Страница:
– Где вы получили этот крест?
– В Финляндии, у принца Нассау.
– Нассау! Нассау! Да это мой друг.
Он бросился на шею Лонжерону, и тотчас же:
– Говорите по-русски?
– Нет, генерал.
– Тем хуже! Прекрасный язык.
Он начал декламировать стихи Державина, но прервался.
– Господа французы, вы из вольтерианизма ударились в жан-жакизм, потом в райнализм, а там в миработизм, и это конец всего. Вы хромаете?
– Я повредил себе ногу, упавши с вала.
– Чего же не сказали раньше?
Он схватил молодого офицера в охапку, взвалил на плечи, снес с лестницы и оставил там в грязи, не сказав ни слова на прощание.
Раненый сам при Очакове во время неудачного приступа, он заперся в палатку и отказывался от всякой помощи. На убеждения французского хирурга, посланного к нему Потемкиным, он отвечал только качанием головы, повторяя с видом отчаяния: «Тюренн! Тюренн!» Он признавал только трех великих полководцев в военной истории новейшего времени: Тюренна, Лаудона и себя. Впоследствии он роптал на Бога, нарочно пославшего Бонапарта в Египет, чтобы лишить его, Суворова, славы победить «корсиканского людоеда»... Доктор Массо, выйдя из терпения, сказал, наконец:
– Так слушайте же! Тюренн, раненый, позволял делать себе перевязки.
– А!
Он тотчас бросился на постель и покорно отдался в руки хирурга.
В сражениях он казался пьяным; но надо сказать, что его всегда сопровождал казак с флягой «лимонада», в сущности же крепкого пунша, к которому он ежеминутно прикладывался. Употреблял ли он его на поле битвы? По-видимому, да.
Принятый волонтером в русскую армию и получив от принца Нассау приказание под Очаковым отвести два полка, потребованных генералом, граф де Дама ждал дальнейших приказов своего нового начальника. Вдруг перед ним как из земли вырастает незнакомый ему человек и без всякого вступления спрашивает отрывисто:
– Кто вы?
– А вы кто?
– Я Суворов. Кому пишите?
– Сестре.
– И я хочу написать ей.
К крайнему изумлению молодого человека незнакомец берет перо у него из рук и пишет четыре страницы самой невозможной галиматьи. Разговор оканчивается приглашением к обеду. В назначенный час Дама является.
– Генерал спит, – отвечает его ординарец.
– А обед?
– Генерал обедает в шесть часов утра.
В 1794 г. генерал делается маршалом. По этому случаю он заказывает молебен, приказывает поставить в церкви в две шеренги столько стульев, сколько в армии генералов старше его, приходит в простой куртке и начинает перепрыгивать один за одним через стулья. Только окончив этот символически бег, он надевает мундир, соответствующий его новому чину, и приглашает изумленных священников начать службу.
В 1795 г. Екатерина пишет Гримму: «Вы, может быть, не знаете, что он (Суворов) подписывает свою фамилию очень маленькими буквами: primo,по скромности, secundo,чтобы все знали, что он не носит очков. Кроме того, если он предлагает кому-нибудь вопрос, надо отвечать ему не колеблясь, немедленно и никогда не говорит: «Не знаю», потому что тогда он страшно сердится; самый же глупый ответ его не раздражает».
И действительно, князь Голицын рассказывает про него, что он однажды спросил одного из своих адъютантов, сколько звезд на небе, и удовлетворился цифрой, сказанной совершенно наудачу. А Ростопчин упоминает о его негодовании, когда он увидал великого князя Павла в театре с лорнетом, между тем как он у себя в армии запрещал употребление подзорных труб.
«Суворова называют талантливым человеком», – читаем мы в одном из недавно появившихся в печати писем будущего московского губернатора, – «я уже склонен думать, что он обязан всем скорее своему счастью, чем своему гению. От него отделались в Петербурге, где его дурачества надоели, наконец, императрице, которую он заставлял краснеть. В настоящее время он в Польше; живет в доме графини Потоцкой, обедает в семь часов утра, ходит в грубом парусинном платье и каске на голове, поет в церкви и уверяет всех, что у него прекрасный бас, между тем как его едва слышно». [15]
Однако Суворов не был глуп. Иногда он доказывал это в замечаниях насчет своих товарищей по оружию, и очень ядовито. Об одном из них он говорил: «Очень галантный человек... надеюсь, он когда-нибудь вспомнит, что в его армии есть кавалерия». После цюрихского поражения, которое Суворов приписывал Римскому-Корсакову, он звал к себе несчастного поручика и приготовлял ему торжественную встречу. Заметившим ему, что несчастный побежденный предпочел бы, вероятно, обойтись без такого парада, он отвечал: «Как же! он человек придворный, камергер, отдает честь врагу даже на поле битвы!»Когда Корсаков появился, он взял офицерский эспонтон и, встав перед Корсаковым под ружье, сказал:
– Александр Михайлович, вы так отдавали честь Массене под Цюрихом? Да, так? Только, побей Бог, не по-русски! Нет, не по-русски.
Отрывки его переписки, напечатанные в 1866 и 1893 гг. в сборнике Масловского, показывают его нам в другом свете. С пером в руках он тоже вечно причудничал: и по-русски и по-французски придерживался самой фантастической орфографии и писал так бессвязно и непоследовательно, что невольно приходит мысль о пьянстве или безумстве. Способ выражения его запутан, эксцентричен: часто совершенно непонятно, что он хочет сказать даже в официальных бумагах к начальникам. Вот образчик, писанный его собственной рукой и помеченный 20 июля 1788 г. Он пишет Потемкину: [16]
«Monseigneur, grand homme! g?compen s?sPoletaiew, Kroupenikov du Blocfort: rien dugros n’?chapades l’aparitonde la Lune. Le H?pos est ?pris de sa nouvelle fr?gate don n?lui de nom. Prince Charle; ?mulation commune. P. S. ?tait cochon: ? la premi?re entr?e il me f?licita par sa d?fensive...»
В то же время он является карьеристом, покорным и ловким придворным, и, что бы ни говорили его биографы, зорко следит за всяким случаем выдвинуться. Он весьма осведомлен во всех придворных интригах и вопросах первенства; очень старательно пробивается вперед и постоянно озабочен, чтобы кто-нибудь не обогнал его. Если он оказывал почтение Румянцеву в присутствии Потемкина – что ставят ему в заслугу – то это потому, что фаворит подал ему пример. Наряду с этим, он не упускал случая преклоняться перед «великим человеком» и в своих письмах «целует его руку». Он был очень покладист, но зато и очень высокомерен с теми из своих соперников, со стороны которых ему было нечего опасаться, и очень завистлив. В 1793 г. призвание императрицей обратно на службу старого генерал-аншефа князя Долгорукова и пожалование ему титула выше Суворовского вывело его из себя. На следующий год он беспрестанно жаловался на бездействие, «к которому его принуждали, вместо того, чтоб послать сражаться с французскими цареубийцами». Он ярый ненавистник революции. В 1795 г. он говорил генералу де Шаретту:
«Герой Вандеи, знаменитый защитник веры твоих отцов и трона твоих королей, приветствую тебя! Да хранит тебя всегда бог войск...»
Это письмо написано не его рукой и, без сомнения, составлено не им. Его слог, с которым мы уже знакомы, вовсе не таков. Вот еще образчик, заимствованный из письма к графу Рибасу, написанного на другой день после взятия Варшавы:
«Превосходный, дорогой, близкий друг, Осип Михайлович! Вы не можете, впрочем, не знать этого. Но могли ли предполагать? Я останусь в этом случай скептиком до самой смерти. Поклонитесь моим друзьям: у меня не достает времени к ним писать или скорей здоровья, ослабленного занятиями, страданиями и чрезмерной радостью. Прежде всего, Исленов И., генерал-поручик,всюду доступ, постоянный стол и приглашения. На другой день молебствие, двести один выстрел. Августейшая монархиня коленопреклоненная, самый блистательный прием моей дочери... хлеб и соль варшавские отведаны, поднесены собственноручно моей дочери; обед, в середине которого я пожалован. Плачу. Пьют мое здоровье стоя, двести один выстрел; мне совестно передавать выражения, нижайший слуга Бога и Императрицы. Ее великодушие снизошло до того, что она поручила Тищенко при его отъезде заботиться о моем здоровье. Горчаков осыпан милостями и тотчас немедленно отправлен с ж... я боюсь назвать. Да хранит вас Господь! Целую вас». [17]
Можно угадать, что речь идет о маршальском жезле, который императрица прислала ему, и о тосте, провозглашенном ею по этому случаю в честь Суворова. Ничего нет удивительного, что он плакал при известии об оказанных ему почестях: этот непреклонный солдат, с душой закалившейся, как можно думать, в огне битв и сделавшейся недоступной самым обыкновенным чувствам, этот человек, высокомерно смотревший на страдания и смерть, этот невозмутимый организатор ужасных избиений был способен на чувствительность и даже поэзию. Он легко плакал: плакал после своей первой победы в Польше, плакал на дымящихся развалинах предместья Праги, где на его глазах солдаты бросали живьем в огонь женщин и детей; плакал, прощаясь с королем польским, которого только что лишил королевства. Комедия? Шутовство? Ничего нельзя сказать утвердительно. У Суворова была дочь, воспитывавшаяся в Смольном, за воспитанием которой он неослабно следил и которой, между двумя битвами, писал письма всегда странные и несвязные, но проникнутые бесконечной нежностью и проявлявшие много задушевности.
«Суворочка, душа моя, здравствуй... У нас стрепеты поют, зайчики летят, скворцы прыгают на воздухе по возрастам; я одного поймал из гнезда, кормил изо рта, а он ушел домой. Поспели в лесу грецкие да волоцкие орехи. Пиши ко мне изредка. Хоть мне недосуг, да я буду твои письма читать. Моли Бога, чтобы мы с тобой увидались. Я пишу к тебе орлиным пером; у меня один живет, ест из рук. Помнишь, после того я уже не разу не танцовал. Прыгаем на коньках, играем такими большими кеглями железными, насилу поднимаешь, да свинцовым горохом; как в глаз попадет, так и лоб прошибет. Прислал бы тебе полевых цветов, очень хороши, да дорогой бы высохли. Прости, голубушка сестрица. Христос-Спаситель с тобой». [18]
Ради этой дочери, этой обожаемой Суворочки,которую он часто называл сестрицей, когда не именовал «графинюшкой двух империй», он рисковал однажды впасть в немилость. Он воспротивился тому, чтобы, окончив воспитание, она жила во дворце, где Екатерина приготовила ей комнату возле своей. Его мотивы были понятны. И он гордо возвещал друзьям о намерении выйти в отставку ради спасения чести своей и дочерней. В конце царствования мы видим его, действительно, удаленным от двора, почти в ссылке, во всяком случай, устраненным от всякого участия в военных делах, где его место заняли оба молодых Зубова.
И несмотря на все эти странности – великий полководец! Это подтверждали многие. Но многие подтверждали и противное. Без сомнения, ему не доставало некоторых черт, составлявших величие полководцев, соперником которых он сам любил называть себя: Тюренна или Лаудона. Ланжерон занес в свои записки: «Его адъютанты, правители канцелярий, писцы – все самые отъявленные негодяи и плуты, какие только есть в России. Он никогда не заботится ни о провианте, ни о порядке».
Выставляя с другой стороны напоказ свое крайнее презрение к ученым комбинациям и маневрам, защищая рутину против более современных взглядов своих соперников, сводя свое искусство почти к единственной формуле, смысл которой «идти возможно более прямым путем навстречу неприятелю и устремиться на него со всей возможной силой натиска» – победитель при Рымнике и Требии сам выказывает особенный склад своего гения. Может быть, впрочем, и правда, что он сам не ясно сознавал его. Ему случилось написать эти строки:
«Никогда не отступать: риск непреодолим; лучше всегда идти напрямик». [19]
И между тем именно благодаря отступлению он вписал в Золотую книгу военных подвигов самую прекрасную страницу своей истории.
Командуя солдатами необыкновенной физической силы, совершенно исключительного склада ума, детскими душами в железной оболочке, он, как никто, умел воспользоваться и возбудить двойную энергию и удесятерить подъем духа. Суровый также по отношению к себе, он писал: «Надо производить учение во всякую погоду, также зимой; кавалерии по грязи, по болотам, рвам, канавам, пригоркам, низинам, на окопах!» Уметь становиться на один уровень с теми, кого хотел увлечь, пуская даже в ход свои чудачества, чтобы возбудить воображение солдат, он, так сказать, сливался воедино с армией, которую вел, и превращал ее в могучую военную машину, управляемую его волей и движимую вперед его духом – духом пламенным. Таким образом, он теснил турок и поляков, – войска нестройные, на которые нагонял страх своей смелой, быстрой стремительностью, обезоруживающей первым натиском, всегда могучим. Этот прием дал ему также в 1799 г. победу над неопытным Шеррером и ленивым Макдональдом. Однако все это оказалось непригодным, когда при встрече с Массеной и Моро ему пришлось бороться с ними именно умением маневрировать, за которое он так поднимал на смех австрийских генералов во время второй турецкой войны. Запертый в долине Рейссы, он выбрался оттуда, заставив своих людей сделать усилие, которого другому, конечно, не добиться бы от них. Но пришел конец наступлению по прямой и стремлению вперед, нагнув голову, как бодающийся бык. Быка схватили за рога.
Тем не менее Россия имеет законное право гордиться этим сыном, в высокой степени обладавшим гордым духом своего отечества и народа и обязанным частью своего успеха сохраненному до конца убеждению, что он первый между европейскими полководцами, сражающийся во главе первых солдат мира.
Вместо такого исключительного волонтера, судьба послала Екатерине, среди офицеров иностранных армий, искавших счастья в России, несколько действительно достойных людей, оказавших ей хорошие услуги. Но она очень мало дорожила ими, кроме одного обаятельного храбреца, стоившего ей немало, но и ценимого ею по уплаченной цене. Мы уже говорили, что она любила этот род авантюристов, которым чувствовала себя сродни. По своему происхождению, по своей исполненной приключений карьере и немного по складу ума, принц Нассау-Зиген был родственным Екатерине!
Недавно появившаяся книга избавляет нас от попытки написать биографию этой личности, – биографию, которая грозила бы выйти далеко за пределы этой главы. Уже самая фамилия этого последнего из кондотьеров высшей марки, какого пришлось видеть Европе – воина без отечества, без дома и почти без семьи – является его первой победой. Эммануил-Игнатий, его прадед, тот самый, про которого герцогиня Орлеанская, «неумолимая кумушка», рассказывала в своих письмах, что он бродит по Парижу, ища куска хлеба, женился в 1711 г. на Шарлотте де Майлли-Нель, с которой, по словам Данго, жизнь его была довольно печальна – так что даже вмешалась семья самой слишком непостоянной красавицы и заключила ее в монастырь, продержав предварительно в Бастилии. У легкомысленной и имевшей много приключений принцессы оказался сын, которого она сочла нужным заявить только после смерти мужа. Придворный венский совет не признал этого позднего заявления, и таким образом отец будущего Екатерининского адмирала оказался незаконнорожденным. В 1756 г. парижский парламент вернул Оттону, имевшему тогда одиннадцать лет, фамилию его предков, но не мог сделать того же с их родовыми имениями. Поступив пятнадцати лет волонтером, принц сделал все, чтобы вознаградить себя за эту потерю: он был и пехотным поручиком, и драгунским капитаном, затем вдруг моряком и совершил с Буженвилем знаменитое кругосветное плавание (1766—1769). Непосредственно вслед за тем мы уже видим его путешественником, пытающимся проникнуть с шевалье д'Орезон вглубь неизведанного африканского материка, привлекающего в наши дни столько горячих исследователей. В 1779 г. он уже опять полковник французской пехоты, делающий бесплодную попытку овладеть островом Джерсей. В следующем году он на испанской службе, опять моряком, и командует под Гибралтаром непотопимыми и невозгорающимися плавучими батареями, преспокойно идущими ко дну или взлетающими на воздух. Мимоходом, он, по-видимому, прельстил королеву островов Таити и убил тигра. Но счастья он еще не встретил. Король испанский, правда, подарил ему на три миллиона корабельного груза, не считая степени гранда первого класса и патента на генеральский чин, которыми он был пожалован. Но миллионы достались его кредиторам. Счастье пришло к нему там и тогда, когда он его менее всего ожидал. Оно бросилось в его объятие в Спа – модном месте свидания всей элегантной Европы, где он думал только о развлечениях – под видом княгини Сангушко, урожденной Гоздской, ставшей принцессой Нассау. И он превратился в поляка, обладателя не только богатства, но также жены – сокровища если не красоты, то по крайней мере доброты, нежности и преданности. Он в широкой мере пользовался всем. Постоянно в переездах с одного конца Европы на другой, то борясь вместе с Чарторыйским на одном из польских сеймов, то соперничая в роскоши с австрийской аристократией в Вене, – куда ему присылают лошадь из Варшавы, перевозя ее в повозке, —он почти никогда не бывал с женой и довольствовался тем, что писал ей, давая массу дорогих поручений, которые она выполняла по мере возможности. Но этой бродячей жизни еще недостаточно для пожиравшей его жажды деятельности, и так как в данную минуту ему не с кем было драться, то он еще раз решил переменить карьеру. Как ему не было сделаться дипломатом, когда импровизированными посредниками кишели все канцелярии? И вот он в Крыму у Потемкина, потом в Петербурге с конфиденциальной миссией от французского кабинета, предмет которой остается тайной даже для Сегюра, официального представителя Франции. В Версале еще помнили о Людовике XV и его двуличной дипломатии. Принц Нассау поспешил приобрести расположение императрицы и ее фаворита и склонить их на заключение союзного договора. Однако Версаль уклонялся: там не намеревались так спешить. Там были гораздо больше заняты защитой несчастных турок, которых царица снова заставила взяться за оружие. Принц Нассау утешился в этом, поспешив в Очаков, чтобы предложить свои услуги и сражаться с теми же турками, которым ему было поручено покровительствовать. Он превратился в русского, и на этот раз попал вполне в свою стихию. С такими людьми, какими ему приходилось командовать, и против того, кого предстояло иметь противником, можно было на все отважиться. И он смело решился. Английский адмирал Павел Джонс напрасно пытался убедить его, что нельзя давать морского сражения с судами, неспособными держаться на воде; принц доказывал ему противоположное наглядными способами: в четырех битвах он нападает на флот и флотилию капитан-паши и уничтожает их, берет – по словам Ланжерона – больше пленных, чем у него солдат; сжигает девять больших линейных кораблей, сбивает большой адмиральский флаг, принуждает остатки большого флота скрыться в Константинополе, а флотилии запереться в Очакове; и вполне заслуживает чин вице-адмирала, которым благодарная Екатерина спешит его наградить. Но шведская война, разразившаяся скоро после того, призывает его к северу. Здесь он встретился с другими противниками. Начало для него было удачно; в двух стычках с неприятельским флотом – 13 июня и 14 августа 1789 г. – он одержал положительную победу, хотя и купил ее дорогою ценою. В эту минуту он в глазах Екатерины – полубог, а в собственных – величайший моряк прошедших, настоящих и будущих времен. И тут его природная дерзость и самоуверенность, несколько притихшие ввиду нового противника – не турок – снова берут верх, уже не зная границ. Успев запереть самого шведского короля в гавани Свенкзунда, он намеревался взять его в плен, приготовил для него помещение на своем корабле и только ждал для выполнения своего намерения дня коронации Екатерины: очень распространенный род лести между генералами Екатерины во время их войн, за который как им, так и ей, не раз приходилось расплачиваться. В назначенный день (12 июля 1790 г.) Нассау дал сигнал атаки и потерпел страшное поражение: он потерял шестьдесят три корабля, тысячу четыреста пушек, шесть тысяч пленных. Даже немец Сиверс, человек хладнокровный и осторожный, решился назвать его «предателем и мошенником». В Петербурге Екатерина почти одна взяла на себя защиту побежденного и поспешила заключить мир с победителем.
Относительно того, как держал себя несчастный адмирал после этой катастрофы – свидетельства расходятся: одни говорят, что он совершенно упал духом, другие же, напротив, утверждают, что его обычная хвастливость и тут не покинула его. Одно достоверно, что в следующем году – подробность, о которой умалчивает его последний биограф – он еще раз вздумал переменить национальность. В июне 1791 года в Петербург прибыл эмиссар бывших регентов Соединенных Провинций, свергнутый Вильгельмом V. Французский уполномоченный Женэ, имевши с ним свидание, спросил его: «Имеет ли он полномочие от своих доверителей в том случае, если бы поддержать их интересы взялся знаменитый генерал – завзятый враг Оранского дома, имеющий сильного покровителя в лице России и пользующийся благосклонностью дворов венского, мадридского и парижского – имеет ли он полномочие предложить этому генералу стать во главе их, опрокинуть трон, воздвигнутый Вильгельмом на развалинах батавской свободы, и принять на себя высшее, но законное командование силами семи провинций?» Этот знаменитый генерал, подходящий под все указанные условия, очевидно был принц Нассау, и Женэ при этом, конечно, не думал ни о чем другом, как о том, чтобы вовлечь саму Россию в коалицию против Англии и Пруссии – осуществить мечту французской дипломатии. Принц Нассау горячо ухватился за проект, сообщил о нем императрице. Если верить Женэ, ему удалось наэлектризовать самым положительным образом «Потемкина, Безбородко и Кобенцля, австрийского посла». Но «ретроградное движение» – как выражается Женэ – Англии и Пруссии уничтожило общие надежды.
Чтобы извлечь какую-нибудь пользу из своего героя, Екатерина отправила его в Кобленц. Здесь он служил французским принцам и эмигрантам. Он истратил восемь тысяч рублей, полученных от щедрости императрицы, и не отличился ничем больше. Он принимал, в качестве волонтера прусской армии, участие в кампании 1792 г., но не имел случая пожать лавров. Его карьера, по-видимому, была кончена. Однако некоторые из близко стоявших к нему еще как будто ждали от него чего-то необыкновенного. В 1796 г. Ланжерон писал: «Г. де Нассау не кончит, как всякий другой; не знаю, как и когда; но если это случится в неизвестности, то он этим удивит всех, знавших его». Судьба принца была – удивлять своих современников. Удалившись в имение жены, в Подольскую губернию, он перебивался там остатками нескольких потраченных состояний, и «угас», как говорит его биограф, в 1809 г., вдали от всяких событий, потрясавших свет, и даже почти не интересуясь делами, за которые сам прежде сражался.
Как истинный представитель исчезнувшего типа кондотьеров без страха и упрека, он не мог ни жить ради какого-нибудь дела, ни умереть за него. Однако как полководца один современник, хороший судья, оценивает его следующим образом: «Рожденный с глазом полководца, он не теоретик, но его гений заменяет ему недостаток учености... Он никогда не думает об отступлении. Если побеждает, то вполне; если побежден, то окончательно. У него есть тот недостаток, что он любит окружать себя авантюристами; его вспыльчивый характер мешает ему взвешивать его выражение; человеку порядочного происхождения и благородному трудно к нему привязаться».
– В Финляндии, у принца Нассау.
– Нассау! Нассау! Да это мой друг.
Он бросился на шею Лонжерону, и тотчас же:
– Говорите по-русски?
– Нет, генерал.
– Тем хуже! Прекрасный язык.
Он начал декламировать стихи Державина, но прервался.
– Господа французы, вы из вольтерианизма ударились в жан-жакизм, потом в райнализм, а там в миработизм, и это конец всего. Вы хромаете?
– Я повредил себе ногу, упавши с вала.
– Чего же не сказали раньше?
Он схватил молодого офицера в охапку, взвалил на плечи, снес с лестницы и оставил там в грязи, не сказав ни слова на прощание.
Раненый сам при Очакове во время неудачного приступа, он заперся в палатку и отказывался от всякой помощи. На убеждения французского хирурга, посланного к нему Потемкиным, он отвечал только качанием головы, повторяя с видом отчаяния: «Тюренн! Тюренн!» Он признавал только трех великих полководцев в военной истории новейшего времени: Тюренна, Лаудона и себя. Впоследствии он роптал на Бога, нарочно пославшего Бонапарта в Египет, чтобы лишить его, Суворова, славы победить «корсиканского людоеда»... Доктор Массо, выйдя из терпения, сказал, наконец:
– Так слушайте же! Тюренн, раненый, позволял делать себе перевязки.
– А!
Он тотчас бросился на постель и покорно отдался в руки хирурга.
В сражениях он казался пьяным; но надо сказать, что его всегда сопровождал казак с флягой «лимонада», в сущности же крепкого пунша, к которому он ежеминутно прикладывался. Употреблял ли он его на поле битвы? По-видимому, да.
Принятый волонтером в русскую армию и получив от принца Нассау приказание под Очаковым отвести два полка, потребованных генералом, граф де Дама ждал дальнейших приказов своего нового начальника. Вдруг перед ним как из земли вырастает незнакомый ему человек и без всякого вступления спрашивает отрывисто:
– Кто вы?
– А вы кто?
– Я Суворов. Кому пишите?
– Сестре.
– И я хочу написать ей.
К крайнему изумлению молодого человека незнакомец берет перо у него из рук и пишет четыре страницы самой невозможной галиматьи. Разговор оканчивается приглашением к обеду. В назначенный час Дама является.
– Генерал спит, – отвечает его ординарец.
– А обед?
– Генерал обедает в шесть часов утра.
В 1794 г. генерал делается маршалом. По этому случаю он заказывает молебен, приказывает поставить в церкви в две шеренги столько стульев, сколько в армии генералов старше его, приходит в простой куртке и начинает перепрыгивать один за одним через стулья. Только окончив этот символически бег, он надевает мундир, соответствующий его новому чину, и приглашает изумленных священников начать службу.
В 1795 г. Екатерина пишет Гримму: «Вы, может быть, не знаете, что он (Суворов) подписывает свою фамилию очень маленькими буквами: primo,по скромности, secundo,чтобы все знали, что он не носит очков. Кроме того, если он предлагает кому-нибудь вопрос, надо отвечать ему не колеблясь, немедленно и никогда не говорит: «Не знаю», потому что тогда он страшно сердится; самый же глупый ответ его не раздражает».
И действительно, князь Голицын рассказывает про него, что он однажды спросил одного из своих адъютантов, сколько звезд на небе, и удовлетворился цифрой, сказанной совершенно наудачу. А Ростопчин упоминает о его негодовании, когда он увидал великого князя Павла в театре с лорнетом, между тем как он у себя в армии запрещал употребление подзорных труб.
«Суворова называют талантливым человеком», – читаем мы в одном из недавно появившихся в печати писем будущего московского губернатора, – «я уже склонен думать, что он обязан всем скорее своему счастью, чем своему гению. От него отделались в Петербурге, где его дурачества надоели, наконец, императрице, которую он заставлял краснеть. В настоящее время он в Польше; живет в доме графини Потоцкой, обедает в семь часов утра, ходит в грубом парусинном платье и каске на голове, поет в церкви и уверяет всех, что у него прекрасный бас, между тем как его едва слышно». [15]
Однако Суворов не был глуп. Иногда он доказывал это в замечаниях насчет своих товарищей по оружию, и очень ядовито. Об одном из них он говорил: «Очень галантный человек... надеюсь, он когда-нибудь вспомнит, что в его армии есть кавалерия». После цюрихского поражения, которое Суворов приписывал Римскому-Корсакову, он звал к себе несчастного поручика и приготовлял ему торжественную встречу. Заметившим ему, что несчастный побежденный предпочел бы, вероятно, обойтись без такого парада, он отвечал: «Как же! он человек придворный, камергер, отдает честь врагу даже на поле битвы!»Когда Корсаков появился, он взял офицерский эспонтон и, встав перед Корсаковым под ружье, сказал:
– Александр Михайлович, вы так отдавали честь Массене под Цюрихом? Да, так? Только, побей Бог, не по-русски! Нет, не по-русски.
Отрывки его переписки, напечатанные в 1866 и 1893 гг. в сборнике Масловского, показывают его нам в другом свете. С пером в руках он тоже вечно причудничал: и по-русски и по-французски придерживался самой фантастической орфографии и писал так бессвязно и непоследовательно, что невольно приходит мысль о пьянстве или безумстве. Способ выражения его запутан, эксцентричен: часто совершенно непонятно, что он хочет сказать даже в официальных бумагах к начальникам. Вот образчик, писанный его собственной рукой и помеченный 20 июля 1788 г. Он пишет Потемкину: [16]
«Monseigneur, grand homme! g?compen s?sPoletaiew, Kroupenikov du Blocfort: rien dugros n’?chapades l’aparitonde la Lune. Le H?pos est ?pris de sa nouvelle fr?gate don n?lui de nom. Prince Charle; ?mulation commune. P. S. ?tait cochon: ? la premi?re entr?e il me f?licita par sa d?fensive...»
В то же время он является карьеристом, покорным и ловким придворным, и, что бы ни говорили его биографы, зорко следит за всяким случаем выдвинуться. Он весьма осведомлен во всех придворных интригах и вопросах первенства; очень старательно пробивается вперед и постоянно озабочен, чтобы кто-нибудь не обогнал его. Если он оказывал почтение Румянцеву в присутствии Потемкина – что ставят ему в заслугу – то это потому, что фаворит подал ему пример. Наряду с этим, он не упускал случая преклоняться перед «великим человеком» и в своих письмах «целует его руку». Он был очень покладист, но зато и очень высокомерен с теми из своих соперников, со стороны которых ему было нечего опасаться, и очень завистлив. В 1793 г. призвание императрицей обратно на службу старого генерал-аншефа князя Долгорукова и пожалование ему титула выше Суворовского вывело его из себя. На следующий год он беспрестанно жаловался на бездействие, «к которому его принуждали, вместо того, чтоб послать сражаться с французскими цареубийцами». Он ярый ненавистник революции. В 1795 г. он говорил генералу де Шаретту:
«Герой Вандеи, знаменитый защитник веры твоих отцов и трона твоих королей, приветствую тебя! Да хранит тебя всегда бог войск...»
Это письмо написано не его рукой и, без сомнения, составлено не им. Его слог, с которым мы уже знакомы, вовсе не таков. Вот еще образчик, заимствованный из письма к графу Рибасу, написанного на другой день после взятия Варшавы:
«Превосходный, дорогой, близкий друг, Осип Михайлович! Вы не можете, впрочем, не знать этого. Но могли ли предполагать? Я останусь в этом случай скептиком до самой смерти. Поклонитесь моим друзьям: у меня не достает времени к ним писать или скорей здоровья, ослабленного занятиями, страданиями и чрезмерной радостью. Прежде всего, Исленов И., генерал-поручик,всюду доступ, постоянный стол и приглашения. На другой день молебствие, двести один выстрел. Августейшая монархиня коленопреклоненная, самый блистательный прием моей дочери... хлеб и соль варшавские отведаны, поднесены собственноручно моей дочери; обед, в середине которого я пожалован. Плачу. Пьют мое здоровье стоя, двести один выстрел; мне совестно передавать выражения, нижайший слуга Бога и Императрицы. Ее великодушие снизошло до того, что она поручила Тищенко при его отъезде заботиться о моем здоровье. Горчаков осыпан милостями и тотчас немедленно отправлен с ж... я боюсь назвать. Да хранит вас Господь! Целую вас». [17]
Можно угадать, что речь идет о маршальском жезле, который императрица прислала ему, и о тосте, провозглашенном ею по этому случаю в честь Суворова. Ничего нет удивительного, что он плакал при известии об оказанных ему почестях: этот непреклонный солдат, с душой закалившейся, как можно думать, в огне битв и сделавшейся недоступной самым обыкновенным чувствам, этот человек, высокомерно смотревший на страдания и смерть, этот невозмутимый организатор ужасных избиений был способен на чувствительность и даже поэзию. Он легко плакал: плакал после своей первой победы в Польше, плакал на дымящихся развалинах предместья Праги, где на его глазах солдаты бросали живьем в огонь женщин и детей; плакал, прощаясь с королем польским, которого только что лишил королевства. Комедия? Шутовство? Ничего нельзя сказать утвердительно. У Суворова была дочь, воспитывавшаяся в Смольном, за воспитанием которой он неослабно следил и которой, между двумя битвами, писал письма всегда странные и несвязные, но проникнутые бесконечной нежностью и проявлявшие много задушевности.
«Суворочка, душа моя, здравствуй... У нас стрепеты поют, зайчики летят, скворцы прыгают на воздухе по возрастам; я одного поймал из гнезда, кормил изо рта, а он ушел домой. Поспели в лесу грецкие да волоцкие орехи. Пиши ко мне изредка. Хоть мне недосуг, да я буду твои письма читать. Моли Бога, чтобы мы с тобой увидались. Я пишу к тебе орлиным пером; у меня один живет, ест из рук. Помнишь, после того я уже не разу не танцовал. Прыгаем на коньках, играем такими большими кеглями железными, насилу поднимаешь, да свинцовым горохом; как в глаз попадет, так и лоб прошибет. Прислал бы тебе полевых цветов, очень хороши, да дорогой бы высохли. Прости, голубушка сестрица. Христос-Спаситель с тобой». [18]
Ради этой дочери, этой обожаемой Суворочки,которую он часто называл сестрицей, когда не именовал «графинюшкой двух империй», он рисковал однажды впасть в немилость. Он воспротивился тому, чтобы, окончив воспитание, она жила во дворце, где Екатерина приготовила ей комнату возле своей. Его мотивы были понятны. И он гордо возвещал друзьям о намерении выйти в отставку ради спасения чести своей и дочерней. В конце царствования мы видим его, действительно, удаленным от двора, почти в ссылке, во всяком случай, устраненным от всякого участия в военных делах, где его место заняли оба молодых Зубова.
И несмотря на все эти странности – великий полководец! Это подтверждали многие. Но многие подтверждали и противное. Без сомнения, ему не доставало некоторых черт, составлявших величие полководцев, соперником которых он сам любил называть себя: Тюренна или Лаудона. Ланжерон занес в свои записки: «Его адъютанты, правители канцелярий, писцы – все самые отъявленные негодяи и плуты, какие только есть в России. Он никогда не заботится ни о провианте, ни о порядке».
Выставляя с другой стороны напоказ свое крайнее презрение к ученым комбинациям и маневрам, защищая рутину против более современных взглядов своих соперников, сводя свое искусство почти к единственной формуле, смысл которой «идти возможно более прямым путем навстречу неприятелю и устремиться на него со всей возможной силой натиска» – победитель при Рымнике и Требии сам выказывает особенный склад своего гения. Может быть, впрочем, и правда, что он сам не ясно сознавал его. Ему случилось написать эти строки:
«Никогда не отступать: риск непреодолим; лучше всегда идти напрямик». [19]
И между тем именно благодаря отступлению он вписал в Золотую книгу военных подвигов самую прекрасную страницу своей истории.
Командуя солдатами необыкновенной физической силы, совершенно исключительного склада ума, детскими душами в железной оболочке, он, как никто, умел воспользоваться и возбудить двойную энергию и удесятерить подъем духа. Суровый также по отношению к себе, он писал: «Надо производить учение во всякую погоду, также зимой; кавалерии по грязи, по болотам, рвам, канавам, пригоркам, низинам, на окопах!» Уметь становиться на один уровень с теми, кого хотел увлечь, пуская даже в ход свои чудачества, чтобы возбудить воображение солдат, он, так сказать, сливался воедино с армией, которую вел, и превращал ее в могучую военную машину, управляемую его волей и движимую вперед его духом – духом пламенным. Таким образом, он теснил турок и поляков, – войска нестройные, на которые нагонял страх своей смелой, быстрой стремительностью, обезоруживающей первым натиском, всегда могучим. Этот прием дал ему также в 1799 г. победу над неопытным Шеррером и ленивым Макдональдом. Однако все это оказалось непригодным, когда при встрече с Массеной и Моро ему пришлось бороться с ними именно умением маневрировать, за которое он так поднимал на смех австрийских генералов во время второй турецкой войны. Запертый в долине Рейссы, он выбрался оттуда, заставив своих людей сделать усилие, которого другому, конечно, не добиться бы от них. Но пришел конец наступлению по прямой и стремлению вперед, нагнув голову, как бодающийся бык. Быка схватили за рога.
Тем не менее Россия имеет законное право гордиться этим сыном, в высокой степени обладавшим гордым духом своего отечества и народа и обязанным частью своего успеха сохраненному до конца убеждению, что он первый между европейскими полководцами, сражающийся во главе первых солдат мира.
III
Суворов не изменил своего убеждения даже при встрече с Бонапартом и его солдатами под Маренго. Знал ли он, что победитель при Маренго мог сделаться его соперником в рядах этой самой русской армии, которую он ставил выше всех других? А между тем это чуть было не случилось – если верить рассказу генерала Заборовского, одного из Потемкинских поручиков, посланного в 1788 г. на берег Средиземного моря. Однажды в главную квартиру корпуса явился молодой офицер, окончивший курс во французской школе, но в то время живший в своей семье в Корсике, и просил места. Только вопрос о чине, в котором проситель не хотел делать ни малейших уступок, и который Заборовский не мог решить своей властью, помешал соглашению. Этот офицер был Наполеон Бонапарт. [20]Карьера Наполеона в России! Какая опасная загадка! Какой горизонт грандиозных, бурных мечтаний, способных заставить отступить самое смелое воображение!Вместо такого исключительного волонтера, судьба послала Екатерине, среди офицеров иностранных армий, искавших счастья в России, несколько действительно достойных людей, оказавших ей хорошие услуги. Но она очень мало дорожила ими, кроме одного обаятельного храбреца, стоившего ей немало, но и ценимого ею по уплаченной цене. Мы уже говорили, что она любила этот род авантюристов, которым чувствовала себя сродни. По своему происхождению, по своей исполненной приключений карьере и немного по складу ума, принц Нассау-Зиген был родственным Екатерине!
Недавно появившаяся книга избавляет нас от попытки написать биографию этой личности, – биографию, которая грозила бы выйти далеко за пределы этой главы. Уже самая фамилия этого последнего из кондотьеров высшей марки, какого пришлось видеть Европе – воина без отечества, без дома и почти без семьи – является его первой победой. Эммануил-Игнатий, его прадед, тот самый, про которого герцогиня Орлеанская, «неумолимая кумушка», рассказывала в своих письмах, что он бродит по Парижу, ища куска хлеба, женился в 1711 г. на Шарлотте де Майлли-Нель, с которой, по словам Данго, жизнь его была довольно печальна – так что даже вмешалась семья самой слишком непостоянной красавицы и заключила ее в монастырь, продержав предварительно в Бастилии. У легкомысленной и имевшей много приключений принцессы оказался сын, которого она сочла нужным заявить только после смерти мужа. Придворный венский совет не признал этого позднего заявления, и таким образом отец будущего Екатерининского адмирала оказался незаконнорожденным. В 1756 г. парижский парламент вернул Оттону, имевшему тогда одиннадцать лет, фамилию его предков, но не мог сделать того же с их родовыми имениями. Поступив пятнадцати лет волонтером, принц сделал все, чтобы вознаградить себя за эту потерю: он был и пехотным поручиком, и драгунским капитаном, затем вдруг моряком и совершил с Буженвилем знаменитое кругосветное плавание (1766—1769). Непосредственно вслед за тем мы уже видим его путешественником, пытающимся проникнуть с шевалье д'Орезон вглубь неизведанного африканского материка, привлекающего в наши дни столько горячих исследователей. В 1779 г. он уже опять полковник французской пехоты, делающий бесплодную попытку овладеть островом Джерсей. В следующем году он на испанской службе, опять моряком, и командует под Гибралтаром непотопимыми и невозгорающимися плавучими батареями, преспокойно идущими ко дну или взлетающими на воздух. Мимоходом, он, по-видимому, прельстил королеву островов Таити и убил тигра. Но счастья он еще не встретил. Король испанский, правда, подарил ему на три миллиона корабельного груза, не считая степени гранда первого класса и патента на генеральский чин, которыми он был пожалован. Но миллионы достались его кредиторам. Счастье пришло к нему там и тогда, когда он его менее всего ожидал. Оно бросилось в его объятие в Спа – модном месте свидания всей элегантной Европы, где он думал только о развлечениях – под видом княгини Сангушко, урожденной Гоздской, ставшей принцессой Нассау. И он превратился в поляка, обладателя не только богатства, но также жены – сокровища если не красоты, то по крайней мере доброты, нежности и преданности. Он в широкой мере пользовался всем. Постоянно в переездах с одного конца Европы на другой, то борясь вместе с Чарторыйским на одном из польских сеймов, то соперничая в роскоши с австрийской аристократией в Вене, – куда ему присылают лошадь из Варшавы, перевозя ее в повозке, —он почти никогда не бывал с женой и довольствовался тем, что писал ей, давая массу дорогих поручений, которые она выполняла по мере возможности. Но этой бродячей жизни еще недостаточно для пожиравшей его жажды деятельности, и так как в данную минуту ему не с кем было драться, то он еще раз решил переменить карьеру. Как ему не было сделаться дипломатом, когда импровизированными посредниками кишели все канцелярии? И вот он в Крыму у Потемкина, потом в Петербурге с конфиденциальной миссией от французского кабинета, предмет которой остается тайной даже для Сегюра, официального представителя Франции. В Версале еще помнили о Людовике XV и его двуличной дипломатии. Принц Нассау поспешил приобрести расположение императрицы и ее фаворита и склонить их на заключение союзного договора. Однако Версаль уклонялся: там не намеревались так спешить. Там были гораздо больше заняты защитой несчастных турок, которых царица снова заставила взяться за оружие. Принц Нассау утешился в этом, поспешив в Очаков, чтобы предложить свои услуги и сражаться с теми же турками, которым ему было поручено покровительствовать. Он превратился в русского, и на этот раз попал вполне в свою стихию. С такими людьми, какими ему приходилось командовать, и против того, кого предстояло иметь противником, можно было на все отважиться. И он смело решился. Английский адмирал Павел Джонс напрасно пытался убедить его, что нельзя давать морского сражения с судами, неспособными держаться на воде; принц доказывал ему противоположное наглядными способами: в четырех битвах он нападает на флот и флотилию капитан-паши и уничтожает их, берет – по словам Ланжерона – больше пленных, чем у него солдат; сжигает девять больших линейных кораблей, сбивает большой адмиральский флаг, принуждает остатки большого флота скрыться в Константинополе, а флотилии запереться в Очакове; и вполне заслуживает чин вице-адмирала, которым благодарная Екатерина спешит его наградить. Но шведская война, разразившаяся скоро после того, призывает его к северу. Здесь он встретился с другими противниками. Начало для него было удачно; в двух стычках с неприятельским флотом – 13 июня и 14 августа 1789 г. – он одержал положительную победу, хотя и купил ее дорогою ценою. В эту минуту он в глазах Екатерины – полубог, а в собственных – величайший моряк прошедших, настоящих и будущих времен. И тут его природная дерзость и самоуверенность, несколько притихшие ввиду нового противника – не турок – снова берут верх, уже не зная границ. Успев запереть самого шведского короля в гавани Свенкзунда, он намеревался взять его в плен, приготовил для него помещение на своем корабле и только ждал для выполнения своего намерения дня коронации Екатерины: очень распространенный род лести между генералами Екатерины во время их войн, за который как им, так и ей, не раз приходилось расплачиваться. В назначенный день (12 июля 1790 г.) Нассау дал сигнал атаки и потерпел страшное поражение: он потерял шестьдесят три корабля, тысячу четыреста пушек, шесть тысяч пленных. Даже немец Сиверс, человек хладнокровный и осторожный, решился назвать его «предателем и мошенником». В Петербурге Екатерина почти одна взяла на себя защиту побежденного и поспешила заключить мир с победителем.
Относительно того, как держал себя несчастный адмирал после этой катастрофы – свидетельства расходятся: одни говорят, что он совершенно упал духом, другие же, напротив, утверждают, что его обычная хвастливость и тут не покинула его. Одно достоверно, что в следующем году – подробность, о которой умалчивает его последний биограф – он еще раз вздумал переменить национальность. В июне 1791 года в Петербург прибыл эмиссар бывших регентов Соединенных Провинций, свергнутый Вильгельмом V. Французский уполномоченный Женэ, имевши с ним свидание, спросил его: «Имеет ли он полномочие от своих доверителей в том случае, если бы поддержать их интересы взялся знаменитый генерал – завзятый враг Оранского дома, имеющий сильного покровителя в лице России и пользующийся благосклонностью дворов венского, мадридского и парижского – имеет ли он полномочие предложить этому генералу стать во главе их, опрокинуть трон, воздвигнутый Вильгельмом на развалинах батавской свободы, и принять на себя высшее, но законное командование силами семи провинций?» Этот знаменитый генерал, подходящий под все указанные условия, очевидно был принц Нассау, и Женэ при этом, конечно, не думал ни о чем другом, как о том, чтобы вовлечь саму Россию в коалицию против Англии и Пруссии – осуществить мечту французской дипломатии. Принц Нассау горячо ухватился за проект, сообщил о нем императрице. Если верить Женэ, ему удалось наэлектризовать самым положительным образом «Потемкина, Безбородко и Кобенцля, австрийского посла». Но «ретроградное движение» – как выражается Женэ – Англии и Пруссии уничтожило общие надежды.
Чтобы извлечь какую-нибудь пользу из своего героя, Екатерина отправила его в Кобленц. Здесь он служил французским принцам и эмигрантам. Он истратил восемь тысяч рублей, полученных от щедрости императрицы, и не отличился ничем больше. Он принимал, в качестве волонтера прусской армии, участие в кампании 1792 г., но не имел случая пожать лавров. Его карьера, по-видимому, была кончена. Однако некоторые из близко стоявших к нему еще как будто ждали от него чего-то необыкновенного. В 1796 г. Ланжерон писал: «Г. де Нассау не кончит, как всякий другой; не знаю, как и когда; но если это случится в неизвестности, то он этим удивит всех, знавших его». Судьба принца была – удивлять своих современников. Удалившись в имение жены, в Подольскую губернию, он перебивался там остатками нескольких потраченных состояний, и «угас», как говорит его биограф, в 1809 г., вдали от всяких событий, потрясавших свет, и даже почти не интересуясь делами, за которые сам прежде сражался.
Как истинный представитель исчезнувшего типа кондотьеров без страха и упрека, он не мог ни жить ради какого-нибудь дела, ни умереть за него. Однако как полководца один современник, хороший судья, оценивает его следующим образом: «Рожденный с глазом полководца, он не теоретик, но его гений заменяет ему недостаток учености... Он никогда не думает об отступлении. Если побеждает, то вполне; если побежден, то окончательно. У него есть тот недостаток, что он любит окружать себя авантюристами; его вспыльчивый характер мешает ему взвешивать его выражение; человеку порядочного происхождения и благородному трудно к нему привязаться».