”, возможны только исторические интерпретации, и ни одна из них не является окончательной. Каждое поколение имеет право по-своему интерпретировать историю, но не только имеет право, а в каком-то смысле и обязано это делать, чтобы удовлетворить свои насущные потребности»[70].
У нас есть преимущество по сравнению с очевидцами – преимущество дистанции. Издалека можно гораздо больше увидеть. Конечно, во всем, что касается деталей событий, мы полагаемся на их непосредственных участников и составленные ими документы. Но для обобщений у нас оснований больше. Более того, огромное количество новейших конкретных исследований дают основания для нового качества обобщения.
Я не буду априори отвергать ничего из уже написанного или сказанного о революции. Постараюсь проверить все основные версии, оценить правоту «пессимистов» и «оптимистов». Измерить степень объективного и субъективного, спонтанного и рукотворного, элитного и массового, бескровного и насильственного.
Глава 1
Распад Советского Союза, окончание «холодной войны» и «архивная революция» с 1990-х годов выдвинули на передний план поколение «внуков» – представителей «новой культурной истории» и постмодернистов. Они отличаются междисциплинарностью, первостепенным вниманием к человеку и его культуре, первоочередным интересом к анализу интеллекта, менталитета, дискурсов, семантики. Место эпических полотен заняли очень конкретные исследования достаточно узких проблем, позволяющие воссоздать ранее совсем не замеченные штрихи российской жизни. При этом следует подчеркнуть, что в историографии «внуков» обращено немалое внимание на «разобщение внутри правящих элит и противоречия между потенциальными элитами» как решающие для объяснения событий на только революции 1917 года, но также Смуты начала XVII века и распада Советского Союза[49]. Отказавшись и от марксистского нарратива о классовой борьбе, и от либеральных концепций «трагедии порабощенного народа» и «моральных преступлений большевизма», новые историки не проявили интереса к какой-то одной исследовательской парадигме. Западные историки перестают проклинать или славить русскую революцию 1917 года, они начали ее изучать, как это произошло намного раньше с английской и французской революциями. Что еще не всегда можно сказать о российских исследователях.
В современной России события Февраля и Октября 1917 года все еще, во многом, остаются предметом политики и идеологической борьбы. При этом любопытно, что используются и живут новой жизнью все существовавшие прежде отечественные концепции, многие из которых смешались с упоминавшимися западными идеями последних десятилетий.
Во главе пессимистов по-прежнему сторонники марксистско-ленинской интерпретации революции, которую в полной мере разделяет и нынешнее руководство Коммунистической партии Российской Федерации, считающей себя прямыми наследниками Великой Октябрьской Социалистической революции. При этом в ней наметился очевидный национал-патриотический пласт, никак не характерный для самого Ленина.
В рамках пессимистической трактовки пустило корни на нашей почве мальтузианство, объяснявшее причину общественных катаклизмов нерегулируемой высокой рождаемостью при падающей производительности земли. Эта концепция – структурно-демографическая – применительно к русской революции разрабатывается, например, Сергеем Нефедовым из Уральского отделения РАН, который видит ее причины в абсолютном обнищании трудящихся. Недостаточные наделы, сохранившееся помещичье землевладение, вывоз зерна за границу, эксплуатация крестьянства были причинами массового вымирания быстро росшего в количественном измерении населения – от голодовок и болезней. Россия оказалась – главным образом, из-за «голодного экспорта» – в классической мальтузианской ловушке[50].
Весьма созвучными взглядам современных российских либералов оказались теории модернизации, столь популярные на Западе в 1960– 70-е годы. Императорская Россия рухнула потому, что ее власть оказалась неспособной вписать страну в рамки модерна, под которыми понимаются индустриальное производство, правовое государство, гражданское общество и рациональный автономный индивид. Страна не смогла осуществить политическую модернизацию: перейти от абсолютизма к конституционной государственности, а также передать власть от традиционной элиты модернистской.
Ахиезер, Клямкин и Яковенко доказывают, что, хотя модернизация конца XIX – начала ХХ века не относилась к разряду репрессивно-принудительных, она была экстенсивной, осуществлялась благодаря многократно увеличившемуся вывозу зерна и широкому привлечению иностранного капитала, то есть за счет большинства населения, которое модернизацией оставалось незатронутым. Незапланированным результатом модернизации явился конфликт интересов, наложившийся на культурно-ценностный раскол страны и открывший путь для смуты. Либерально-демократические реформы Николая II, сочетавшиеся с предельно жесткими военно-полицейскими мерами, смогли, как выяснилось, лишь на время приостановить ее. «Форсированная индустриализация, бывшая ответом на внешние вызовы и осуществлявшаяся правительством в соответствии с принципом “недоедим, но вывезем”, явилась одновременно мощнейшим стимулятором внутренней напряженности и, как следствие, новой русской смуты»[51].
Сходным образом объясняют революцию Стародубовская и Мау, делающие акцент на обострении трех групп противоречий. Во-первых, противоречий типичных для ранней индустриализации, когда возникает потребность достаточно радикального решения аграрного вопроса. Во-вторых, противоречий догоняющей индустриализации в отсталой стране, требующих для быстрой модернизации активного перераспределения ресурсов из традиционных отраслей экономики в новые промышленные сектора. В-третьих, «это противоречия, связанные с тем, что кризис ранней модернизации в России наложился на формирование предпосылок кризиса зрелого индустриального общества»[52].
Близок к этой позиции и многогранный обществовед Леонид Гринин, определяющий основные причины революции как «усиливающееся несоответствие социального и политического строя и господствующей идеологии (возвышающей наиболее влиятельную элиту) быстрым социальным, экономическим и культурным изменениям в стране, включая и подпитывающий их быстрый демографический рост»[53]. Сюда же я поместил бы и мнение Бориса Илизарова, который на круглом столе о Февральской революции, организованном к ее 90-летию Институтом отечественной истории РАН, говорил, что она «предстает как результат отказа последних российских императоров от кропотливой и неуклонной реформаторской деятельности, от продолжения дела Петра Великого». С этой точки зрения, обвинения Николая II в бездарности видятся историку оправданными. На том же круглом столе А.Н. Медушевский видел причину «в конфликте новых социальных условий развития, связанных с появлением массового общества и с широкой социальной мобилизацией, – с одной стороны, и архаичной политической надстройкой российского государства – с другой… Февральскую революцию можно рассматривать как мощный рывок в развитии демократии, первую революцию такого рода в ХХ в., которая породила целое направление революций данного типа»[54].
Отношение современных либеральных российских политиков к событиям того времени неоднозначно. Часть из них считает себя наследниками и продолжателями дела мирной Февральской революции, открывшей дорогу для демократического развития, с которой страну столкнули большевики. «Главное, с чего надо начинать, – сказать… что мы – наследники февраля 1917 года. Что в России была монархия, она рухнула без всякого насилия, потому что она не смогла приспособиться к новым реалиям. Она металась 17 (? – В.Н.) лет. Думу создавала, разгоняла, закончилось тем, что царь отрекся. Потом, находясь в тяжелейшем состоянии, в разрухе, наша страна начала создавать для того времени европейское государство: готовить Учредительное собрание и Конституцию, проводить выборы»[55], – писал накануне 90-летия Февральской революции лидер партии «Яблоко» Григорий Явлинский. Но тогда же с ним не соглашалась не менее либеральная политик Валерия Новодворская, которая полагала, что «Февраль вовсе не был ни бархатной, ни поющей, ни оранжевой революцией. Вместе с наивными интеллигентами, курсистками и гимназистками на улицы вырвался охлос. Громили магазины (через несколько дней Петроград остался без продовольствия), поджигали здания судов, полиции, военных ведомств, убивали полицейских, били офицеров и просто хорошо одетых людей… Хороший человек и очень плохой кризисный менеджер Николай II и бунт не сумел подавить, и до нужных реформ не додумался»[56].
Позиции оптимистов также по-прежнему сильны в современной российской мысли, причем в разных частях политического спектра.
Они безусловно преобладают на право-консервативном, национал-патриотическом, монархическом фланге. Для взглядов его представителей характерны слова историка Олега Платонова: «Движущими силами второй антирусской революции стали мировое масонство, российское либерально-масонское подполье, а также социалистические и националистические (прежде всего еврейские) круги, активно действовавшие во время войны на деньги германских и австрийских спецслужб, а также международных антирусских центров»[57]. Петр Мильтатули, чей предок был расстрелян вместе с императорской семьей в Екатеринбурге, считает, что произошла «не имеющая в примеров в истории измена верхушки русского общества и верхушки армии своему царю – Божьему Помазаннику, Верховному главнокомандующему, в условиях страшной войны, в канун судьбоносного наступления». При этом «ведущая организаторская роль в деле свержения императора Николая II с престола принадлежала силе извне», представлявшей «интересы тайного международного сообщества. Главной целью этого сообщества было уничтожение любой ценой самодержавной России»[58].
Наш великий современник Александр Солженицын продолжал, скорее, умеренно консервативную российскую традицию, усматривая причины революции и в действиях радикальной интеллигенции, и в ошибках Николая II. «Власть продремала и перестаревшие сословные пережитки, и безмерно затянувшееся неравноправие крестьянства, и затянувшуюся неразрешенность рабочего положения… А затем власть продремала и объем потерь, и народную усталость от затянувшейся… войны. Накал ненависти между образованным классом и властью делал невозможным никакие конструктивные совместные меры, компромиссы, государственные выходы, а создавал лишь истребительный потенциал уничтожения»[59]. Эти идеи Нобелевского лауреата о внутри-элитном расколе как источнике «потенциала уничтожения» развивают многие современные исследователи.
К такой же точке зрения склоняется глубокий петербургский историк социальных процессов в России Борис Миронов: «Непосредственная причина революции заключалась в борьбе за власть между разными группами элит: контрэлита в лице лидеров либерально-радикальной общественности хотела сама руководить модернизационным процессом, который почти непрерывно проходил в России в период империи, и на революционной волне отнять власть у старой элиты – романовской династии и консервативной бюрократии»[60].
Валерий Соловей видит универсальную логику всех русских «смутореволюций» – от начала XVII до конца ХХ века: «кризис во взаимоотношениях элит, их отчуждение, разделение, поляризация, апелляция враждующих элитных фракций к обществу. Именно элиты транслировали в общество революционные призывы, деструктивные образы и модели поведения, открывая пространство для прорыва накопившейся энергии массового недовольства»[61].
Владимир Булдаков, который утверждал, что «1917 г. следует оценивать по параметрам средневековой Смуты» и других смут в российской истории, также отдавал должное фактору раскола элит, отхода от поддержки императора церковных иерархов, высшего генералитета. Впрочем, Булдаков предлагает исключительно широкий спектр причин революции – от всеобъемлющих до относительно узких. Он пишет и о системном кризисе империи, в котором выделяет ряд уровней или стадий протекания: этический, идеологический, политический, организационный, социальный, охлократический, рекреационный. При этом обращается внимание и на движущие силы революции, на рабочий и солдатский «бунт с изрядной примесью истероидности», переход на сторону восставших Петроградского гарнизона и т. д.[62]
По-прежнему распространено классическое оптимистическое объяснение революции как события, порожденного войной. «Революция 1917 г., на мой взгляд, – трагическая случайность», – подчеркивает профессор РГГУ Михаил Давыдов. Ее детонатором стала «безнадежно проигрываемая война со всеми многочисленными последствиями»[63]. Аналогичные взгляды высказывает С.М. Исхаков: «В результате Первой мировой войны, потребовавшей предельной концентрации сил и ресурсов, произошел коллапс… Правительство могло оплачивать не более половины своих затрат, что означало финансовый провал, банкротство государства, не выдержавшего “гонки” военных расходов». Февральская революция явилась «результатом неспособности устаревшей системы адекватно реагировать на угрозу со стороны экономически более развитых держав, стала следствием банкротства самодержавного государства, его административной и военной машины»[64].
В рамках чисто академической «оптимистической» и элитистской парадигмы находится все больше места мнениям о большой роли заговоров части верхов. «Февральскую и Октябрьскую революции спровоцировали, прежде всего, страдания и ожесточение народа от страшной войны, не ставшей действительно народной, – подчеркивает заместитель директора Института российской истории РАН В.М. Лавров. – Одновременно имелась и такая причина, которую можно назвать изменой высшего генералитета и ряда известных политиков (прежде всего Гучкова), вошедших вскоре во Временное правительство. Дворцовый переворот или заговор не только готовился, а осуществился, по меньшей мере, в том, что генералитет во главе с начальником Генерального штаба Алексеевым поддержал революцию»[65]. Серьезность таких заговоров подтверждается в ряде последних конкретно-исторических исследований[66].
Продолжается и линия авторов сборников «Вехи» и «Из глубины», связывающая революцию с интеллигентским максимализмом. Эти мнения высказывают современные философы, например, Борис Капустин, пишущий об «авангардистском синдроме», который «всякий раз выражался в стремлении просвещенного меньшинства скорректировать сложившуюся дискурсивную практику посредством разоблачения коварных властолюбивых мошенников (или даже их физического устранения, как это делали якобинцы) и наставления на путь истинный обманутых простаков, они же – несчастное и страдающее большинство»[67]. Их разделяют и историки, изучающие феномен русской интеллигенции: «Так или иначе, именно интеллигенция была идеологом, вдохновителем и организатором всех крупных революций в истории»[68].
Наконец, последнее, по порядку, но не по значению. В современной России вышло замечательное множество замечательных конкретно-исторических работ, которые по своему качеству, пониманию проблем и российской специфики, погружению в источники заметно превосходят современные исследования зарубежных историков русской революции. Можно назвать десятки и сотни книг и статей маститых и молодых отечественных аналитиков, которые очень глубоко и всесторонне рассмотрели события и процессы начала ХХ века и революционной эпохи: экономическое развитие, социальная структура, система власти в центре и на местах, положение окраин и национальных меньшинств, состояние гражданского общества, положение отдельных социальных слоев, религиозные проблемы, ментальность, армия, Первая мировая война, персоналии и многое другое. Даже одно перечисление авторов займет слишком много места. Подняты огромные архивные пласты, публикуются документы и воспоминания, ранее не издававшиеся, переиздается в массовом порядке эмигрантская литература всех направлений. Серьезно работали историки тех стран, которые раньше входили в состав Российской империи. По ходу изложения я назову многих из этих авторов и их работы, буду на них ссылаться, соглашаться или не соглашаться.
К пятилетию революции 1917 года видный эсер Марк Вишняк написал статью, к которой бросил вызов всем будущим исследователям: «Мы, современники, заранее опротестовываем действия будущего историка, который неминуемо захочет привнести от себя смысл и разум в весь хаос и нелепицу наших дней. Мы заранее оспариваем будущую легенду…»[69]. Что ж, возможно, современный историк много упустит. Однако, как справедливо замечал классик политологии Карл Поппер, «не может быть истории “прошлого в том виде, как оно действительно имело место”, возможны только исторические интерпретации, и ни одна из них не является окончательной. Каждое поколение имеет право по-своему интерпретировать историю, но не только имеет право, а в каком-то смысле и обязано это делать, чтобы удовлетворить свои насущные потребности»[70].
У нас есть преимущество по сравнению с очевидцами – преимущество дистанции. Издалека можно гораздо больше увидеть. Конечно, во всем, что касается деталей событий, мы полагаемся на их непосредственных участников и составленные ими документы. Но для обобщений у нас оснований больше. Более того, огромное количество новейших конкретных исследований дают основания для нового качества обобщения.
Я не буду априори отвергать ничего из уже написанного или сказанного о революции. Постараюсь проверить все основные версии, оценить правоту «пессимистов» и «оптимистов». Измерить степень объективного и субъективного, спонтанного и рукотворного, элитного и массового, бескровного и насильственного.
Глава 1
Россия. Страна и социум
Я далек от восхищения всем, что я вижу вокруг себя; как писатель, я огорчен, как человек с предрассудками, я оскорблен; но клянусь вам честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, ни иметь другой истории, чем история наших предков, как ее послал нам Бог.
Александр Пушкин
В начале ХХ века Россия не была сверхдержавой. Но она, безусловно, была одной из великих держав. У нее была очень нелегкая судьба. Россию выстрадали столетия народных усилий и жертв. Как подсчитал в год вступления на престол Николая II профессор Николаевской академии Генерального штаба и военный историк генерал-майор Николай Сухотин, «с XIV века, с которого можно считать начало возрождения русского государства, и до наших дней, в течение 525 лет (1368–1893 гг.) Россия провела в войнах 353 года, т. е. две трети всей жизни, в том числе во внешней войне 305 лет (считая войну на Кавказе – 329 лет…)»[71]. Только за четыре века, предшествовавшие революции, страна воевала 167 раз, чаще, чем кто бы то ни было. Причины были разные, но чаще – давали отпор тем, кто привык или пытался разговаривать с ней с позиции силы.
Российская империя была самым крупным государством на планете. Его площадь превышала 22,4 млн квадратных километров – от западных пределов Царства Польского и Финляндии – до Чукотки, от Северного ледовитого океана – до Памира (площадь современной Российской Федерации – около 17 млн квадратных километров). Протяженность страны с севера на юг составляла 4675,9 километра, с востока на запад – 10732,3. Общая длина границ измерялась в 69245 км, из которых на долю сухопутных границ приходилось 19941,5 км[72].
Точная численность населения страны к началу Первой мировой войны неизвестна, первая и последняя дореволюционная перепись прошла в 1897 году и дала цифру 128,2 млн человек. После этого население стремительно росло. Правительственный справочник за 1914 год на основе данных Центрального статистического комитета Министерства внутренних дел (МВД), который производил учет населения, в основном путем расчета данных о рождаемости и смертности, представлявшихся губернскими статистическими комитетами, приводил цифру в 178,4 млн человек; статистическое издание съездов представителей промышленности и торговли – 171,3 млн без учета Финляндии[73]. Ленин пользовался немецкими данными – 169,4 млн жителей. Управление главного врачебного инспектора МВД давало оценочную цифру в диапазоне от 166,7 до 174 млн человек без учета Финляндии[74]. В любом случае, больше людей жило тогда только в Китае и Индии. Для сравнения, сегодняшняя Россия с населением в 142 млн человек занимает по его численности десятое место в мире.
Российская империя была самым крупным государством на планете. Его площадь превышала 22,4 млн квадратных километров – от западных пределов Царства Польского и Финляндии – до Чукотки, от Северного ледовитого океана – до Памира (площадь современной Российской Федерации – около 17 млн квадратных километров). Протяженность страны с севера на юг составляла 4675,9 километра, с востока на запад – 10732,3. Общая длина границ измерялась в 69245 км, из которых на долю сухопутных границ приходилось 19941,5 км[72].
Точная численность населения страны к началу Первой мировой войны неизвестна, первая и последняя дореволюционная перепись прошла в 1897 году и дала цифру 128,2 млн человек. После этого население стремительно росло. Правительственный справочник за 1914 год на основе данных Центрального статистического комитета Министерства внутренних дел (МВД), который производил учет населения, в основном путем расчета данных о рождаемости и смертности, представлявшихся губернскими статистическими комитетами, приводил цифру в 178,4 млн человек; статистическое издание съездов представителей промышленности и торговли – 171,3 млн без учета Финляндии[73]. Ленин пользовался немецкими данными – 169,4 млн жителей. Управление главного врачебного инспектора МВД давало оценочную цифру в диапазоне от 166,7 до 174 млн человек без учета Финляндии[74]. В любом случае, больше людей жило тогда только в Китае и Индии. Для сравнения, сегодняшняя Россия с населением в 142 млн человек занимает по его численности десятое место в мире.