Страница:
Екатерина, конечно, не могла согласиться на разделение власти, а «Томирида, говорящая по-французски», по выражению Вольтера, именно того и добивалась. Поэтому между двумя вчерашними подругами образовалась непроходимая пропасть. Заместительницы Дашковой при Екатерине не имели никакого политического значения и не стремились к этому. Сама княгиня еще в течение семи лет прозябала при дворе, беседуя о своем разочаровании с иностранными дипломатами, возлагавшими на нее надежды и даже не добившись того, чтобы обратили должное внимание на ее попытки к возмущению и на ее излюбленные выходки. Участие ее в заговоре Мировича в 1764 г. и грозившая ей опасность подвергнуться пытке кажутся нам совершенно недоказанными. «Ее романтический и поверхностный ум, – писал барон Сольм в 1763 г. – настолько известен, что трудно предположить, чтобы нашлось много охотников связываться с ней». Она не замышляла заговора; она, самое большое, «ворчала», как выразился позднее Гримм, рисуя ее образ действия. В 1769 г. она выразила желание отправиться путешествовать, получила кошелек с четырьмя тысячами рублей и краткой надписью императрицы карандашом: «На почтовых лошадей», расплакалась от досады, приняла, как и в первый раз, деньги и уехала.
Она посетила Париж, где ее увидал Дидро и по своему обыкновению очаровался ею; Лондон, где она встретилась с Паоли и возмущалась, видя его живущим за счет английского короля; наконец, Италию, где принялась выказывать величайший восторг перед великими произведениями живописи и скульптуры, как будто открытыми там ею. Вернувшись в Россию, она снова заняла положение непокорной жертвы. Чтобы отделаться от нее, Екатерине пришла в голову в 1782 г. мысль назначить ее председательницей Академии наук и художеств. Княгиня возмутилась: «Назначьте меня надзирательницей своих прачек», отвечала она государыне на придворном балу. Вернувшись домой, не снимая бального платья, она написала длинное письмо, объясняя причину своего отказа, и ночью отправилась будить фаворита Потемкина, которого случайно застала дома в кровати – благодаря недавнему возвышению Ланского, он был свободен – и потребовала, чтобы он взялся передать ее письмо императрице. Он прочел письмо, ни слова не говоря разорвал его и опять заснул. Она вернулась к себе и снова взялась за перо. К семи часам утра она закончила второе послание, еще более ядовитое, чем первое, упорно отказываясь в нем от предлагаемого ей назначения, и до сих пор не успев еще снять с себя бального платья. Наконец, она легла спать. А когда проснулась, императорский указ, призывающий ее к исполнению новых обязанностей, уже лежал на ее ночном столике. Она приняла вид еще мрачнее обыкновенного и сделалась президентом Академии. А в следующем году она даже пожелала председательствовать в двух местах, возымев мысль учредить русский Институт, проект которого представила императрице. Екатерина не мешала ей.
«Ей теперь некогда ворчать,большой кусок зажал ей рот», – писала императрица Гримму.
Президентша выказала рьяное усердие в заведовании порученными ей учреждениями и ознаменовала свое управление некоторыми полезными распоряжениями и реформами.
Музей изящных искусств, который она стремилась преобразовать на европейский лад, был составлен очень странным образом. Между прочими предметами, выставленными для обозревания посетителей, там находились два сосуда, заключавшие в себе лежавшие в спирту головы, снесенные по приказу Петра I: одна из них принадлежала Монсу, сыну фламандского ювелира, поселившегося в Москве, брату Анны Монс, предшественницы Екатерины I в сердце грозного императора. Монс сделался любовником царицы и был выдан, говорят, Ягужинским, на расправу Петру. Другая голова принадлежала леди Гамильтон, виновной в том, что уступила желаниям царя и забеременела от него. У Петра были свои взгляды на искупленное правосудие: он приказал умертвить ребенка и обезглавить мать. Обе головы красовались в музее с 1724 г. Княгиня велела их убрать. В 1786 г. она приказала составить новую карту России. «Эта карта, заранее расхваленная, – писал по этому поводу граф де Сегюр де Вержену – встретила строгую критику. Ее находят не точнее предыдущих. Только северные берега Сибири и берега Америки в ней вернее обозначены, потому что они срисованы с карты Кука, убавившего по своим наблюдениям на три или четыре градуса воображаемые владения государства Российского».
Мы уже рассказывали [131]о литературных спорах между княгиней Дашковой и императрицей, окончившихся в 1784 г. закрытием журнала, издававшегося под редакцией Дашковой. Десять лет спустя подобный же спор привел к смещению самой председательницы. Она дала разрешение и сама содействовала напечатанию посмертной трагедии Княжнина, весьма непонравившейся императрице («Вадим в Новгороде»). Екатерина распорядилась конфисковать книгу, а оскорбленная княгиня с негодованием подала в отставку. Она окончательно рассталась с Петербургом и удалилась в Москву. Последнее свидание бывших друзей не отличалось нежностью: принятая после целого часа ожидания, Дашкова молча поклонилась. «Счастливого пути», пожелала ей императрица. И это было все.
Мнение современников в общем неблагоприятно для этой политической неудачницы, как бы предшественницы непонятных женщин следующего века. Кастера даже обвиняет Дашкову в том, что в Италии она торговала своим несуществующим влиянием, заставляя давать себе взятки художников, искавших ее посредничества у Северной Семирамиды. Тьебо описывал забавным образом причину необыкновенной поспешности, с какой совершился выезд из Парижа княгини. Однажды на прогулке, ее окружила толпа любопытных, и княгиня обратилась к одному кавалеру ордена св. Людовика с вопросом:
– Чего вы так на меня залюбовались?
– Сударыня, я смотрел на вас, но совсем не залюбовался.
Взбешенная, она растолкала толпу, бегом вернулась домой, потребовала лошадей и уехала, не успев даже захватить с собой сына, которому пришлось догонять ее в Англии.
Дидро ничего не было известно об этом приключении, и он рисует нам портрет княгини весьма мало привлекательным в смысле внешности, но разукрашенным со стороны духовной всеми прелестями, какими только влюбленный может одарить обожаемое существо. Она «смела и горда». Он приписывает ей «глубокую честность и чувство собственного достоинства», великое знание людей и интересов своей родины, решительное отвращение к деспотизму, проницательность, хладнокровие, здравое суждение, наконец, скромность, «доходящую до того, что она не выносила, когда ею восхищались», – черта, приданная кистью благосклонного художника и княгине, и Екатерине, и одинаково правдоподобная в обоих случаях. Не был ли действительно влюблен «вечный энтузиаст?» Он положительно ревновал свою княгиню. Он посещал ее каждый день, когда она возвращалась из своих путешествий по великой столице, с наступлением ночи, чтоб беседовать с ней о «вещах невидимых», – законах, обычаях, правительстве, финансах, политике, нравах, искусстве, науках, литературе, природе», конечно, – стремясь ближе ознакомиться с «этой душой, подавленной несчастьем». Он не желал, чтобы другие разделяли с ним это преимущество. То он упрашивал знатную иностранку отказаться от ужина у г-жи Неккер, «где ее не оценили бы по достоинству», то отговаривал ее от свидания с Рюльером. Он старался даже отстранить г-жу Жоффрен. Княгиня несколько настаивала относительно Рюльера, автора заинтересовавшей ее книги. Но Дидро заметил ей, «что она признает то, чему не станет противоречить, а он не преминет это засвидетельствовать». Она покорилась, целуя своего ментора, что, по-видимому, доставляло ему удовольствие, несмотря на «толстые губы» и «испорченные зубы» его ученицы.
Мисс Вильмонт, будущая хранительница мемуаров княгини, столь же пристрастна и так же очарована ею. Но несмотря на это, образ, который она дает в письмах к своим родным из глуши подмосковной деревни, куда последовала за своим другом, рисует нам княгиню особой беспокойной, суетливой, неуживчивой, какой изображают нам ее современники в Петербурге, но совсем не такой, какой представлял ее себе Дидро в Париже. Княгиня постарела – ей уже минуло шестьдесят, – но мало изменилась: «Что бы она ни делала, она ни на кого не похожа; я не только никогда не видала, но даже никогда не слыхала о существовании на свете подобного ей человека. Она учит каменщиков строить дома, помогает шить рубашки, сама кормит скот, любит музыку, пишет для печати, великолепно знает церковную службу и поправляет священника, когда он читает молитву не так, как следует. Она знает наизусть все пьесы, которые играют, и подсказывает актерам, когда те путаются в своих ролях. Она доктор, аптекарь, хирург, кузнец, столяр, судья, монах... Она переписывается со своим братом, занимающим высокое положение в государстве, с учеными, писателями, а также с грязными жидами, из которых старается извлечь пользу для своих дел. В то же время она находит возможность писать сыну, различным родственникам, всей своей родне. Беседа ее, обаятельная по своей простоте, граничит иногда с детской наивностью. Сама не замечая того, она говорит сразу по-французски, по-итальянски, по-русски, смешивая все языки. Она приезжает на бал за два часа до начала, когда еще не зажжены свечи, и заставляет своих друзей сопровождать себя».
Это близкий прообраз современных княгинь, путешествующих по Европе, поражая ее своими причудами и странностями. Это «первое выступление русской женщины в истории», – по выражению Герцена – по крайней мере русской женщины, покинувшей свой очаг и пустившейся в странствования, и в Дашковой нервность женского темперамента в то время нашла себе наиболее яркое олицетворение. Было бы ужасно для России обладать только таким типом жены, матери или хотя бы только ученой женщины, тем более что мнение русских современников, – наиболее веское для оценки «этого исторического выступления», – еще менее, если возможно, благоприятно для княгини, чем суждения иностранцев. Родной ее брат А. Р. Воронцов обвинял ее в недостойном обращении с сестрой, несчастной фавориткой Петра III, у которой она захватила все имущество, пользуясь немилостью, постигшей сестру при победоносном перевороте в пользу Екатерины. Всю свою жизнь княгиня ссорилась с кем-нибудь из родных. Это еще извинительно относительно ее отца, человека грубого, дикого и скаредного, известного своей скупостью и своим пренебрежением ко всякой культуре: особенная ненависть, питаемая им к электрической машине, сделалась легендарной. Сын ее тоже невежда и пьяница; но он является результатом воспитания, ответственность за которое падает на княгиню. Когда ему минуло тринадцать лет, она объявляет шотландцу Робертсону, что уже сделала из сына одного из великих европейских ученых, и приводит длинный список изобретенных им познаний. Впоследствии же, проживая в одном городе с ним, почти под одной крышей, она отказалась присутствовать при его последних минутах. Она была в очень плохих отношениях с дочерью, которая, испытывая нужду и обремененная долгами, предпочитала терпеть нищету, чем прибегнуть к гостеприимству матери. Она ссорилась со всеми на свете. Ее недоразумения с соседом Л. Нарышкиным, окончившиеся в 1788 г. смешным процессом по поводу свиней, стали историческими. Екатерина сочинила на эту тему комедию-пословицу: «За мухой с обухом», а Нарышкин уверял, что на красном лице его неприятельницы видны следы крови убитых ею свиней. [132]Бескорыстие, постоянно проповедуемое ею в «Записках», на деле было весьма сомнительным. Действительно, она с пренебрежением принимала дары Екатерины, но часто требовала себе других подарков. Она выражала глубокое презрение к фаворитам государыни, но это не мешало ей входить в сношения с одним из них по поводу имения, полученного ею от царских щедрот, где не оказалось назначенного числа душ. У нее был либеральный образ мыслей, но она безжалостно выжимала все соки из своих крестьян и наказывала их с неумолимой жестокостью. За позволение покинуть вотчину, чтобы не расставаться с любимым женихом, бедная девушка должна была внести выкуп в сто рублей. С наступлением преклонных лет Дашковой овладела скаредная скупость; у гостей, приезжавших навестить ее в ее подмосковной даче, она приказывала отпрягать лошадей и заставляла работать на них у себя в саду; пользуясь модой «расщипывания галунов», царившей в салонах Петербурга, она потихоньку таскала в домах, где бывала, все галуны, какие попадались ей под руку, и продавала их без зазрения совести. Добрынин упоминает в своих мемуарах о доме, принадлежавшем княгине, где она жила во время своего пребывания в Москве, по слухам выстроенном на средства Академии Наук.
Это обстоятельство не помешало торжественному празднованию ее памяти, состоявшемуся недавно в Академии. Но память Екатерины заслуживает тоже защиты от обвинения в несправедливости и неблагодарности, в чем ее можно заподозрить, судя по свидетельству княгини, так как нескольких хвалебных выражений, употребленных в виде ораторского приема, совершенно недостаточно, чтобы изгладить общее впечатление злопамятливой враждебности. [133]
«Не могу я применяться ко всем характерам», выразилась однажды Екатерина, разговаривая с Храповицким о своем бывшем друге. «Она же не в состоянии ужиться ни с кем».
Сестра великого Румянцева, графиня Брюс, имела мужа, не жившего с ней, – за что можно ее извинить, – но пользовавшегося влиянием жены, чтобы, не имея никаких заслуг, добраться до высокого положения.
Сын шотландца, эмигрировавшего в Россию в эпоху протектората Кромвеля, он был сделан сенатором, генерал-аншефом, генерал-поручиком гвардейского Семеновского полка и, наконец, генерал-губернатором Новгорода и Твери, на место Сиверса.
После катастрофы 1779 г. доверие Екатерины, столь жестоко обманутое, перешло, если верить Гаррису, к девице Энгельгардт, хотя невозможно приписать ей, за недостатком других указаний, унаследование «таинственных» обязанностей графини, которые противоречат ее характеру, насколько его рисуют нам почтенные семейные предания. Эта племянница Потемкина, с другой стороны, слыла, согласно довольно распространенному мнению, дочерью государыни и великого фаворита. Таким образом пытались объяснить исключительное положение, занимаемое ею среди царских приближенных. Она жила во дворце, была обласкана, как любимый ребенок, и окружена свитой, как принцесса крови. Но с исторической точки зрения это предположение еще ничем не доказано, а особое внимание, оказываемое Екатериной, может, кроме того, иметь еще другое объяснение. Выйдя замуж в 1781 г. за графа Браницкого и сделавшись таким образом женой последнего коронного великого гетмана Польши, эта наперсница, служившая нескольким последующим поколениям образцом всех добродетелей, почитаемая своими детьми и внуками, обожаемая, как благодетельная фея, своими украинскими крестьянами, имела за собой при дворе своего царственного друга исключительную заслугу: она сделалась там, со времени последнего раздела республики, выразительным олицетворением победы и слияния, захватившего берега Вислы. В 1790 г. Екатерина умудрилась даже придать ей политическое значение, написав ей письмо, напечатанное в «Гамбургской газете», и разошедшееся по Польше во множестве экземпляров. В этом письме она взывает к благоразумию поляков, охваченных в это время героическим порывом сопротивления чужеземному нашествию, и советует им «не подражать соловью, певшему зажмурив глаза, пока его не проглотила жаба», – сравнение очевидно скорее остроумное, чем лестное для написавшей его.
Что касается Протасовой, которая с 1771 г. занимала место наперсницы для услуг обыкновенных и чрезвычайных, то относительно нее не возникает никаких сомнений; она являлась вполне заместительницей графини Брюс, и положение ее было всеми призвано. Близкая родственница Орловых, дочь сенатора, она кроме своей должности, занималась еще искусным шпионством при малом дворе через посредство Нелидовой, неблагодарной и коварной фаворитки Павла. Родившись в 1744 г., она на много лет пережила Екатерину. С Протасовой мы встречаемся на Венском конгрессе, где залитая брильянтами, словно икона, она везде стремилась занять первое место – вероятно потому, что ей действительно приходилось предшествовать Екатерине при некоторых обстоятельствах.
Относительно Анны Нарышкиной (урожденной княжны Трубецкой), у которой еще в 1755 г. происходили свидания великой княгини с Понятовским, можно сказать, что ее роль в частной жизни Екатерины и в истории фаворитизма сводилась к роли ловкой и осторожной сводни, не забывавшей своей выгоды. При возвышении Зубова она получила дорогие часы, поднесенные ей фаворитом на другой же день по его водворении при Екатерине, и, конечно, благодарность не ограничилась только этим. Екатерина долгое время буквально не могла обходиться без нее. В редких случаях, когда ей приходилось покидать дворец, где для нее была отдельная квартира, ей вслед летали дружески настоятельные послания, торопившие ее скорейшим возвращением: «Я знаю вашу сострадательную душу, знаю, что вы, не щадя здоровья, посещаете больных и умерших, надеюсь, что вы распространите свою доброту и на меня. Я больна и готовлюсь к соборованию; я прибегаю к нему, хотя бы только для того, чтобы вас увидать. Так удостойте же меня своего посещения, если кровопускания и слабительные, промывания и потогонные не удерживают вас дома. Одним словом, являйтесь во что бы то ни стало, несмотря на туман и непогоду, являйтесь, хотя бы для того только, чтобы рассмешить Гюона (лейб-медика), свидетеля этого завещания, которое я вам посылаю. И не забудьте захватить с собой что-нибудь для моего развлечения, потому что человек, принимающий слабительное, всегда настроен меланхолически». [137]
Анна Нарышкина умерла в 1820 г. в доме своего родственника Румянцева, посланника Екатерины при кобленцских эмигрантах, у которого, вдова и бездетная, она поселилась.
Мне обидно упоминать наряду с этими темными и подозрительными личностями имя женщины, которая совершенно другими достоинствами заслужила доверие великой императрицы, превратившееся в почитание у ее преемников. Не место г-же Ливен в этой главе; но так же трудно причислить и отнести ее к другому разряду. Она не поддается определению. Она стоит одиноко среди приближенных Екатерины. Она единственная в своем роде. Один Ливен был преданнейшим соратником Карла XII. Превратности судьбы, обратившей его родину в русскую провинцию, разорили эту семью, бывшую одной из первых в Ливонии. Шарлотта Ливен, урожденная Поссе, супруга генерал-майора русской службы, скромно проживала в Риге, воспитывая своих четырех детей на скудные средства, доставляемые ей небольшой пенсией, когда Сиверс рекомендовал ее Екатерине воспитательницей для дочерей Павла. Она смутилась при мысли, что ей придется расстаться со своим уединением и занять место при дворе, одинаково пугавшем и тем, что она о нем знала, и тем, чего не знала. Но губернатор города, Бродин, получив приказ, исполнил его, как вообще исполнялись приказы Екатерины: посаженная почти силком в дорожную карету, г-жа Ливен была доставлена в Петербург, привезена прямо во дворец и представлена секретарю ее величества, которому было поручено подвергнуть ее предварительному опросу. Он стал ее расспрашивать, и она, еле живая от усталости и волнения, отвечала, жалуясь на тоску о своих покинутых детях, умоляя позволить ей вернуться к ним обратно. Она говорила от всего сердца, как вдруг ее прервал женский голос, суровый и отрывистый, по смягченный выражением благосклонности.
– Вы та, которую мне нужно. Подите сюда!
За поднятой драпировкой была императрица, не замеченная г-жей Ливен.
Это происходило в 1783 г. С тех пор г-жа Ливен прожила почти полстолетия при этом дворе, который внушал ей такой ужас. Она руководила воспитанием великих княжен, а также великих князей, внуков Екатерины, «с прямотой несколько суровой», по выражению Гизо, – друга ее невестки, знаменитой княгини Ливен, – «но с выдающимся умом». Павел, не видавший матери в Екатерине, отдал воспитательнице своих детей все уважение и тот небольшой запас любви, которому не нашлось применения в другом месте. Александр и Николай относились к ней, как к бабушке. Она умерла в 1828 г., получив в 1826 г., по случаю коронования второго из ее воспитанников, титул княгини и светлости.
Побочный сын князя Ивана Трубецкого и одной шведки, графини Вреде, Бецкий в 1728 г., имея от роду 26 лет, был прикомандирован к посольству в Париже, где познакомился с принцессой Ангальт-Цербтской. В 1755 г. он снова посетил столицу умственного мира, и там завязались у него новые связи, имевшие одинаково важное значение для его последующей карьеры. Хорошо принятый энциклопедистами, посещая салон г-жи Жоффрен, он познакомился с Дидро, посвятившим его в тайны искусств, и с Руссо, от которого он заимствовал его взгляды на воспитание. Поэтому, вернувшись в Россию, он сделался чем-то вроде оракула во всех вопросах, касавшихся этой области высшей культуры, с которой ему пришлось познакомиться. Медаль, выбитая позднее, с одной стороны представляет его несколько одутловатый профиль, тогда как с другой стороны благодарность, сопровождаемая всеми своими обыкновенными атрибутами, обнимает пирамиду, к которой прикрепляют медальон с вензелем Бецкого четверо детей, олицетворяющих собой четыре учреждения: Воспитательный дом, Академию художеств, Кадетский корпус, Смольный институт, основанный или преобразованный им. Он направлял также или стремился направлять умственное и художественное движение, связанное с ними. При этом он выказал более стремления властвовать, чем вкуса, такта и понимания, чему служат доказательством неудачи Фальконе. Бецкий больше всего любил покорные таланты. Он проповедовал также любовь к Франции, но Сабатье, признавая его «недурным человеком, пользующимся неограниченной властью в пустяках, касающихся его сферы, и называя его „другом или вернее кумушкой Екатерины“, добавляет: „Он питал к нам любовь, которую приносил в жертву своему положению“.
Она посетила Париж, где ее увидал Дидро и по своему обыкновению очаровался ею; Лондон, где она встретилась с Паоли и возмущалась, видя его живущим за счет английского короля; наконец, Италию, где принялась выказывать величайший восторг перед великими произведениями живописи и скульптуры, как будто открытыми там ею. Вернувшись в Россию, она снова заняла положение непокорной жертвы. Чтобы отделаться от нее, Екатерине пришла в голову в 1782 г. мысль назначить ее председательницей Академии наук и художеств. Княгиня возмутилась: «Назначьте меня надзирательницей своих прачек», отвечала она государыне на придворном балу. Вернувшись домой, не снимая бального платья, она написала длинное письмо, объясняя причину своего отказа, и ночью отправилась будить фаворита Потемкина, которого случайно застала дома в кровати – благодаря недавнему возвышению Ланского, он был свободен – и потребовала, чтобы он взялся передать ее письмо императрице. Он прочел письмо, ни слова не говоря разорвал его и опять заснул. Она вернулась к себе и снова взялась за перо. К семи часам утра она закончила второе послание, еще более ядовитое, чем первое, упорно отказываясь в нем от предлагаемого ей назначения, и до сих пор не успев еще снять с себя бального платья. Наконец, она легла спать. А когда проснулась, императорский указ, призывающий ее к исполнению новых обязанностей, уже лежал на ее ночном столике. Она приняла вид еще мрачнее обыкновенного и сделалась президентом Академии. А в следующем году она даже пожелала председательствовать в двух местах, возымев мысль учредить русский Институт, проект которого представила императрице. Екатерина не мешала ей.
«Ей теперь некогда ворчать,большой кусок зажал ей рот», – писала императрица Гримму.
Президентша выказала рьяное усердие в заведовании порученными ей учреждениями и ознаменовала свое управление некоторыми полезными распоряжениями и реформами.
Музей изящных искусств, который она стремилась преобразовать на европейский лад, был составлен очень странным образом. Между прочими предметами, выставленными для обозревания посетителей, там находились два сосуда, заключавшие в себе лежавшие в спирту головы, снесенные по приказу Петра I: одна из них принадлежала Монсу, сыну фламандского ювелира, поселившегося в Москве, брату Анны Монс, предшественницы Екатерины I в сердце грозного императора. Монс сделался любовником царицы и был выдан, говорят, Ягужинским, на расправу Петру. Другая голова принадлежала леди Гамильтон, виновной в том, что уступила желаниям царя и забеременела от него. У Петра были свои взгляды на искупленное правосудие: он приказал умертвить ребенка и обезглавить мать. Обе головы красовались в музее с 1724 г. Княгиня велела их убрать. В 1786 г. она приказала составить новую карту России. «Эта карта, заранее расхваленная, – писал по этому поводу граф де Сегюр де Вержену – встретила строгую критику. Ее находят не точнее предыдущих. Только северные берега Сибири и берега Америки в ней вернее обозначены, потому что они срисованы с карты Кука, убавившего по своим наблюдениям на три или четыре градуса воображаемые владения государства Российского».
Мы уже рассказывали [131]о литературных спорах между княгиней Дашковой и императрицей, окончившихся в 1784 г. закрытием журнала, издававшегося под редакцией Дашковой. Десять лет спустя подобный же спор привел к смещению самой председательницы. Она дала разрешение и сама содействовала напечатанию посмертной трагедии Княжнина, весьма непонравившейся императрице («Вадим в Новгороде»). Екатерина распорядилась конфисковать книгу, а оскорбленная княгиня с негодованием подала в отставку. Она окончательно рассталась с Петербургом и удалилась в Москву. Последнее свидание бывших друзей не отличалось нежностью: принятая после целого часа ожидания, Дашкова молча поклонилась. «Счастливого пути», пожелала ей императрица. И это было все.
Мнение современников в общем неблагоприятно для этой политической неудачницы, как бы предшественницы непонятных женщин следующего века. Кастера даже обвиняет Дашкову в том, что в Италии она торговала своим несуществующим влиянием, заставляя давать себе взятки художников, искавших ее посредничества у Северной Семирамиды. Тьебо описывал забавным образом причину необыкновенной поспешности, с какой совершился выезд из Парижа княгини. Однажды на прогулке, ее окружила толпа любопытных, и княгиня обратилась к одному кавалеру ордена св. Людовика с вопросом:
– Чего вы так на меня залюбовались?
– Сударыня, я смотрел на вас, но совсем не залюбовался.
Взбешенная, она растолкала толпу, бегом вернулась домой, потребовала лошадей и уехала, не успев даже захватить с собой сына, которому пришлось догонять ее в Англии.
Дидро ничего не было известно об этом приключении, и он рисует нам портрет княгини весьма мало привлекательным в смысле внешности, но разукрашенным со стороны духовной всеми прелестями, какими только влюбленный может одарить обожаемое существо. Она «смела и горда». Он приписывает ей «глубокую честность и чувство собственного достоинства», великое знание людей и интересов своей родины, решительное отвращение к деспотизму, проницательность, хладнокровие, здравое суждение, наконец, скромность, «доходящую до того, что она не выносила, когда ею восхищались», – черта, приданная кистью благосклонного художника и княгине, и Екатерине, и одинаково правдоподобная в обоих случаях. Не был ли действительно влюблен «вечный энтузиаст?» Он положительно ревновал свою княгиню. Он посещал ее каждый день, когда она возвращалась из своих путешествий по великой столице, с наступлением ночи, чтоб беседовать с ней о «вещах невидимых», – законах, обычаях, правительстве, финансах, политике, нравах, искусстве, науках, литературе, природе», конечно, – стремясь ближе ознакомиться с «этой душой, подавленной несчастьем». Он не желал, чтобы другие разделяли с ним это преимущество. То он упрашивал знатную иностранку отказаться от ужина у г-жи Неккер, «где ее не оценили бы по достоинству», то отговаривал ее от свидания с Рюльером. Он старался даже отстранить г-жу Жоффрен. Княгиня несколько настаивала относительно Рюльера, автора заинтересовавшей ее книги. Но Дидро заметил ей, «что она признает то, чему не станет противоречить, а он не преминет это засвидетельствовать». Она покорилась, целуя своего ментора, что, по-видимому, доставляло ему удовольствие, несмотря на «толстые губы» и «испорченные зубы» его ученицы.
Мисс Вильмонт, будущая хранительница мемуаров княгини, столь же пристрастна и так же очарована ею. Но несмотря на это, образ, который она дает в письмах к своим родным из глуши подмосковной деревни, куда последовала за своим другом, рисует нам княгиню особой беспокойной, суетливой, неуживчивой, какой изображают нам ее современники в Петербурге, но совсем не такой, какой представлял ее себе Дидро в Париже. Княгиня постарела – ей уже минуло шестьдесят, – но мало изменилась: «Что бы она ни делала, она ни на кого не похожа; я не только никогда не видала, но даже никогда не слыхала о существовании на свете подобного ей человека. Она учит каменщиков строить дома, помогает шить рубашки, сама кормит скот, любит музыку, пишет для печати, великолепно знает церковную службу и поправляет священника, когда он читает молитву не так, как следует. Она знает наизусть все пьесы, которые играют, и подсказывает актерам, когда те путаются в своих ролях. Она доктор, аптекарь, хирург, кузнец, столяр, судья, монах... Она переписывается со своим братом, занимающим высокое положение в государстве, с учеными, писателями, а также с грязными жидами, из которых старается извлечь пользу для своих дел. В то же время она находит возможность писать сыну, различным родственникам, всей своей родне. Беседа ее, обаятельная по своей простоте, граничит иногда с детской наивностью. Сама не замечая того, она говорит сразу по-французски, по-итальянски, по-русски, смешивая все языки. Она приезжает на бал за два часа до начала, когда еще не зажжены свечи, и заставляет своих друзей сопровождать себя».
Это близкий прообраз современных княгинь, путешествующих по Европе, поражая ее своими причудами и странностями. Это «первое выступление русской женщины в истории», – по выражению Герцена – по крайней мере русской женщины, покинувшей свой очаг и пустившейся в странствования, и в Дашковой нервность женского темперамента в то время нашла себе наиболее яркое олицетворение. Было бы ужасно для России обладать только таким типом жены, матери или хотя бы только ученой женщины, тем более что мнение русских современников, – наиболее веское для оценки «этого исторического выступления», – еще менее, если возможно, благоприятно для княгини, чем суждения иностранцев. Родной ее брат А. Р. Воронцов обвинял ее в недостойном обращении с сестрой, несчастной фавориткой Петра III, у которой она захватила все имущество, пользуясь немилостью, постигшей сестру при победоносном перевороте в пользу Екатерины. Всю свою жизнь княгиня ссорилась с кем-нибудь из родных. Это еще извинительно относительно ее отца, человека грубого, дикого и скаредного, известного своей скупостью и своим пренебрежением ко всякой культуре: особенная ненависть, питаемая им к электрической машине, сделалась легендарной. Сын ее тоже невежда и пьяница; но он является результатом воспитания, ответственность за которое падает на княгиню. Когда ему минуло тринадцать лет, она объявляет шотландцу Робертсону, что уже сделала из сына одного из великих европейских ученых, и приводит длинный список изобретенных им познаний. Впоследствии же, проживая в одном городе с ним, почти под одной крышей, она отказалась присутствовать при его последних минутах. Она была в очень плохих отношениях с дочерью, которая, испытывая нужду и обремененная долгами, предпочитала терпеть нищету, чем прибегнуть к гостеприимству матери. Она ссорилась со всеми на свете. Ее недоразумения с соседом Л. Нарышкиным, окончившиеся в 1788 г. смешным процессом по поводу свиней, стали историческими. Екатерина сочинила на эту тему комедию-пословицу: «За мухой с обухом», а Нарышкин уверял, что на красном лице его неприятельницы видны следы крови убитых ею свиней. [132]Бескорыстие, постоянно проповедуемое ею в «Записках», на деле было весьма сомнительным. Действительно, она с пренебрежением принимала дары Екатерины, но часто требовала себе других подарков. Она выражала глубокое презрение к фаворитам государыни, но это не мешало ей входить в сношения с одним из них по поводу имения, полученного ею от царских щедрот, где не оказалось назначенного числа душ. У нее был либеральный образ мыслей, но она безжалостно выжимала все соки из своих крестьян и наказывала их с неумолимой жестокостью. За позволение покинуть вотчину, чтобы не расставаться с любимым женихом, бедная девушка должна была внести выкуп в сто рублей. С наступлением преклонных лет Дашковой овладела скаредная скупость; у гостей, приезжавших навестить ее в ее подмосковной даче, она приказывала отпрягать лошадей и заставляла работать на них у себя в саду; пользуясь модой «расщипывания галунов», царившей в салонах Петербурга, она потихоньку таскала в домах, где бывала, все галуны, какие попадались ей под руку, и продавала их без зазрения совести. Добрынин упоминает в своих мемуарах о доме, принадлежавшем княгине, где она жила во время своего пребывания в Москве, по слухам выстроенном на средства Академии Наук.
Это обстоятельство не помешало торжественному празднованию ее памяти, состоявшемуся недавно в Академии. Но память Екатерины заслуживает тоже защиты от обвинения в несправедливости и неблагодарности, в чем ее можно заподозрить, судя по свидетельству княгини, так как нескольких хвалебных выражений, употребленных в виде ораторского приема, совершенно недостаточно, чтобы изгладить общее впечатление злопамятливой враждебности. [133]
«Не могу я применяться ко всем характерам», выразилась однажды Екатерина, разговаривая с Храповицким о своем бывшем друге. «Она же не в состоянии ужиться ни с кем».
II
В 1773 г., в то время когда Сольмс с сокрушением признавал невозможным прибегнуть к женскому влиянию на Екатерину, у императрицы была наперсница и близкий друг; но из нее нельзя было извлечь никакой пользы: «Государыня хорошо расположена только к графине Брюс, которая никогда не осмеливается говорить с ней о делах», утверждал дипломат. Конечно, были дела, о которых графиня Брюс беседовала с императрицей, но такие, какими совершенно не интересовались ни Фридрих, ни его посланник. Надо сказать правду, что, по всем вероятиям, княгиня Дашкова не согласилась бы заниматься ими. Графиня Брюс занималась ими долгие годы к полному удовольствию своего царственного друга, пока, однажды, ей не случилось, как мы уже рассказывали, при исполнении своих обязанностей забыться, не заметя непритворенной двери. Екатерина отнеслась к своей сопернице милостиво. Корсаков был красив, положение, занимаемое графиней, создавало естественным образом опасную близость между ней и избранниками царской благосклонности, и государыня не могла слишком изумляться, что после нее были оценены по достоинству прелести, с которыми представился случай ознакомиться раньше... Наказание наперсницы ограничилось тем, что она была сослана в изгнание в Москву, вместе с разжалованным фаворитом; здесь она была покинута им. Екатерина навсегда сохранила о ней благосклонную память: «Невозможно не сожалеть о ней, знав ее так близко», – писала она Гримму в 1785 г., сообщая о ее смерти. Секретные обязанности графини, о которых нам теперь неудобно выражаться яснее, [134]были в свое время предметом многочисленных и весьма точных комментариев. Байрон воспел их в знаменитых стихах, описывая первое появление своего Дон Жуана при дворе Екатерины, где графиню Брюса уже заменяла девица Протасова:Если верить дипломатическому документу, предназначавшемуся, хотя не прямым путем, дойти до сведения герцога Эгильонского, эти обязанности распространялись на области, еще более подчеркивающими их скабрезный характер. «По-видимому», читаем мы за пометкой 7 августа 1772 г., «желательно, чтобы великий князь [136]не предстал новичком пред своей будущей супругой, и если верить придворным слухам, то г-жа Брюс знакомит его с предвкушениями удовольствий, о которых теория дала ему лишь смутные и опасные представления. Это женщина лет сорока, сохранившая остатки красоты и обладающая прекрасным характером». Автор документа, однако, признает, что по этому поводу возможны сомнения, так как по другим сведениям, более вероятным, первые доказательства возмужалости великого князя были или будут испытаны на одной молодой вдове, здоровой и свежей, по фамилии Чарторыйская».
Затем императрицею самой
Был поручен особому вниманью
Высоких лиц поручик молодой,
И свет, ее послушен приказанью,
К нему отнесся с лаской и хвалой. [135]
Сестра великого Румянцева, графиня Брюс, имела мужа, не жившего с ней, – за что можно ее извинить, – но пользовавшегося влиянием жены, чтобы, не имея никаких заслуг, добраться до высокого положения.
Сын шотландца, эмигрировавшего в Россию в эпоху протектората Кромвеля, он был сделан сенатором, генерал-аншефом, генерал-поручиком гвардейского Семеновского полка и, наконец, генерал-губернатором Новгорода и Твери, на место Сиверса.
После катастрофы 1779 г. доверие Екатерины, столь жестоко обманутое, перешло, если верить Гаррису, к девице Энгельгардт, хотя невозможно приписать ей, за недостатком других указаний, унаследование «таинственных» обязанностей графини, которые противоречат ее характеру, насколько его рисуют нам почтенные семейные предания. Эта племянница Потемкина, с другой стороны, слыла, согласно довольно распространенному мнению, дочерью государыни и великого фаворита. Таким образом пытались объяснить исключительное положение, занимаемое ею среди царских приближенных. Она жила во дворце, была обласкана, как любимый ребенок, и окружена свитой, как принцесса крови. Но с исторической точки зрения это предположение еще ничем не доказано, а особое внимание, оказываемое Екатериной, может, кроме того, иметь еще другое объяснение. Выйдя замуж в 1781 г. за графа Браницкого и сделавшись таким образом женой последнего коронного великого гетмана Польши, эта наперсница, служившая нескольким последующим поколениям образцом всех добродетелей, почитаемая своими детьми и внуками, обожаемая, как благодетельная фея, своими украинскими крестьянами, имела за собой при дворе своего царственного друга исключительную заслугу: она сделалась там, со времени последнего раздела республики, выразительным олицетворением победы и слияния, захватившего берега Вислы. В 1790 г. Екатерина умудрилась даже придать ей политическое значение, написав ей письмо, напечатанное в «Гамбургской газете», и разошедшееся по Польше во множестве экземпляров. В этом письме она взывает к благоразумию поляков, охваченных в это время героическим порывом сопротивления чужеземному нашествию, и советует им «не подражать соловью, певшему зажмурив глаза, пока его не проглотила жаба», – сравнение очевидно скорее остроумное, чем лестное для написавшей его.
Что касается Протасовой, которая с 1771 г. занимала место наперсницы для услуг обыкновенных и чрезвычайных, то относительно нее не возникает никаких сомнений; она являлась вполне заместительницей графини Брюс, и положение ее было всеми призвано. Близкая родственница Орловых, дочь сенатора, она кроме своей должности, занималась еще искусным шпионством при малом дворе через посредство Нелидовой, неблагодарной и коварной фаворитки Павла. Родившись в 1744 г., она на много лет пережила Екатерину. С Протасовой мы встречаемся на Венском конгрессе, где залитая брильянтами, словно икона, она везде стремилась занять первое место – вероятно потому, что ей действительно приходилось предшествовать Екатерине при некоторых обстоятельствах.
Относительно Анны Нарышкиной (урожденной княжны Трубецкой), у которой еще в 1755 г. происходили свидания великой княгини с Понятовским, можно сказать, что ее роль в частной жизни Екатерины и в истории фаворитизма сводилась к роли ловкой и осторожной сводни, не забывавшей своей выгоды. При возвышении Зубова она получила дорогие часы, поднесенные ей фаворитом на другой же день по его водворении при Екатерине, и, конечно, благодарность не ограничилась только этим. Екатерина долгое время буквально не могла обходиться без нее. В редких случаях, когда ей приходилось покидать дворец, где для нее была отдельная квартира, ей вслед летали дружески настоятельные послания, торопившие ее скорейшим возвращением: «Я знаю вашу сострадательную душу, знаю, что вы, не щадя здоровья, посещаете больных и умерших, надеюсь, что вы распространите свою доброту и на меня. Я больна и готовлюсь к соборованию; я прибегаю к нему, хотя бы только для того, чтобы вас увидать. Так удостойте же меня своего посещения, если кровопускания и слабительные, промывания и потогонные не удерживают вас дома. Одним словом, являйтесь во что бы то ни стало, несмотря на туман и непогоду, являйтесь, хотя бы для того только, чтобы рассмешить Гюона (лейб-медика), свидетеля этого завещания, которое я вам посылаю. И не забудьте захватить с собой что-нибудь для моего развлечения, потому что человек, принимающий слабительное, всегда настроен меланхолически». [137]
Анна Нарышкина умерла в 1820 г. в доме своего родственника Румянцева, посланника Екатерины при кобленцских эмигрантах, у которого, вдова и бездетная, она поселилась.
Мне обидно упоминать наряду с этими темными и подозрительными личностями имя женщины, которая совершенно другими достоинствами заслужила доверие великой императрицы, превратившееся в почитание у ее преемников. Не место г-же Ливен в этой главе; но так же трудно причислить и отнести ее к другому разряду. Она не поддается определению. Она стоит одиноко среди приближенных Екатерины. Она единственная в своем роде. Один Ливен был преданнейшим соратником Карла XII. Превратности судьбы, обратившей его родину в русскую провинцию, разорили эту семью, бывшую одной из первых в Ливонии. Шарлотта Ливен, урожденная Поссе, супруга генерал-майора русской службы, скромно проживала в Риге, воспитывая своих четырех детей на скудные средства, доставляемые ей небольшой пенсией, когда Сиверс рекомендовал ее Екатерине воспитательницей для дочерей Павла. Она смутилась при мысли, что ей придется расстаться со своим уединением и занять место при дворе, одинаково пугавшем и тем, что она о нем знала, и тем, чего не знала. Но губернатор города, Бродин, получив приказ, исполнил его, как вообще исполнялись приказы Екатерины: посаженная почти силком в дорожную карету, г-жа Ливен была доставлена в Петербург, привезена прямо во дворец и представлена секретарю ее величества, которому было поручено подвергнуть ее предварительному опросу. Он стал ее расспрашивать, и она, еле живая от усталости и волнения, отвечала, жалуясь на тоску о своих покинутых детях, умоляя позволить ей вернуться к ним обратно. Она говорила от всего сердца, как вдруг ее прервал женский голос, суровый и отрывистый, по смягченный выражением благосклонности.
– Вы та, которую мне нужно. Подите сюда!
За поднятой драпировкой была императрица, не замеченная г-жей Ливен.
Это происходило в 1783 г. С тех пор г-жа Ливен прожила почти полстолетия при этом дворе, который внушал ей такой ужас. Она руководила воспитанием великих княжен, а также великих князей, внуков Екатерины, «с прямотой несколько суровой», по выражению Гизо, – друга ее невестки, знаменитой княгини Ливен, – «но с выдающимся умом». Павел, не видавший матери в Екатерине, отдал воспитательнице своих детей все уважение и тот небольшой запас любви, которому не нашлось применения в другом месте. Александр и Николай относились к ней, как к бабушке. Она умерла в 1828 г., получив в 1826 г., по случаю коронования второго из ее воспитанников, титул княгини и светлости.
III
Основываясь на предании, весьма распространенном в России, место Ивана Ивановича Бецкого не во главе мужчин-наперсников Екатерины: его положение гораздо выше. Греч указывает на поразительное сходство, бросавшееся в глаза современникам между императрицей и ее предполагаемым отцом, а портрет дочери Ивана Ивановича хранящийся у Рибаса в Одессе, тоже говорит за это предположение. Я не могу сказать положительно, случалось ли действительно императрице целовать руку этого загадочного человека, – как утверждает один свидетель, – но можно сказать с уверенностью, что она оказывала ему знаки любви и внимания, весьма близкие к дочерней преданности; она часто посещала его еще раньше того времени, когда лета лишили его возможности являться к ней самому, и оставляла его запросто обедать, чего не делала ни с кем другим.Побочный сын князя Ивана Трубецкого и одной шведки, графини Вреде, Бецкий в 1728 г., имея от роду 26 лет, был прикомандирован к посольству в Париже, где познакомился с принцессой Ангальт-Цербтской. В 1755 г. он снова посетил столицу умственного мира, и там завязались у него новые связи, имевшие одинаково важное значение для его последующей карьеры. Хорошо принятый энциклопедистами, посещая салон г-жи Жоффрен, он познакомился с Дидро, посвятившим его в тайны искусств, и с Руссо, от которого он заимствовал его взгляды на воспитание. Поэтому, вернувшись в Россию, он сделался чем-то вроде оракула во всех вопросах, касавшихся этой области высшей культуры, с которой ему пришлось познакомиться. Медаль, выбитая позднее, с одной стороны представляет его несколько одутловатый профиль, тогда как с другой стороны благодарность, сопровождаемая всеми своими обыкновенными атрибутами, обнимает пирамиду, к которой прикрепляют медальон с вензелем Бецкого четверо детей, олицетворяющих собой четыре учреждения: Воспитательный дом, Академию художеств, Кадетский корпус, Смольный институт, основанный или преобразованный им. Он направлял также или стремился направлять умственное и художественное движение, связанное с ними. При этом он выказал более стремления властвовать, чем вкуса, такта и понимания, чему служат доказательством неудачи Фальконе. Бецкий больше всего любил покорные таланты. Он проповедовал также любовь к Франции, но Сабатье, признавая его «недурным человеком, пользующимся неограниченной властью в пустяках, касающихся его сферы, и называя его „другом или вернее кумушкой Екатерины“, добавляет: „Он питал к нам любовь, которую приносил в жертву своему положению“.