— Неустановленное лицо женского пола, — прочитал он. — Около двадцати пяти лет. Подобрана дежурной бригадой в районе Кинг-Кросс. Скончалась в госпитале Святого Клемента, не приходя в сознание. Причина смерти — передозировка наркотиками. Предана земле на Тауэр-Хэмлетс, участок 176097.
   — Это про меня?
   — Не совсем. В нашем распоряжении имеются метрика и Ю-Би-40<Удостоверение безработного> этого «неустановленного лица». Дарлин Теннисон, тысяча девятьсот шестьдесят второго года рождения, место рождения — город Белфаст, близких родственников не имеет, не участвовала, не привлекалась...
   — Ну, это точно про меня. — Таня показала на бирку «Дарлин Т.», снять которую так и позабыла. — А где, в таком случае, Таня Дарлинг? Спит в безымянной могиле на участке семнадцать-сколько-то еще? Номер не пройдет, миссис Дарлинг — фигура известная, в народе уважаемая...
   — В безымянной могиле пока еще не спит никто. Так уж вышло, что тело Дарлин Теннисон было ночью позаимствовано из морга и переправлено в «Наннери»...
   — ...где и удостоилось чести быть представленным высокому иностранному гостю. Правда, после столь лестного знакомства от тела остались не подлежащие восстановлению фрагменты...
   — ...ныне пребывающие в нескольких чемоданах в камере хранения Пэддингтонского вокзала... — подхватил лорд Морвен. — ...куда были сданы темнокожим джентльменом в весьма возбужденном состоянии...
   — ...каковой джентльмен, придя в ужас от совершенного им зверского и немотивированного убийства непосредственной начальницы, наложил на себя руки...
   — Отчего ж немотивированного — очень даже мотивированного. Непосредственная начальница изобличила оного джентльмена в преступных махинациях на астрономические суммы, которые он затем отмывал через их предприятие. О чем осталась магнитофонная запись...
   — Запись? Это которую я сделала... то есть покойная миссис Дарлинг?
   — Обрывающаяся, увы, сразу после увлекательной сказочки про калифорнийскую нефть...
   — Мило! Но тогда придется доказывать, что Джулиан и Дуэйн Мак-Ферлин — одно лицо?
   — А он и есть одно лицо.
   — То есть как? Но отпечатки...
   — А тебе не приходило в голову, что Эрвин Брикстон — наш человек, а никакого Джулиана Бишопа в природе нет и не было. Дуэйн, милочка, был жалкий адвокатишка, которого сначала подманили, сыграв на его непомерной жадности, потом подставили, а потом помогли унести ноги и легализоваться на новой родине. В обмен на некоторые услуги. Ведь это он впустил меня в ту ночь в твою комнату...
   Таня прижала ладонь к виску.
   — Стоп-стоп, тогда выходит, что «Бонанза»...
   — Ты переживаешь за зажравшихся янки?
   — Однако! И что теперь?
   — А что теперь? Бренные останки миссис Дарлинг будут извлечены из чемоданов и преданы земле в закрытом гробу и торжественной обстановке, извини за неуклюжую игру слов. А агент Теннисон по завершению восстановительного курса в «Элвендейле» направляется в Корнуолл на специальную учебную базу.
   — Не пойдет.
   — Что, неужели не понравилось в «Элвендейле»? Для тебя же, между прочим, старались — упрятать понадеж-нее, пока тут шум не поутихнет маленько. Согласись, кому бы пришло в голову искать тебя в подобном месте?
   — И заодно посмотреть, как я буду реагировать на такую шизуху.
   — Ну, не без этого. В нашем деле надо быть готовым ко всяким поворотам. И, кстати, справлялась ты безупречно... А теперь, когда ты все знаешь, тебе там хорошо будет. Отдохнешь, нервишки подлечишь. На базе, честно говоря, отдыхать не дадут.
   — Дело не в этом. Против «Элвендейла» я ничего особенно не имею, такая дурь, что даже забавно. Просто я не хочу работать на вашу контору.
   — Так. — Морвен постучал пальцами по столу. — Ты не вполне представляешь себе, от чего пытаешься отказаться. Ты же буквально создана для такой работы, а она — для тебя. Со временем откроются головокружительные перспективы.
   — Если дадите дожить.
   — О чем ты говоришь? Как ты уже успела убедиться, мы дорожим талантливыми людьми.
   — Если бы задачей органов была забота о талантах, то это было бы уже министерство культуры. Вы, голубчики, призваны не дорожить людьми, а использовать людей, манипулировать ими и безжалостно от них избавляться, когда они окажутся ненужными или хотя бы потенциально вредными. А ненужными и вредными они становятся не только в силу ошибки или собственного злого умысла, а чисто ситуативно. Причем ситуация чаще всего возникает по вашей же милости.
   — Помилуй, мы же порядочные люди...
   — Эти аргументы прибереги для других. Когда спецслужба руководствуется соображениями порядочности, а не целесообразности, грош цена такой спецслужбе. Но от твоего предложения я отказываюсь совсем не из моральных принципов.
   — Почему же?
   — Потому что хочу быть свободна в своих решениях. Хочу не только решать задачи, но и сама их ставить, взвешивать риск, определять альтернативы, иметь право отказаться от того, что считаю неумным, несвоевременным, нецелесообразным. Иными словами, не желаю быть винтиком, даже золотым, вроде мифического Джеймса Бонда или вполне реального Эндрю Морвена.
   — Это я-то винтик? — Морвен откинулся на спинку стула и расхохотался.
   — А кто? Ведь ты самостоятельно не можешь решить даже, что теперь делать со мной — обрабатывать дальше, ликвидировать или отпустить на все четыре стороны.
   — Это как сказать...
   Морвен замолчал, с интересом поглядывая на Таню. Молчала и она.
   Он заговорил первым:
   — Пока что ты убедила меня лишь в том, что работать на нас не хочешь и не будешь, но никак не в том, что отпустить тебя будет целесообразно. Пока что я в этом отнюдь не уверен. Ты чересчур много знаешь, слишком непредсказуема и независима, уговоры на тебя не действуют, более решительные меры дадут результат, обратный желаемому... Обидно, конечно, терять такой превосходный материал, а что делать? Раз не получается использовать, остается только ликвидировать. Моя внутренняя женщина будет, конечно, безутешна до конца дней своих, да и мужчине будет очень, очень грустно, но... Грош мне цена, как золотому винтику в конторе, если не смогу переступить через собственные чувства... Ну что, жду твоих аргументов.
   — У меня их нет. Зато есть кое-что другое.
   — Что же? — Интерес его был неподдельным.
   — Для этого мне нужно съездить в Саррей.
   — Это исключено.
   — Боишься, что сбегу? Напрасно. Впрочем, можем поехать вместе. Сейчас глубокая ночь, там все спят, никто нас не увидит. Или дай мне охрану из самых надежных твоих соколиков. Ручаюсь, не пожалеешь.
   Морвен задумался.
   — Говори, что именно нужно взять.
   — Скажу. Только, ты же понимаешь, если это сюда не доедет, будет очень некрасиво.
   — Доедет.
   ...Через час лорд Морвен высыпал на стол содержимое старенького черного чемодана.
   — Ну, и что ты мне хотела показать? Старые перчатки или, может быть, запасную занавеску для ванной?
   Голос его звучал раздраженно, видимо, давала себя знать вынужденная бессонница.
   — Позволь.
   Таня взяла у него раскрытый пустой чемодан, слегка нажала на заклепки на задней стенке... В потайном отделении между первым и вторым дном лежал большой лоскут серой ткани. Таня приподняла его...
   Морвен, довольно резко отстранив ее, осторожно достал то, что лежало под лоскутом, разложил на столе, вгляделся, затаив дыхание...
   — Чтоб мне провалиться! — заорал он, вдоволь наглядевшись. — Ты ведьма! Натуральная ведьма! Откуда? Оно же сгорело сто лет назад!
   — Оттуда же, откуда и творение Гризома, — спокойно ответила Таня. — Понимаешь, я там нашла двух Мадонн, обеих и прихватила. В живописи я разбираюсь плохо, глазами никогда не различила бы, где оригинал, где копия. Но энергетика у картин была совершенно разная, точнее, ты уж извини, у твоего любимого Гризома она никакая, а у Эль-Греко — ого-го-го! Даже с фотографии шибает. В общем, я немного поразмыслила — и решила сдать Шерову копию. Не то чтобы обмануть кого хотела, просто чуяла что-то. В конце концов, я свое дело сделала, картину добыла, какую заказывали, а уж что это такое — копия, оригинал, дедовы подштанники — меня не касается... Признаться, я удивилась тогда, что специалист заграничный — ты сам, как я теперь знаю, — спокойно принял подделку, на которой даже я не обманулась... А саму картину упаковала ненадежней, в этот самый чемодан, да сюда и привезла. На черный день. Вот он и настал... Ну что, удалось мне тебя подкупить?
   Морвен вздохнул.
   — Отпуск ты себе купила...
   — Только отпуск? Надолго?
   — Это ты определишь сама.
 
V
   Мы жили по соседству.
   В тот год жизненные силы мои были на нижнем пределе. В уголке гукал в кроватке третий ребенок (наконец-то мальчишка!); в другом стопкой до потолка громоздилось полтиража монографии, сулившей прорыв в избранной мною отрасли человеческих знаний; руководство хлопало по плечу, намекало, что очень скоро будет обновлять свои ряды за счет перспективных растущих кадров, а покамест явочным порядком установило вашему покорному слуге должность «исполняющего обязанности» с астрономическим окладом в триста двадцать рублей, самые дальновидные из нынешних коллег усиленно готовились в завтрашние подчиненные. Но все сие было результатом вчерашних усилий, а сегодня... Сегодня трепет тусклого вожделения пробуждали лишь окна верхних этажей, платформы снотворных таблеток, бельевая веревочка да стук выбегающих на станцию колес метрополитенного состава. Этот выход манил простотой, но отталкивал полной бессмысленностью — коль скоро радужное покрывало Майи оборачивается серой, пористой изнанкой сейчас, то можно лишь догадываться, каким кромешным светом отзовется оно неизбывшему кармы потом, до и после следующего воплощения. Негоже ветерану сумеречного пограничья в ошибках своих уподобляться истеричной барышне, не перемогающей несчастной любви... Но какая вместе с тем мука эта извращенная Нирвана, угасание красок, вкусов, запахов, низведение всех ощущений до непрекращающейся тупой боли, вызванной принудительным проволакиванием через клоаку жизни! Впрочем, меня поймет лишь тот, кому доводилось не спать двадцать суток подряд...
   Нужно было срочно искать другой выход, в первую очередь рвать опостылевшую ткань жизни, размыкать круг, силой сумерек ставший принудительным, а силой принудительности — невыносимым... Я оформил себе повышение квалификации в другом институте, где приятель мой, тамошний большой начальник, единым росчерком пера подарил мне полугодичную свободу, подыскал себе недорогую квартирку на далекой окраине, собрал бельишко, кое-какие книги и магнитофон, сухо простился с недоуменно-обиженной женой, убежденной, должно быть, что я ухожу к другой, но «ради детей» заставившей себя удержаться от скандала, и всецело посвятил себя философии. Философии, уточню, в сократовском ее понимании — то есть упражнениям в искусстве умирания.
   Район, в котором я поселился, дом и квартира как нельзя лучше отвечали подобному занятию: район был грязно-новостроечный, дом серо-многоэтажный, квартира безлико-недоделанная, с минимумом бросовой мебели, свезенной неживущими здесь хозяевами. Первые три дня я старинным народным способом перегонял свою депрессию в другую ипостась, теша себя иллюзией инобытия, следующие четыре — расплачивался за это лютыми муками неподъемного похмелья, на восьмой день поднялся, прибрался, побрился, сложил в авоську пустые бутылки и сделал вылазку в местный универсам, расположенный за два квартала, посреди унылого пустыоя, круглый год покрытого черными лужами. Возвращался я, волоча ноги и сетку с незамысловатым хлебом, добродетельным кефиром, унылыми макаронами и целлюлозной колбасой. Дошлепал до лифта, ничего вокруг не замечая, нажал на кнопку, вошел — и только тут заметил, что в кабине я не один.
   — Мне восьмой, пожалуйста, — сказала она, и этот низкий бархатный голос перетряхнул мою заплесневелую душу.
   — Мне тоже, — зачем-то сказал я, краснея ушами, словно прыщавый гимназист.
   Лифт тряско покатил в гору. Я смущался смотреть на свою нежданную соседку и упер взгляд в коряво нацарапанное на стенке слово. Я не разглядел ее лица, лишь самым краешком глаза замечал, что она высока ростом и одета в неброское и недорогое пальто. И еще мне показалось, что она улыбается, но наверняка сказать было нельзя. Мы молча доехали до восьмого, я пропустил ее вперед и замешкался у лифта, делая вид, что занят розысками ключей, а сам взглядом поедал ее со спины. Свободное сероватое пальто скрадывало ее походку и очертания фигуры, но неявленное только пуще влекло к себе. Я видел, как она подошла к дверям соседней, двадцать седьмой квартиры, поправила сумку на плече, вынула из кармана ключ, отворила... На пороге она вдруг обернулась и с улыбкой произнесла:
   — До свидания, сосед.
   — Всего доброго, — сдавленно проговорил я, не в силах сдвинуться с места.
   Дверь затворилась. Я столбом стоял на площадке, стиснув сетку с простой советскою едой.
   Учитывая общее состояние души моей и вполне созвучный этому состоянию фон новоэтажных многостроек, происходящее со мной представлялось решительно невозможным: вычленить в омуте бурой энтропии яркое пятнышко и, более того, силой собственного сознания переродить это пятнышко в путеводную звезду — да возможно ли?
   Но тем не менее так оно и было. Войдя в свою временную обитель и суча ногами от нетерпения, я швырнул авоську на кухонный стул, вставил в верный магнитофон первую попавшуюся кассету с роком и принялся прямо в грязных уличных ботинках козлом скакать по комнате, приговаривая: «Врете, врете, жизнь не кончена в тридцать пять лет!» И это я, и. о. эамзава, рыцарь мрака — душераздирающее зрелище! Помнится, что-то подобное говорил у Толстого князь Андрей, наведенный на эту смехотворную мысль видом молодой листвы на старом, полумертвом дубе. Мою же листву толкнула к солнышку бездонная зелень сосед киных глаз.
   Наутро я позвонил своему приятелю, давно предлагавшему мне взяться за перевод книжечки Брукса, известного американского культуртрегера — срочно требовалось лекарство от всколыхнувшихся пульсов.
   Свободное от работы время я проводил, глядя в окно, и светел становился день, когда мне удавалось высмотреть прекрасную, до боли знакомую незнакомку. Она появлялась из-за угла высоченного первого корпуса, выходящего на проспект, осторожно переступала по деревянным мосткам, проложенным поверх непролазной грязи просторного двора с голыми отсыревшими палками многолетних саженцев, и, приближаясь, исчезала за нижним краем окошка. До чего же хотелось, рассчитав время, как бы невзначай высунуться на площадку, увидеть, как раскрываются створки лифта, заглянуть в эти неповторимые глаза... тихо сказать: «Здравствуй, это я!» Однако, я знал, что не сделаю этого никогда, и, не уверенный в том, как поведу себя, вновь встретившись с ней лицом к лицу, старался подобных ситуаций избегать — и избегал, исподволь изучив ее довольно педантичный график.
   Почти всегда она возвращалась в один и тот же час, около половины седьмого, чаще одна, иногда с девочкой лет десяти-двенадцати, определенно дочерью — их поразительное сходство было заметно даже на таком расстоянии. Но ни разу я не видел ее с мужчиной... По счастью, близилась весна, дни теплели и прибывали, седьмой час стал постепенно светлым — и это давало мне возможность все отчетливей видеть мою незнакомку. Открылись густые черные волосы, скрывавшиеся доселе под высокой зимней шапкой, бесформенное пальто, которое я постепенно начал ненавидеть, наконец сменилось строгим светло-серым плащиком... Но милостей природы мне было мало. Под каким-то нелепым предлогом я заглянул домой, и хотя визит этот был крайне неприятен и обошелся мне в пятьдесят рублей — именно столько пришлось оставив семье на пропитание, — цели своей он достиг: улучив момент, я подобрался к жениному секретеру и стащил оттуда театральный бинокль. Свой неприглядный поступок я оправдывал только тем, что жена все равно не ходит в театры и биноклем, следовательно, не пользуется. Этот приборчик в красном чехле я пристроил на подоконнике, чтобы всегда иметь его под рукой... Только умоляю, господа, не поймитеменя превратно — банальный вуайеризм мне чужд напрочь. Ее окна, давно уже вычисленные мной, не манили мой взгляд, и я был бесконечно далек от нездорового стремления подловить мою незнакомку в каком-нибудь пикантном неглиже или вовсе без оного... Да и к чему все это человеку, наделенному воображением? Тем более что ее окна выходили туда же, куда и мои, и заглянуть в них из квартиры было невозможно даже теоретически.
   Так я жил, деля свое время и внимание между культуртрегером Бруксом и моей таинственной прелестницей, имени которой я не знал, да и не чаял узнать. Никого иного вокруг себя я не замечал и несказанно удивился, когда, возвращаясь с делового визита, был остановлен возле лифта простоватого вида невысокой женщиной средних лет.
   — Молодой человек, ты, как я вижу, налегке. Узлы дотащить не поможешь?
   Я осмотрелся. У ног ее лежали три довольно объемистых полосатых узла.
   — А на лифте проще не будет? — не без усмешки осведомился я.
   — Может, и проще, — согласилась она. — Да только он не работает.
   Я подошел к дверце и прочел приклеенное на ней объявление: «В связи с утечкой газа лифт не работает. Администрация» .
   Я покосился на тюки. Вид их как-то не располагал. С тяжким вздохом я нагнулся и в порядке эксперимента потянул один. Он оказался неожиданно легким, я взвалил его на плечо, на второе взгромоздил второй. Так как третьего плеча в наличии не было, третий узел пришлось взять женщине. Мы направились на лестницу, по прихоти архитектора отнесенную от лифта на значительное расстояние.
   Физический труд заметно упрощает нравы, и уже на втором этаже я с некоторой натугой проговорил:
   — Слава Богу, не картошка. Белье, что ли, из прачечной?
   — Ага, — коротко отозвалась женщина. Видимо, ей тяжело было говорить.
   — Только я, тетка, высоко не потащу. До восьмого — а потом сама. В три приема.
   Она бухнула свой мешок на ступеньку, выпрямилась и удивленно посмотрела на меня. Я тоже остановился.
   — Так мне выше и не надо, — сказала она. — Я ведь тоже на восьмом. Не знал, что ли?
   — Да так как-то... — пробормотал я. — Не примечал.
   — То-то. Четвертый месяц дверь в дверь с нами живешь, а все — не примечал. Странные вы люди, городские.
   — Какие есть...
   К восьмому этажу я взмок, обессилел и обозлел. Какого, спрашивается, помидора эта баба меня столь беспардонно эксплуатирует?! Облегченно бухнув поклажу возле указанной двери, я повернулся к ней и довольно грубо сказал:
   — Ну, тетка, с тебя причитается.
   — Да уж понимаю. — Она вздохнула. — Что ж, заходи, налью стаканчик.
   Алкоголь я потребляю исключительно как заменитель яда, и действует он соответственно. С тех пор как в мою жизнь односторонним порядком вошла незнакомка, я не испытывал потребности в малой смерти, а потому от предложения отказался.
   — И правильно, — сказала тетка. — Тогда я тебя борщом домашним покормлю, наваристым. Не все ж тебе, холостому-неженатому, по столовкам-то здоровье гробить.
   Хоть я и не совсем неженатый, по столовкам не хожу, предпочитая одинокие гастрономические эксперименты по части консервов и яичницы, но спорить не стал: мысль насчет борща показалась мне убедительной. Она распахнула передо мной дверь, и только тут я понял, что вхожу в ту самую квартиру, в которую в день нашей первой встречи входила моя незнакомка. У меня подкосились коленки. «Однако хватит психозов!» — рявкнул я сам на себя и решительно вошел...
   На чистенькой, с умом и любовью оборудованной кухне я отведал борща, оказавшегося настолько мировым, что отказаться от второй тарелочки было просто невозможно. Потом мы пили чай с пирогами и клюквенным вареньем.
   — Прежде-то у меня с вареньями побогаче было, — пояснила чуть разомлевшая от еды соседка. Я сонно кивнул. — И вишневое, и крыжовенное, и грушевое со своего сада флягами заготовляла. А как домик с хозяйством продала и в город к сестре перебралась, оно уже не .со пошло. Правда, осталась за свекром покойным дача с участком, но это так, название одно. Восемь соток всего, да и землица худая. Деревца не принимаются, кусты чахнут, одни, прости Господи, цветки наливаются. Уж я воевала-воевала, а толку? Вон, в прошлом годе смороды с шести кустов всего пятнадцать литров собрала. Разве дело?
   — Не дело, — лицемерно согласился я. — Так ты, Лизавета, тут с сестрой живешь? — Представиться друг другу мы успели за борщом.
   Она кивнула.
   — Ага, бабьим колхозом. С ей самой и с дочкой ее приемной.
   — Как приемной? — вырвалось у меня.
   Лизавета хитро посмотрела на меня.
   — Неприметливый, а приметил, да? И Татьяну мою, и Нюточку... Да ты не красней, касатик. Такие уж они обе-две... приметные.
   Но ведь они совсем на одно лицо!
   Не ты один удивляешься. И похожи, как две капельки, и жить друг без дружки не могут, а не родня. Нюточка — это Павла, мужа Татьянина, дочь. От первого брака.
   — А что с отцом не живет?
   Лизавета отвернулась и очень тихо проговорила:
   — Погиб отец-то,
   — Извини... — Я помолчал, потом спросил: — Давно?
   — Да уж четыре года скоро... Умный был, добрый, Татьяну любил без памяти, а она его. Я, правда, сама его мало знала... Пойдем-ка в горницу.
   Я поднялся и вслед за ней прошел в «горницу» — гостиную типовой трехкомнатной квартиры. Комната поразила меня уютом и неожиданно богатой обстановкой: добротная «сталинская» мебель хорошего дерева, дорогой, явно штучный хрусталь, импортный телевизор, старинные сервизы на застекленной полке дубового буфета, а на мраморной крышке — бронзовые часы. Лизавета заметила мое удивление и, показывая на стену, произнесла:
   — Это все от них, от Черновых. Прямее нас наследников не осталось...
   Я посмотрел туда, куда указывала ее рука. Над сервантом в широких резных рамах висели два фотографических портрета. На одном — пожилой мужчина с властным и волевым, несколько квадратным лицом. Чувствовалось, что изображенный на фотографии человек отличался упорством и умел повелевать. Из другой рамки смотрело молодое мужское лицо, по сравнению с первым более тонкое и одухотворенное, но выдававшее натуру, склонную к сомнениям, менее сильную, чем на соседнем портрете. Семейное сходство между этими людьми было несомненным. Мне показалось, что второго, молодого, я где-то видел.
   — Это вот свекор, Дмитрий Дормидонтович, тезка твой, стало быть. Прежде был большой партийный начальник, человек правильный, справедливый. Я-то его уже слабым, больным застала. Выхаживать помогала. Да вот не выходила...
   Лизавета вздохнула и перевела взгляд на другой портрет.
   — А это Павел, муж ее. Сгорел заживо. Головешки одни остались. Только по документам и опознали. Старик всего месяца на три сына пережил. А потом нас с квартиры их барской поперли на эти... выселки. Она показала на унылый пейзаж за окном.
   — И что, она все четыре года вот так одна и живет? — собравшись с духом, спросил я.
   — Как это одна? — тут же вскинулась Лизавета. — А мы с Нютой? — Она замолчала, потом прищурила и без того узкие глазки. — А-а, это ты в том смысле, что без мужика?
   Я с писком сглотнул и кивнул.
   — Да, так и живет, представь себе. И до березки так жить будет...
   Она вздохнула и устремила взгляд на портрет Павла.
   Я посмотрел туда же. Покойный муж моей воскресительницы глядел на меня с легкой ироничной улыбкой. Вновь возникло ощущение, что я когда-то встречал этого человека.
   — Крепкая, наверное, была любовь, — прошептал я.
   — Да уж крепкая... И лучше него для нее никого не было на свете и не будет.
   Я отвернулся и стал изучать узор на створке книжного шкафа... Жить прошлым, хранить верность памяти... Да, наверное, иногда это правильно — если лучшего уже не будет и не может быть... Отчего-то я вспомнил себя восемнадцатилетним и зажмурился. Но как грустно!
   — Поначалу-то от кавалеров отбою не было, — монотонно, словно разговаривая сама с собой, произнесла за моей спиной Лизавета. — И все не простые кавалеры, куда там! Тот шишкарь обкомовский, что квартиру пришел отбирать, когда Дмитрия Дормидонтовича не стало, уж так и стелился. И хоромы обещался оставить, и дачу в Крыму сулил двухэтажную, словом, горы золотые. А потом артист этот иностранный специально из заграницы своей приезжал, сватался чин-чином... И из треста начальство...
   — Хранить верность памяти... — повторил я уже вслух.
   — Да в памяти ли одной дело?! — сказала Лизавета с такой горечью, что я невольно повернулся к ней. — Тут ведь еще такое... Сглаз на ней. Подшутил нехороший кто-то.
   — Это как? — не понял я.
   — А так. Аккурат на девятый день по Дмитрию Дормидонтовичу пришли мы, как водится, на кладбище. Могилка-то свежая, без памятника еще, а на ней — букет роз здоровущий, а в букете том — один стебель полынный. А рядышком, на Павловой могилке — пук полыни, белой ленточкой перевязанный, а посередине — одна роза. Таня сначала просто удивилась, а как домой пришли, бросилась к себе в комнату и ну рыдать. Я поначалу входить постеснялась, пусть, думаю, выплачется, потом не удержалась, зашла. А она лежит на тахте, в подушку ткнувшись, и трясется вся. Я к ней — не убивайся, мол, чего уж. Она голову-то подняла, вижу — смеется. Что с тобой, говорю, может, лекарства какого дать? Ах, говорит, Лизавета, я поняла, поняла теперь! Что ты поняла, спрашиваю. Она опять смеется. Это Павлик мой тайный знак мне подает, что жив он. Какой такой знак? А такой, говорит — как наши бабки большую полынь называют? Мне и не вспомнить сразу-то, а она подсказывает: чернобыльник. Понимаешь, говорит, чернобыльник, то есть «Чернов» и «быль». Есть он, значит, живет, а похоронили другого кого-то. А тайный этот знак потому, чтобы не прознали те, кому этого знать не надо...