«годы нетерпения»,или «четыре-пять лет лишних, проведенных мною в Петербурге». Перевезение скалы, которую Екатерина непременно желала доставить с берега, соседнего с Финляндией, сделалось государственным вопросом. Была предложена награда в семь тысяч рублей тому, кто укажет способ сдвинуть эту огромную массу, весящую пять миллионов фунтов, и ее получил самозванец Ласкарис, купив за несколько рублей у простого кузнеца секрет, состоявший в остроумной системе балок, выдолбленных в форме желоба к снабженным медными шарами, на которых должна была катиться тяжелая глыба. Екатерина присутствовала лично при применении этого приспособления; но путешествие глыбы продолжалось целый год. Время от 1770 до 1774 – четыре года прошли в разыскании отливщика. Эрсман, парижанин, взявший на себя в 1773 г. отливку за сто сорок тысяч франков, бежал, ничего не сделав. Наконец, Фальконе решился сам попробовать приняться за дело.
   Так как это был его первый опыт, то он подготовлялся к нему целым годом занятий и практики. Наконец, ему казалось, что успех обеспечен; но рабочие, испугавшись огня, разведенного по его приказанию, разбежались в самый разгар работы. Отливка не удалась: головы всадника и верхней части коня не получилось. Фальконе думал, что еще можно поправить дело, отлив отдельно эти части. Но у него не было денег. Ему приходится выходить из себяеще год.
   Наконец, статуя была поставлена. Измучив художника, не пощадив ни критики, ни намеков, все восторгались результатом его геройского дела и аплодировали стихами д’Орбейля.
 
C’est par tes soins que la bronze respire.
Sur ce rocher de Th?tis ap?r?u,
Et que le Tsar d?couvre son empire
Plus vaste encore qu’il ne l’avait con?u. [86]
 
   Но Екатерина не принимала участия в этих запоздалых похвалах. Она путешествовала в это время и думала о другом. Может быть, она сердилась на художника за то, что он не сумел выполнить неясный образ, создавшийся в ее мечтах. Этот всадник в условном костюме, на шкуре пантеры вместо седла, этот римский император с покровительственным жестом – не ее Петр I – суровый великан, представлявшийся ей в недавнем прошлом творящим и созидающим свою империю сильными ударами сабли и топора – образец, которому она намеревалась следовать. Скала, служившая пьедесталом статуе – эта гранитная глыба, доставленная с таким трудом – тоже не удовлетворяла ее. Она неясно чувствовала, что не следовало обтесывать, полировать камень, снимать с него слой векового мха и стараться придавать ему правильную форму. Она мечтала о чудном всаднике, вздымающем своего коня на воздух, так сказать, возносящемся с ним над городом, воздвигнутом его руками – и увидала большой камень, придавленный лошадью слишком громоздкой для такого пьедестала и все же едва позволяющей всаднику подняться взглядом выше первого этажа ближайших домов.
   Но все-таки, произведение великолепное! И иностранец, приезжая в Петербург и видя Петра, обращенного лицом к мощной реке, которую он сумел заставить служить своему гению, не может не найти, что статуя хороша, как она есть; что она красноречива и олицетворяет в могущественном образе хотя бы часть того, что должна была выразить. С того дня, как Фальконе воздвиг своего Медного всадника, поколения проходили мимо его, и до сих пор проходящего охватывает чувство благоговения и вместе с тем трепещущего энтузиазма. На поэтов у гранитного пьедестала нисходила искра божественного вдохновения. В 1812 г. ввиду угрожавшего нашествия думали снять колосса и увезти куда-нибудь в глушь, подобно тому, как древние народы поступали со своими пенатами. Один обыватель увидал во сне Медного всадника, переходящего через Неву к стоящему на другом берегу его царственному потомку, чтобы сказать ему, что бояться нечего, так как он защищает город.Статую не тронули. Пушкин воспользовался им в сне Булгакова в одном из своих несравненных произведений.
   Фальконе употребил двенадцать лет жизни на этого пената России, вдохновлявшего и храбрецов, и поэтов; а Россия не отблагодарила скульптора. Екатерина виновата в этой несправедливости и неблагодарности. В 1777 г. Фальконе надоело ждать освящения памятника, которое как будто нарочно отсрочивали, и он стал просить позволения откланяться государыне. Она отказалась принять его, сухо приказав выплатить ему еще неуплаченную сумму из обусловленной цены, и он уехал. Грустный вернулся скульптор в Париж, где умер, после нескольких лет прозябания почетным членом Академии Изящных Искусств. На следующий год после его отъезда, Екатерина велела открыть статую, устроила торжественную церемонию, которая, конечно, превратилась в ее личное торжество. На долю Фальконе в этом апофеозе не пришлось ничего – ни почетного места, ни упоминания его имени, никакого подарка на память.
   И между тем, та же государыня в 1779 г. купила у Клериссо за шестьдесят тысяч ливров – которые ему были нужны, чтобы отложить капитал жене – портфели рисунков и оставила их ему в пожизненное пользование, как Дидро его книги. Постоянно примеры самых благородных поступков, достойных сана Семирамиды, но всегда совершаемых в некотором отдалении! Хороший архитектор, но плохой придворный, Клериссо не принял императорского подарка: он послал портфели в Петербург, но выразил свою благодарность, заказав Гудону, тоже отправившемуся в северную столицу, бюст императрицы, называя ее своей благодетельницей и «желая иметь ее изображение в своем доме».
   У нас мало сведений о пребывании в северной столице великого скульптора, в котором воплотилось последнее усилие классической скульптуры. То, что мы знаем, заставляет нас думать, что это пребывание не было удачнее пребывания Фальконе. Впрочем, бюста Екатерины, составляющего украшение одного из парижских салонов, баронессы Роман-Кайсаровой, было бы достаточно, чтобы объяснить холодность – если не больше – встреченную его творцом со стороны Семирамиды. Творец «Обдираемого» был, в некотором роде, уже откровенным предшественником современной реалистической школы.
   Мадам Виже-Лебрён уже никак нельзя назвать предвозвестницей этой школы. Однако и ее появление в Петербурге в последние дни великого царствования не было счастливее. Может быть в этом виновата – весьма впрочем понятная при первой аудиенции – забывчивость прикоснуться губами к высочайшей руке, с которой нарочно сняли перчатку. Или тому была другая причина? Не можем сказать определенно. Но, во всяком случае, великая художница и Семирамида не ладили. Через несколько недель после приезда первой, мы читаем в письме к Гримму:
   «Послушайте, пожалуйста: во время Людовика XIV французская художественная школа обещала благородство в своей манере, и можно было предположить, что благородство соединится с приятностью.
   В августе месяце сюда приехала мадам Лебрён; я только что вернулась в город; она претендует быть соперницей Анжелики Кауфман. Последняя, без сомнения, соединяет во всех своих фигурах изящество и благородство; даже больше – в них есть идеальная красота. Соперница Анжелики для первого опыта начинает рисовать великих княжен Александру и Елену. У первой лицо благородное, интересное, вид царственный; вторая – красавица с видом скромницы. Мадам Лебрён усаживает эти две фигуры на диван, свертывает шею меньшей, придает им вид двух мартышек, греющихся на солнце, или, если хотите, двух безобразных савоярок, причесанных вакханками с кистями винограда; одевает их в ярко-красное и фиолетовое платье. Одним словом, не только ни малейшего сходства, но даже обе сестры настолько безобразны, что люди спрашивают, которая старше... В этой картине-портрете ни сходства, ни вкуса, ни благородства, и... надо просто иметь полное отсутствие смысла, чтобы сделать нечто такое неудачное... Следовало только копировать природу, а не изобретать обезьяньи позы»...
   Может быть «отсутствие смысла» в искусстве было не с той стороны, где казалось великой государыне, и это в некотороей степени служит ей извинением. Другие иностранные художники, Бенар, Лами, Бромтон, Кёниг, пользовались в ее царствовании довольно завидными положениями, по крайней мере с материальной точки зрения. Но, надо признаться, что эти художники принадлежали к совершенно иному типу: в их отношениях с Екатериной не было ничего личного; и северная Семирамида сама красноречиво и находчиво определила свой взгляд на значение и смысл, придаваемые ей артистическим конкурсам, которые она считала нужным заимствовать у соседних стран с того дня, когда поручила божественному Рейфенштейнуприслать ей несколько итальянских архитекторов, как «пакет инструментов». [87]
   Что касается русских художников такого же достоинства, как Гудон, Фальконе и Виже-Лебрён то, если они и попадались на пути Екатерины, их судьба не многим отличалась от судьбы Лосенко, по поводу которого мы уже в другом месте указали, какое нравственное и материальное положение уготовило им царствование Семирамиды. [88]

Глава 3
Иностранные придворные [89]

   I. Фридрих. – Принц Генрих. – Толстяк Гу. – Иосиф II. – Могилевское сватовство. – Царскосельская гостиница. – Императрица «подается». – Несчастный брак. – Комедия и чувство. – Последняя мысль Иосифа. – Густав III. – В Петербурге и в Фридрихсгаме. – Брат и сестра. – Ссора и примирение. – Заключительный выстрел. – II. Принц де Линь. – Его неизданные письма. – Граф Сегюр. – Дипломатия и поэзия. – В Крыму. – При приближении революции. – «Лжив, как Иуда!» – Граф Сегюри просто Луи Сегюр. —III. Лозён. – Союз Екатерины и Марии-Антуанетты. – Лорд Файндлэтер. – Граф Тюрпен.
I
   Литераторы и военные, дипломаты и выдающиеся люди всех сословий – имя им легион. Можно бы поместить в этой главе половину Европы. Величайшие аристократы цивилизованного мира, князья и коронованные монархи стараются протиснуться вперед в этой толпе, опережают официальную дипломатию, чтобы прельстить своей личностью; вместо канцелярского языка говорят словами Мариво. И Фридриху во время первого раздела Польши случается соперничать с Вольтером:
   «Древние греки обожествляли великих людей, и прежде всего законодателей: они поместили бы Ваше Величество между Ликургом и Солоном... Пусть брат мой передаст Вашему Величеству восхищение, которое возбуждают во мне Ваши великие качества. Я имел счастье видеть Вас в то время, когда Ваша прелесть сияла и брала верх над всякой претензией на красоту других женщин. Теперь, Государыня, Вы поднялись над монархами и победителями, стали вровень с самыми великими людьми на свете». [90]
   Как мы видели, и Вольтер, и Дидро, и Лагарп находились в этой толпе. Мы уже говорили о них; постараемся бегло обозреть остальных.
   Посредник, избранный в 1770 г. Фридрихом – принц Генрих Прусский – не оказался на высоте своей задачи. Г-жа Сиверс, жена государственного человека, с которым мы уже познакомили читателя, рисует его в довольно непривлекательном виде: «Он некрасив... страшно косит; при своем маленьком росте, ходит на ужасно высоких каблуках и имеет высокий напудренный тупей». Она, однако, прибавляет, что принц умен. Но Екатерина как будто не замечала этого. Если принимала она его милостиво, то не ради его беседы или высокого тупея, а только ради Польши; но так как во время его повторного визита, в 1788 году, с несчастной республикой было уже покончено, то императрица во время его рассказов играла с обезьяной. Когда Гримм в научных фразах старался доказать глубокие взгляды в политике его королевского высочества, которого дружбой он гордился, Екатерина возразила: «Беспокойная голова, ваш принц». «Он мудрит и вечно становится на ходули; важничает; торопится как баба; щеголь, покидающий общество под предлогом свидания, а сам сидящий дома один». Через два года и о самом Фридрихе вспомнили не лучше. Екатерина даже не хотела прочесть только что опубликованной переписки героя. «Когда мне принесли эту книгу писания, я прочла в одном месте семнадцать страниц явной лжи. После этого я закрыла книгу и не читала дальше». Несчастный наследник Фридриха был уже совсем в загоне. Его первое и последнее появление в Петербурге, в 1780 году, имевшее целью противодействие влиянию Австрии и престижу Иосифа II, было более чем неудачно. Оба соперника, один за другим, посетили берега Невы, и вот как императрица отзывалась о них: «я не могу ничего сказать против г-на фон Факельштейна», – псевдоним, под которым путешествовал Иосиф, – «он прекрасно воспитан и будет ловким властителем; но подмастерью с великими претензиями, который только что выехал отсюда, придется еще долго путешествовать прежде, чем из него выйдет мастер... Говорит он и думает много, но то же самое можно сказать об индюке». [91]Когда же Гу, толстый Гу, [92]взошел на престол, он сделался предметом почти ненависти. У Екатерины по отношению к нему нашелся «такой же богатый запас бранных и язвительных выражений, как у Вольтера – любезных. В 1791 г., узнав, что преданный спиритизму монарх имел разговор с Иисусом Христом, она писала Гримму: „Если бы я могла познакомиться с этим жидом – так как, конечно, роль Христа, играл жид – я бы обогатила его, но с условием, чтоб он при втором свидании отколотил его палкой от моего имени“.
   Понравиться Семирамиде было трудно, а еще труднее – удержать ее расположение. Сын Марии-Терезии имел, однако, это счастье. Среди иностранцев, привлеченных в Петербург новой «северной звездой», Иосиф II один, кажется, пробудил в ней подобие того сильного, смелого и страстного чувства, которое ей внушали большинство ее фаворитов. Но к Иосифу чувство это было более прочное. Может быть, разлука, поддерживавшая иллюзию, была причиной тому, что это очарование выдержало все испытания и сохранилось даже после смерти. Победа Иосифа, во всяком случае, была личной, неожиданной для обоих. И он и Екатерина ожидали свидания без всякого энтузиазма. Екатерина в разговоре с Гриммом выражала мысль, что такого рода гости лучше бы сделали, если б оставались дома и «не вгоняли в пот людей», а Иосиф в переписке с матерью, не сочувствовавшей его поездке, боясь «причуд греческой веры», отзывался о путешествии как о необходимости, но довольно холодно и насмешливо. Это не более, как политический опыт, предпринимаемый после того, как он убедил старого Кауница, уже готовящего проект раздела Турции! Но он намерен для достижения своей цели явиться к Екатерине не как государь, а как простой посетитель: «Он останется в передней великой Императрицы и увеличит толпу обожателей ее славы и добродетели». Иосиф открыто писал это Кауницу и исполнил свою программу в Могилеве, а потом в Царском, строго придерживаясь своего инкогнито. Он жил в импровизированной гостинице, устроенной для него в бане при дворце, где роль трактирщика играл английский садовник Екатерины. Спал Иосиф на привезенном с собой парусинном мешке, набитом соломой.
   Эта гостиница и мешок с соломой были очень удачной выдумкой, потому, что воображение Екатерины легко возбуждалось такого рода вещами.
   Но Иосиф припас еще и другое средство, о котором откровенно и цинично говорит со своим канцлером: «Надо ее пощекотать:ее божество – тщеславие; необыкновенное счастье и утрированное поклонение Европы избаловали ее: приходится с волками выть». Он так и сделал. Приведенный Потемкиным в помещение, занимаемое государыней в Могилеве, он терпеливо ждал, пока она вернется от обедни; тогда он бросился к ней, намереваясь поцеловать ее руку. И он не сразу приступил к интересовавшему его делу; он считал ее неспособной к последовательным политическим разговорам. «Надо ловить моменты, случаи, чтобы вставить свое слово». Он старался заинтересовать ее, веселить, главное льстить ей. Он переходил из шутливого тона в тон почтительно-любезный с легким оттенком чувства. Успех был полный, Иосиф действительно завоевал ум и сердце Екатерины, и навсегда. Она писала своему наперснику: «Я бы никогда не кончила, если б начала хвалить его; это самая солидная, глубокая, ученая голова, которую я знаю. Черт возьми! кто захочет его определить, тому придется много поработать». И позднее. «Я знаю человека на свете, которому небо назначило первое место в Европе, первое по славе. Надо, чтоб он жил, чтоб он пережил кое-кого из своих современников, – вероятно, и Фридриха и ее, так как она не забывала себя, даже когда завиралась, – тогда это светило останется ни с чем не сравнимым, и все современники будут ниже его».
   Она, впрочем, не выдержала искушения и заговорила с гостем о более серьезных вещах, чем те, которыми он занимал ее сначала. Он имел в виду довести ее до этого; но она сама сделала первый шаг. Не отдаляясь от шуточного тона, принятого ими, будто невзначай, она спросила у него об известиях из Италии. «Разве властолюбие такого государя, как он, никогда не направлялось в эту сторону? Разве Рим не естественная столица Римского императора? – Точно так же, как Константинополь – единственная столица восточной императрицы?» – отвечал Иосиф, найдя настоящую минуту удобной, чтоб вставить свое слово.Потом разговор перешел на другое. Провели пять часов «в болтовне и хохоте, в то время как Европу страшно интересовало, о чем мы разговаривали!»  [93]Но лед был пробит; Иосиф с удовольствием видел, что императрица «подавалась», и накануне его отъезда, союз и поход обоих государей против Турции были делом почти решенным. Около них, при виде их желания понравиться друг другу и их обоюдной симпатии, составлялись более смелые предположения, переданные Екатериной Гримму: «Белорусские политики, видя нас постоянно вместе, слушающих друг друга, решили, что мы женимся». Действительно близость в течение нескольких недель повела к соединению на политической и честолюбивой почве, где, по крайней мере со стороны Екатерины, участвовало и сердце, более даже, чем разум. Здесь были забыты дипломатические формы; министр иностранных дел не присутствовал; протоколов не писалось; так что представитель Фридриха, успокоенный Паниным, поддался обману и писал своему повелителю, что Екатерина увидала в своем царственном госте только «пустого болтуна», и что граф Фолькенштейн не сумел блюсти интересы Иосифа II!
   Переписка, последовавшая за устными излияниями, еще утвердила этот союз. Екатерина говорила, что «теперь не считает лестью обоготворение героев древними язычниками». Вообще отношения остались теми же; со стороны императрицы было искреннее увлечение и горячность, со стороны императора – холодная игра: Екатерина давала поправлять свои письма поэту, Андрею Шувалову; Иосиф – Кауницу.
   И, однако, это так искренно начавшееся сближение не было удачно. Союз оказался несчастливым, хотя и был заключен по любви. Было ли это всегдашним счастьем вдовы Петра III или иронией общей человеческой судьбы; но союз интересов, в который Екатерина вносила, по словам Иосифа, слишком много фантазии и женственности, а он – один расчет, – оказался печальным именно для него; польза же вся была на ее стороне! Иосиф не сумел воспользоваться добрым расположением своего царственного друга ни для своих проектов обмена Голландии на Баварию, ни вообще для улаживания своих споров с Голландией. В 1786 году у него была минута разочарования и гнева. Письмо Екатерины, где она просит его помощи в Константинополе, уже заручившись, впрочем, вмешательством Франции, и приглашает его в постскриптуме «прибежать к ней в Херсон», показалось ему уже слишком бесцеремонным.
   Он намеревался «послать ответ, вежливый, короткий, но такой, который бы показал принцессе Цербстской, сделавшейся Екатериной,что она должна более уважительно распоряжаться императором». Он и послал такой ответ; Екатерина возразила невозмутимо и спокойно, что он все-таки приедет в Крым; и он приехал. Несмотря на испытания, принесенные ему несчастной войной, во время которой турки будто вымещали на нем поражения, наносимые им Екатериной, он остался непоколебимо – верным союзу, представлявшему для него одни неудачи.
   Он жалуется в 1789 г. в переписке с Кауницом на «нелепость и дерзость» в образе действия его союзницы; но в следующем году, на смертном одре, слабым голосом диктует письмо этой же союзнице, в котором встречаются фразы, вроде следующей: «Я не увижу более почерка Вашего Императорского Величества, составлявшего мое счастье, и с горечью думаю, что в последний раз уверяю Вас в своей нежной дружбе».
   Должно быть, он не был искренен и в эту минуту, и Кауниц справедливо видел героизм в этом последнем усилии доиграть свою роль, уходя со сцены. Так что же? Особенно если иллюзия полная и эффект возвышен до истины! Екатерина одержала тут одну из самых блестящих своих побед. Для нее эта смерть была искренним и сильным горем, а главное, большой неожиданностью. Она долго не могла успокоиться.
   «Как могло случиться, что он, созданный и рожденный для своего великого положения, так плохо царствовал, и не только не имел успеха, но доведен был до несчастья, при котором умер?» Гримм ответил на такой вопрос, приводя сцену из юмористической пьесы, дававшейся в одном из берлинских театров в 1785 году. В ней появлялся курьер с двумя мешками депеш.
   – Что это у вас?
   – Приказания императора.
   – А тут?
   – Отмены его приказаний.
   Контракт, заключенный в 1780 г. в Могилеве среди смеха и нежных взглядов, не был отменен несчастным императором, и Екатерина одна не заметила в своем герое черты, которая, в глазах потомства, объяснила грустную его историю.
   Екатерина оказалась более дальновидной с Густавом шведским. Их родители, – отец и мать были братом и сестрой, – имели в уме и в характере родственные черты. Оба честолюбивые, уверенные в своем величии и своей исторической роли, любящие представительство, желающие всегда поражать воображение толпы, они также испытали на себе влияние западной культуры и в особенности французской литературы. Но даже из окружения короля кто-то заметил, что те же склонности и стремления приняли женственный характер в особе короля и мужественный – в его двоюродной сестре. Блестеть все равно какими средствами – было первой заботой Густава. Даже брильянты, которыми он осыпал себя, служили ему только для этого; Екатерина удовлетворялась не так легко. Во время первого приезда в Петербург графа Готландского, в 1777 г., между Екатериной и Густавом возникла некоторая близость. Густав требовал права называть свою кузину по-русски сестрой;по возвращении в Стокгольм, он послал ей книги, а она ему звание члена Императорской Академии. Он одобрил национальные блюда кваси щи,ему послали человека, умевшего их приготовлять. Но мнение Екатерины составилось не в пользу гостя. «Этот господин, проводящий весь день перед зеркалом», не очень то ей нравился. И расточая ласки брату,который платил ей той же монетой, она тайно трудилась над тем, чтобы разрушить положение, созданное государственным переворотом, спасшим в 1772 году Швецию и ее короля, сделав последнего властителем первой.
   В 1783 г. произошла новая встреча в Фридрихсгаме, из которой Екатерина вынесла еще более неприятное впечатление. Перед свиданием Густав упал с лошади во время парада и сломал себе руку. Что за неловкость! «Можно ли кувыркаться перед войском!» Расстались они еще, по-видимому, добрыми друзьями, однако, на следующий год Екатерина в любезном и шуточном тоне спрашивала короля, правда ли, что он, как говорят, собирается двинуть свои войска в Финляндию, чтоб оттуда «повести их ужинать в Петербург?» Разрыв уже был в воздухе.
   В Версале давали мудрые советы о воздержании, но Густав писал: «Надо войну, чтобы отметить как-нибудь царствование». Он воспользовался первым попавшимся случаем: второй войной с Турцией. Остальное известно. От 1788 до 1790 года война продолжалась и на море и на бумаге. Екатерина израсходовала потоки чернил. Трактат 14 августа 1790 г. не вполне устроил дела. Екатерина не окончательно примирилась с полупокорившимся противником; ей не нравился костюм, в котором Густав явился в храм дружбы,«построенный наскоро», говорит Ланжерон, «из трех-четырех сосен, украшенный вензелями императрицы и Густава, охраняемый несколькими солдатами из его караула, замаскированными Бахусами и залитыми вином». Костюм короля был действительно довольно зазорным даже для глаз, привыкших к нарядам Потемкина. «Короткий шведский камзол, обшитый тесьмой по всем швам, три ряда кружев, три ряда эполет, из которых последние опускаются до локтя; шелковые очень узкие панталоны, наполовину желтые и голубые, громадные шпоры Карла XII, шпага героя на длинной перевязи, два шарфа, все ордена сверх камзола, и, в завершение наряда, желтая соломенная шляпа с громадным голубым пером».
   Чтобы примирить государыню с этим «королем, одетым арлекином», потребовался противореволюционный поход 1792 года и необходимость сделать все возможное, чтоб сыграть в нем достойную роль, не поступаясь делами в Польше. И вот Екатерина возвращается к братским нежностям первой встречи, лаская полугероического, полушутовского наследника Карла XII, льстя ему, возбуждая его лихорадочную гордость, заставляя его во сне «подняться по Сене на канонерках». Выстрел Анкаштрёма (16 марта 1792 г.) положил конец этим воображаемым прогулкам.