Страница:
Во дворце Дожей толпился народ, жарко и душно, воняло потом, как в конюшне после скачек. В книжном киоске, у выхода, странный постер: будто заглядываешь в нарезной ствол, он же туннель от мрака к свету, и черные ласточки, не то души, не то ангелы, нежно подталкивают оробевшие тела вверх по стволу, к зиянью освобождения. Жена так и прилипла к нему, они ведь только что говорили с Никой про это, и она в газетах читала, что люди перед смертью вот такой туннель видят. Постер оказался с картины Босха. Ну, конечно, мы его купили, а потом спросили, может есть Босх во дворце Дожей, а мы его не заметили? Девушка за прилавком говорит: есть. Где же?! Туда не пускают. Только по особым приглашениям. Но если нам важно, то через полтора часа будет экскурсия, и она может нас записать. Ну конечно важно! Болтаться еще полтора часа по дворцу было скучно, посидели в большом зале, расписанном Тинторетто, присмотрелся к нему: глаз к небу никто у него не закатывает, трудолюбив, мужиковат, уверен в себе. Подробней рассмотрел коллекцию оружия, в конце концов вернулись к книжной лавке и стали ждать. На экскурсию собралось человек пять-шесть, французы. Служитель в очках, по виду не меньше чем профессор искусствоведения, отпер огромным старинным ключом боковую дверь и мы двинулись по мрачному коридору, который скоро кончился, попали в небольшую полутемную комнату, похожую на приемную серьезного должностного лица. Освещены были только картины. Французы глухо заворковали, "профессор" стоял в стороне и помалкивал, языка не знал? Босх был не только малоизвестный но и довольно странный, например, загадочное "Распятие", где распятой была женщина, одетая, а у ног толпились плачущие мужчины, поддерживая вместо Марии упавшего в обморок отрока, и эта картина с туннелем-стволом, и большой красный Ад с кипящими котлами и порхающими черными ласточками душ (уж не отсюда ли мандельштамовский образ?). Несколько ступенек поднимали посетителя из этой темной приемной в кабинет с огромным окном, занавешенным красной портьерой, у окна стоял внушительный черный стол, и за ним три высоких кресла, довольно скромных, все убранство комнаты было аскетическим, только напротив "тройки" - невольная ассоциация - висела на стене византийская мозаичная икона мадонны с таким удивительным выражением утешения, что я вдруг почувствовал сосущую, тошнотворную тоску, будто мне здесь только что вынесли приговор... Не дано, не дано тебе ни силы утешить, ни благости быть утешенным. Любви тебе не дано. Ни к кому... Обратился к ключнику, он затараторил по-английски, я уловил только, что это кабинет трибунала инквизиции (я поразился своим предчувствиям), и что Босх оказался тут по завещанию венецианского аристократа, предок которого купил эти картины у Босха. Потом рассказал подробно про "женское" распятие, возбудился, и оттого заговорил еще быстрее, так что я перестал улавливать, а переспросить неудобно. Потом мы поехали на катере в Мурано, полюбоваться на стеклодувов и их стеклянные сокровища, при нас один выдул маленькую прозрачно-зеленую лошадку, и мы взяли ее Ювалю в подарок. А к вечеру еще успели в Академию, где я открыл для себя Карпаччо, изощренного, лукавого трудяги (10 на 5 картины!), любителя головоломок. Жутковатая "Пиета" Козимы Тура, чистый сюр: снятый с креста Спаситель смахивает на марсианина. Я вдруг понял (проснувшись в четыре утра и вспомнив Карпаччо), что значит "ирония" в постмодерне. Все дело в издевке над прежними культурными канонами, иногда злой, иногда грустной, но обязательно издевке. И если авангард еще прямодушно буен, норовит эти каноны сбросить с парохода современности, новые формы ищет, то постмодерн изощренно лжив, беспринципен, ни во что не верит, со всеми в дружбе и всех презирает. Художник Джованни (Ваня) Непомученко (собор св. Стефана). Красивая задумчивая японка на мосту через узкий канал. Рядом сад. "Гуляющие женщины" Джакометти, швейцарского еврея, в музее Пегги Гугенхейм, черная и белая, плоские и длинные, без рук и головы, как крест, изящный крестик... Умер 65-ти лет. Измученное, изжеванное лицо старого еврея и гомика. Его "метод", манера, если угодно, напоминает детские замки на песке, когда выдавливаешь мокрый песок из кулачка, и он ложится на башни таким узором нашлепок, тут же застывающих и осыпающихся... - Слушай, вот так посмотришь ахора (назад): сколько красот мы повидали страшный сон. Кончила под звон колоколов св. Марка. - Ну вс°, апофеоз! Оказывается Пегги Гугенхейм из старинной еврейской банкирской семьи. Те самые Гугенхеймы, которые знаменитый нью-йоркский музей организовали. Фото конца прошлого века: у длинного стола дед и семеро козлят, козлик Беня - ее папа. Видать богемная была баба, из тех, что болтались в Европе перед второй мировой, так и осела в Венеции. Уютный музейчик. Дочь, художница-примитивистка, умерла в сорок лет, у нее отдельный, с любовью оформленный, зал. В книжном киоске вертел-крутил альбом раннего Кокошки, тоже примитивизм, но не решился... Чем старше, тем становлюсь прижимистей... Хочу Карпаччо. Небо вдруг потемнело, захулиганил ветер, гоняя по каменным узким улицам пустые жестяные банки, народ засуетился, заспешил, свертывались лотошники и уличные художники, резче и чище обозначились в последних тревожных лучах солнца купола и колокольни. Едва мы успели добежать до Башни Часов - застучали по крышам редкие крупные капли, площадь быстро опустела, народ набился в пролете под башней и в галереях Прокураций, тут же выросли, как из под земли, продавцы зонтов и полиэтиленовых накидок, сверкнула молния, Святого Егория накрыло тучей и хлынул ливень. Все улыбались, ежились от внезапного холода, парочка осталась под дождем посреди площади, целоваться, стайка тинейджеров, пританцовывая и смеясь, не спеша продефилировала под пролет галереи, молодая женщина бежала с коляской под навес, ребенок в испуге молчал, кто-то запоздалый еще несся в укрытие, защищаясь курткой от могучего ливня. Опять грохонуло, дождь наподдал, полились потоки со всех желобов св. Марка. Собор, заморская затейливая игрушка, засверкал золотом, изощренной роскошью, так, наверное, изумлял Константинополь простодушных варваров Гипербореи... Картина морской битвы. Красные раки триер наползают друг на друга. Когда мы в первый раз, разинув рты (я не верю, я не верю, что это со мной, причитала жена), плыли на катере, битком набитом людьми, по Большому Каналу, был солнечный день, я увидел на крыше дворца ажурный забор из белых мраморных алебард, на наконечнике каждой неподвижно сидела белая чайка, и непонятно было мраморные они, или живые... У Джамбеллино Спаситель распят на фоне сельского пейзажа, на втором плане, рядом Мария и Матфей, переживая, смотрят на муки, а чуть отойти жизнь идет своим чередом: кто-то мирно беседует, облокотясь на косу, кто-то везет сено в телеге, кто-то плюет с моста в реку, и дела никому нет, что рядом Бог корчится от страданий, только синие ангелы над крестом встревоженными птицами кружат. Пьета: крупным планом снятый с креста, один, никого рядом, только два ангела суетятся и вдали дивный город. И даже "Мадонна с младенцем" одна-одинешенька, только синее небо вокруг. Но сиротливость эта отрешенная, не пеняющая. Но и не "созерцательная", как Муратов заливает. Муратов пошловат в своей восторженности, видно, что из ИТеЭРов. Жена: "Почему младенцы - все такие уроды? Не могли красивого младенца нарисовать?" Еще в музее Корер "Две куртизанки" Карпаччо. Выходной у них, отдыхают, взгляд отсутствующий, заебанный. - Отодвинься, я от тебя мокрая. (Я вспотел от перетаскивания чемоданов), - Служба наша такая. - Должна тебе сказать, Н°мочка, что ты службу свою несешь исправно. - Рад стараться, ваше сковородие! (По дороге в Миланский аэропорт) Под крылом восточный берег Италии, море сливается с небом, редкие облака вдали - льдины в тихой воде. Опять тоска возвращения... Грустно было тянуть свои пожитки сквозь карнавальную толпу на площади св. Марка, к набережной, будто покидая праздник жизни... 30.8. Перечитал "Как закалялась сталь". Боевая книга. Было в них это бешенство воли. Монахи-рыцари. Книжка 1953-года. Государственное издательство Карело-Финской ССР, Петрозаводск. На внутренней стороне красного переплета: "Оле от Любы на день рождения. 8.2.54 г." В марте 53-его мне исполнилось шесть. Помню накрытый стол посреди девятиметровой комнатухи на Трубниковском (а ведь в комнате еще шкаф большой, родительская кровать и диван бабушкин), я хожу вокруг него, запуская палец в салаты. И вдруг по радио: Сталин умер. За дверью крики, мама в слезы, у бабушки испуганный вид, отец деловито сгребает со стола снедь, бутылки, вместе со скатертью, скатерть узлом, все это в угол. Но я не плачу, что день рожденья пропал, я знаю, что произошло что-то необычайно важное. "Что же теперь будет, Исак?!" - восклицает мама испуганно. "Тихо, тихо. Хуже не будет." 4.9. Я это знаю. С отрочества. Это знание и есть я. Что жизнь - это не дар, а долг. Не подарок, а задание. Долг выполнить задание. Вот только не разберусь вс° - что и кем мне поручено. 6.9. Фильм Гринвея "ZOO". Фильм о разложении. О зоологии разложения. Омерзительно изыскан, изыскано омерзителен. А потом еще "Набережная туманов" в то же утро. Если б не туман, вроде бы простая история... Жан Габен на отца похож. Старый фильм еще о живых людях, а новый - уже о мертвых. Прочитал садистскую вещицу Брюсова "Добрый Альд". Эдакий Александр Грин навыворот. Алые потроха. Верник приглашал заехать проститься, уезжает на год во Львов, засланцем. Оставляет жену с тремя детьми. Последний совсем маленький. Творческий кризис. Понимаю. Сколько раз самому хотелось удрать, но срывалось, государство не доверяло. И слава богу, а то пришлось бы с женой решать (грозилась отдаться всему симфоническому), а я уже все эти "решения" проходил, кончалось одним и тем же: с позором, поджав хвост, лез к ней под одеяло. Не охота ехать прощаться. Вообще никому еще не звонил, даже Володе. 10.9. Жена сделала важное наблюдение, когда я перед ней раздевался. По обыкновению хихикая, вдруг сказала: - Что-то ты перестал меня стесняться. - В каком смысле? - пожелал уточнить я. - Ну, раньше все отворачивался, прикрывался, прятал свои сокровища, а в последнее время перестал. Книга Карлейля о героях ужасно глупа. Особенно глава о Магомете, как герое-пророке. Во-первых, эта романтическая слабость к дикости: "Этот дикий сын пустыни с глубоким сердцем, со сверкающими черными глазами...", "этот дикий человек", "мрак души этого дикого араба", "дикий сын природы", "дикое сердце", "дикая душа". В результате: "Я люблю Магомета". За что же? "За то, что в нем не было ни малейшего ханжества...", "человека искреннего, нашего общего брата, истинного сына нашей общей матери", это природы что ль? "В Магомете нет и следа дилетантизма." Профессиональный пророк. Что за бред?! И при этом пишет о Коране:"...никогда мне не приходилось читать такой утомительной книги... невыносимая бестолковщина одним словом!" "Невозможно скверно, так скверно едва ли была написана какая-либо другая книга!" - Милочка моя, вы же у нас прям живая красавица! Скажите, а что, подружка ваша, она в зеркало смотрит иногда? Ну у нее же такая короткая юбка на такие ноги, что извините, она же смотрится как ваша мама, нет, я не хочу, упаси Боже, сказать, что у вашей мамы толстые ноги..." 16.9. Младший мой совсем "обрусел", водит компанию с русскими, они в парке по вечерам собираются, гитара, песни, пивко-винцо, карты, курит. Сегодня просил, чтобы я показал ему аккомпанемент к "Арбату" и другим песням Окуджавы, потом Цоя попросил изобразить, про "звезду по имени Солнце", но Цоя мне слабо, я больше по романсам, откопал ему кассету, он опупел, даже пожертвовал своей любимой кассетой с "Нирваной": "Перепиши мне", теперь все время Цоя слушает. 22.9. Гуляли с И. и он вдруг вспомнил ту историю в Ялте, это, говорю, когда я двух девок из Кременчуга склеил и пытался обеих трахнуть? Ты что, не ты, а я склеил, возмутился И., ту, которую ты трахнул, я ее до этого уже пару раз трахал, мы тогда с Озриком пришли, а ты дверь закрыл, мудило, и не хотел открывать, так мы через окно влезли, а та вторая лежала голая у меня на кровати, надо было вдуть ей, а я чего-то стал дурака валять, а Озрик в это время презерватив натягивал с ужасным скрипом, в общем, баба расстроилась, стали даже в шахматы с ней играть, можно было, конечно, ей вдуть, в две дуды, но Озрик долго возился, да и я чего-то забздел, не подхватить бы чего, ты вроде тогда подхватил свои мондавошки? Нет, это в Москве, с подружкой Вадикиной подружки? Ну, в общем, был у тебя такой мандавошечный период... 25.9. 6 утра. Вдруг понял, читая "Эрос невозможного", что влечет к постмодерну, да, его разрушительность. Того, кто боится разрушений, пугает и отталкивает постмодерн, как Лешу. Он нашел опору в религиозности. А у меня нет "опор" (для меня все они - костыли), я "релятивист", и отчаянная свобода, люциферова, дразнит... И все сходится, все одно к одному: он - за мир, я - за войну. Вчера подписали "Осло-бет", Сарид сказал, что "правые заботятся об отцах, а мы, левые, о детях. И верно. Мне детей не жалко, мне жалко отцов, воскрешение отцов - вот подвиг, а дети пусть сами разбираются в этом мире, пусть пережевывают свои гнилые надежды, только тот из "детей" мне брат, в ком есть жалость-любовь к отцам, благодаря им только не погибнет быть может жизнь, жизнь, как культура, пусть к спасению, преемственность душ... А для чего вообще мир-то? Что б все жили-поживали да добра наживали? Да какое мне дело до их добра и покоя? Что в нем, кроме забытых и вскопанных полей благополучно усопших? А война - для победы. В войне жизнь цветет, как весенний луг. Война освобождает. Посему и Танатос для меня куда слаще Эроса. Сладострастие смерти. Сестра моя - смерть... Стая ангелов в золотом углу "Благовещения" Симоне Мартини, будто стая сбившихся в кучу летучих мышей... Новый год. Пять тысячь семьсот пятьдесят какой там? И крылатый, спеленатый тысячами крыл Господь, как смерч, на колонне под куполом в мавританской арке Святого Марка. Живу по утрам. Ночью цепенею, пережидаю... Ездили с Лешей в Негев, ему захотелось вкусить пустыни. Добрались до Авдата, погуляли по залитым солнцем развалинам. Набатеями интересовался. Его герой, римский ветеран, поселяется после отставки в наших краях, уже после смерти Христа. По дороге чуть не разругались. О сербах при нем вообще нельзя говорить, и упаси боже сочувствовать, сербы - подонки и всех их надо под корень. Такой горячности я не ожидал и пришлось уступить ему сербов, не ссориться же из-за них. Потом на Америку перешли, стал доказывать мне, что никакие "державные" интересы американцев не волнуют, а стало быть Америка империей быть не может, вот должна была вмешаться в Югославии, на стороне босняков, конечно, а не вмешивается, а я ему, очень мягко, что, мол, хошь-не хошь, а положение обязывает, и про войну в Заливе напомнил, а он: ничего не обязывает, ну я же Америку знаю, ну что ты говоришь мне! В общем и тут он разгорячился, не понравилось, что я не считаю Америку невинной девушкой. В результате, а может и от усталости: дорога долгая, жара, я врезался в дорожное заграждение, чересчур сильно затормозив, а перед этим пошел на плохой обгон и тоже занесло, но обошлось, а тут разбил, блин, машину, не очень сильно, но в тыщенку ремонт вылетит, и в Галилею уже не успеем съездить. Мне понравился Сашин очерк-эссе "Как рухнул жизни всей оплот" (Леше гораздо меньше), особенно на воне (во описочка, вместо фоне!) всей этой поебени недобитых шестидесятников, одна только рубрика что стоит: "Оглянись в слезах" (!!). Оглянись в соплях. 26.9. Утром за кофе разговор о Гольдштейне, я договорился, что он у Леши интервью возьмет, ну и "по ходу дела" почитал в "22" его эссе о Маяковском и "Как рухнул..." Я: ...он считает, что Маяковский - медиум Революции. А Революция энергийный всплеск, так что "нравственность" в обоих случаях просто ни при чем. И лично он, сейчас я на него наябедничаю, поверял мне, что будь сейчас Революция - с радостью присоединился бы. Здесь такая тяга к силе, в этом много сексуального, и не зря он о де Саде... Леша: Ну, это вообще вне моих интересов. Мне с таким человеком говорить не о чем. К стенке и все. Я все-таки считаю, по Канту, что человека от животного отличает нравственность, меня интересуют проблемы нравственности. Я: Так тебя тогда должны особенно интересовать люди и взгляды безнравственные, ты ж писатель, а не Савонарола какой-нибудь... Леша: Нет нет. Почему меня должна интересовать нравственность тигра или шакала? Я: Ну, мы же все-таки говорим о людях... Леша: Для меня они не люди. После этого мы поехали в Тель-Авив, на автобусе, машина в гараже, встречались с Гольдштейном на перекрестке Буграшев и Бен Иегуда. На этот раз, впервые, он пригласил домой, попили кофе, стали постепенно раскручивать беседу, но Гольдштейн был очень осторожен, как всегда, а я игрив, не по годам, потом я их оставил интервьюироваться, а то решат еще, что к чужой славе хочу примазаться. (Потом, когда интервью появилось, меня все-таки задело, что он обо мне не упомянул, я ж ему и интервью это устроил, и вообще. Сам себя ругаю и презираю за мелочность, да и кто ты такой, чтоб о тебе говорили, в благодарность за харчи что ль? А потом вспомнил, как Леша, и главное мне же с Гольдштейном, рассказывал про свою обиду на Бродского: что на каком-то вечере в Америке, который Леша ему устроил, ничего о нем не сказал, хотя других упоминал, своих эпигонов.) 28.9. Леша советовал почитать Поппера, помогает от героизма. Ну, взял я "Открытое общество". Корень зла - Платон. Будто Лешин голос слышу: "Для меня все это неприемлемо", "я не верю", "я требую, чтобы политики защищали принципы эгалитаризма и индивидуализма. Мечты о красоте должны подчиняться необходимости помощи людям, которые несчастны или страдают от несправедливости", и т.д. "Эстетизм и радикализм (это он мне) должны привести нас к отказу от разума и к замене его безрассудной надеждой на политические чудеса... Такую установку я называю романтизмом." Ну, и я ее так называю. Однако ж утверждение в политике принципов равенства и свободы - романтизм не меньший. Да и за примерами политических чудес далеко ходить не надо, история ими кишмя кишит, возьми хучь Израиль. Вам, Карл, извините, не знаю отчества, эти примеры может не нравятся, а мне, скажем, нравятся, так что, опять за эстетику поговорим? М. сказал, что Поппер конечно же еврей, из австрийских беженцев, что вообще-то он занимался методологией науки, а это, про открытое общество, попытка перенести разработанные методы на историю. Но где ж тут наука, когда сам пишет: "Гуманизм является в конечном счете верой". И еще:"Я утверждаю, что история не имеет смысла." Значит и Бога нет. А это уж совсем ницшеанство: "Хоть история не имеет цели, мы можем навязать ей свои цели". Конечно благородные и т.д., да и я не против "власти разума, справедливости, свободы, равенства и предотвращения международных преступлений", но принцип "навязывания" может далеко увести. Прям к Платону. В общем опять, кажется, "мы гоняемся за собственными хвостами". Если история не имеет смысла, то есть цели, то нет и прогресса, а значит и нельзя прийти к столь чаемой Поппером утопии. В Старом городе Леша торговал дубленку-безрукавку из кусков зайца у лихого усатого арабуша. Арабуш глянул разок, прищурившись, на великого русского гуманиста и говорит: 750 шкалей (250 долл). А у Леши, слава Богу, от силы сотня осталась, красная этому зайцу цена, да еще с гаком. Леша грустно улыбнулся и собрался отчалить. - Ну сколько хочешь? - поймал его за рукав арабуш, будто подарить собрался. Леша опять грустно покачал головой. - Ну ладно, 500, себе в убыток, просто деньги позарез нужны. Да постой ты, погоди, ладно, 300, о-кей? - Да у него только сотня осталась, - объяснил я шустрику ситуацию. - Так одолжи ему! - говорит. - Не могу, - говорю, - мы сейчас на аэродром, и больше я его не увижу. - Да сколько у него есть, я возьму, - шепнул мне неунывающий арабуша, и я сразу не понял всей роковой глубины его заявления. - Дай ему сотню, Леш, - говорю, - он сказал, что удовлетворится. Леша достал кошель, а ведь сколько я его учил: на базаре деньги достаешь только когда заплатить решил и товар уже в руках, и стал доказывать арабушу свою правдивость, что вот, видишь, с виноватой улыбкой, все что осталось. Арабуш нагло полез в кошель и выгреб 120 сикелей. - Смотри, оказывается 120, - обрадовался Леша. - Может мелочь еще есть? Леша ему и мелочь из карманов выгреб. - А это что у тебя за деньги? - полюбопытствовал арабуш, все еще копаясь в лешином кошельке. - Это кроны, они не конвертируются. - Шведские?! - Нет. - Датские?! - Да нет, чешские, они не конвертируются. - А сколько это? - Ну приблизительно 20 долларов за пятьсот крон. - Давай, - отчаянно махнул рукой арабуш, мол, где наша не пропадала, и тут же сам вытащил из кошелька 500 крон. - Давай еще. Я демонстративно пожал плечами. - Лешь, не увлекайся. Но Леша дал ему еще 500 крон. - Давай еще, - давил ханыга. - Лешь, ну ты что? Леша догадался, наконец, закрыть кошелек и сказал нерешительно: - Все, все, хватит. - Еще 500, и все, - давил гад. - Хватит, хватит, - неуверенно отмахнулся Леша, а я стал просто выталкивать его из лавки. - Мало, еще 500 давай, - обнаглел скотина, пристрелить ведь мало. Леша медленно двигался к выходу. - Ну одолжи ему, - обратился он опять ко мне. - Аллах одолжит, - ответствую. - Знаешь что, давай-ка деньги назад и куртку свою драную забери. - Ладно, ладно, русский карашо, - заулыбался гаденыш, на том и расстались. На Новый год собралась женина родня, фольклор, но Леша себя точно настроил, и все прошло очень мило, жратва была отменной, теща была довольна соседством со знаменитостью. А мы, поддав чешской "Сливовицы", закатили концерт на старый лад, как тогда в Зальцбурге. 30.9. Рабин сказал в Америке, объясняя тамошним жидкам свою уступчивость, что "еврейские принципы" ему дороже "еврейской недвижимости" (то бишь Хеврона, Вифлеема и прочее). Жить - значит терять невинность и тосковать о ней. Нет большей глупости, чем "стремление к счастью". 1.10. Сегодня с утра гулял с Гольдштейном. Сказал, что мне понравился его кусочек "Как рухнул..." в "22". Он дал мне свою прозу, большой отрывок в "Зеркале". Я немного почитал перед дневным храпом, не сильно впечатлился, прием с рукописями безвестных гениев, хоть и не плох сам по себе, избит уже и не сулит открытий, да и Мельников этот совершенно не прорисован, не человек, а литературный прием, сексуальные сцены вызвали недоумение, на них и задремал. Разбудила глубоко взволнованная жена, в руках у нее было "Зеркало". "Это вот тот Гольдштейн, твой приятель? Ты читал?" "Ну, начал, а что?" "Послушай!", и зачитывает эти сексуальные сцены. "Это же тихий ужас! Просто стыдно!" "Не понял, - говорю, - что уж тут такого... Конечно не фонтан, но..." "Бедный! Просто бедный!" причитала супруга. "Нет, вы все просто больные люди! Это ж эксбиционизм какой-то!" "Эксгибиционизм, - поправил я, и подумал: а почему это "все"?, но не спросил. И еще подумал: "Ты еще моей писанины не читала, голубушка, то-то обрадуешься. А вслух: "А что, было б чего показывать." - Вот именно! Зачем же недостатки, ущербность свою на показ выставлять?! Ведь такой умный, начитанный, как же он не видит?! Я только бровками поиграл и на другой бок повернулся, не было настроения спорить, да и до конца не плохо бы дочитать. 2.10. Сегодня в 11-ом бе ввязался в теологическую дискуссию. Один худой волчонок из Магриба, опасный, затаивший злобу, в кепчонке, стал приставать, буду ли я на Судный день поститься, ну и пошло: есть ли Бог, летающие тарелки и жизнь на Марсе. Лишь бы не учиться. И действительно, какая уж тут электроника, если мы еще не решили вопрос о Боге. Бог для него вроде дворового пахана, который в случае чего в обиду не даст, если верен будешь. Ну я и завелся. Особенно после аргументов вроде: вот на "сеансе" спросили, есть ли Бог, и тут стакан вдребезги разлетелся, взорвался. Взорвался и я, причем тут, говорю, всякие эти бредни мистические. Почему бредни, говорит, вон и в Танахе спиритуалистический сеанс описан, такого быть не может, говорю, а то место, говорит, где пророк Самуил является?, ну да, и отвечает на вопросы публики, он, конечно, цитату не оценил, но дал номер главы, где это описывается, мол, можешь проверить. Потом я стал себя успокаивать, ну чего так взъелся, на что? И тут Поппера вспомнил. Ведь и я уважаю критицизм, то есть "подвергай все сомнению", да, на том стоим. Но людям мифы давай, веру в чудеса, страсти роковые, царя-батюшку, Спаса Гневного и Деву Милосердную. Показали по телеку, как кровью с обезглавленного жертвенного петуха еврею (восточному!) на загорелую лысину капают, и тот смеется детским, счастливым смехом. Люди жаждут, жадно жаждут чуда, а значит спрятана где-то его парадигма, как выражаются ученые люди. 4.10. Судный день. Резко похолодало. Совсем не летний, почти холодный ветер поставил занавес дыбом, парусом. Ходил с И. пешком к морю. Однако два с лишним часа заняло. Сильные волны, народ на набережной. А мы искупались. Потом я лег на песок (И. поплелся вдоль берега душ искать) и, глубоко вдыхая соленый ветер, почувствовал, наконец, что отпустила тревога. Вдоль моря носилась стайка мальчишек на велосипедах, один, помладше, был особо забавен: нос пуговкой, ямочки на щеках, должно быть незлобив. Ему трудно было по мокрому песку ехать, застревал, останавливался, тащил свою машину волоком за остальными. Покосился на меня. Я люблю Судный день за это внезапное стрекозиное царство на опустевших дорогах: девчонки и мальчишки на велосипедах, на роликах, на скетболах, в коротких штанишках, юбочках, тайчиках, идешь и любуешься на этот шумный, цветастый рой... Дочитал "Тетис". Проза невеликая, но задела. А ведь он романтик. Рома-антик! Любовь к пышным ампирным складкам театральных имперских мантий настоящая, болезненная: стареющие империи одеваются с изыском отчаянным. И эта тяга к ядовитым парам революционных эстетик одинокого испорченного мальчика, тоскующего по гнусному, развратному, старому барину, единственному, кто мог приласкать и понять, единственному, в чьих мерзких объятиях можно было почувствовать это жуткое любовное волнение настигающей гибели.