Доктор сообщил Наполеону это приказание в переводе. Наполеон долго рассуждал о незаконности такого распоряжения и наконец сказал: "Пускай лучше все уедут, чем при мне останется три или четыре человека в беспрерывном страхе, с опасностью, что их вывезут отсюда насилием; после этого распоряжения они находятся в полной и неограниченной власти губернатора. Пусть отошлет всех, меня окружающих, пусть расставит часовых у дверей и окон, пусть присылает мне хлеб и воду - мне все равно. Дух мой свободен. Душа моя так же независима, как была в то время, когда я предписывал законы Европе".
   Однако этим не кончились запрещения, которыми Гудсон-Лов грозил падшему императору. Он объявил, основываясь на безграничной власти, данной ему на всем острове, что Наполеон не должен съезжать с большой дороги, ни входить ни в чей дом, ни даже разговаривать с людьми, которых он может встретить во время прогулки верхом или пешком. Вслед за тем было предписано, что все запрещения, положенные на генерала Бонапарта, равно относятся и к особам, составляющим его свиту.
   Сначала в Лонгвуде не хотели верить такому увеличению строгостей, и без того уже чрезвычайно стеснительных. Доктору поручили объясниться с губернатором подробно и решительно. Гудсон-Лов дал всевозможные объяснения без промедления и ничуть не старался извинять своих стеснительных распоряжений. Он сильно занимался официальным протестом, переданным ему от графа Монтолона, и желал знать, послана ли эта оскорбительная для него бумага в Лондон и в другие столицы Европы, и ходят ли копии с нее по острову? О'Мира дал ему утвердительный ответ. Губернатор чрезвычайно встревожился.
   Наполеон ожидал всего от Гудсон-Лова и даже сказал ему о своем предчувствии во время первых свиданий. Однако последняя мера рассердила его, потому что он никак не мог прежде придумать ее и приготовиться к ней. Он не верил, что английские министры могли дать такое приказание, хотя губернатор уверял О'Миру, что действует точно по инструкциям, получаемым из Лондона. "Я убежден, - говорил Наполеон, - что, кроме лорда Батурста, никто не мог предписать таких стеснительных и оскорбительных для меня распоряжений".
   Губернатор приехал в Лонгвуд и объявил генералу Бертрану, что генералы, Лас-Каз и все служители будут немедленно высланы на мыс Доброй Надежды, потому что не хотят подписать декларации в том виде, в каком он требует.
   Такое решение, которое немедленно было бы приведено в исполнение, произвело именно то действие, какого ожидал и желал губернатор. Люди, решившиеся ехать в дальние страны и разделять бедствия героя, которого они любили всей душой, должны были покориться силе, чтобы избежать разлуки, грозившей им по словам Гудсон-Лова. Тайком от Наполеона они пришли ночью к капитану Поплетону и там все подписали акт, составленный губернатором, кроме одного Сантини, который решительно объявил, что не подпишет никакой бумаги, где Наполеону не дают императорского титула.
   Это новое доказательство преданности нимало не удивило Наполеона. "Они подписали бы дурак Наполеон, или все, что угодно, - сказал он, - только бы остаться со мною здесь, в нищете; а ведь они могли бы возвратиться в Европу и жить там в неге!" Впрочем, Наполеон соглашался с доктором О'Мирой, что ему смешно было бы носить и требовать императорский титул в настоящем своем положении, если бы английские министры не так настойчиво отнимали у него это достоинство. "Я был бы похож, - сказал он, - на одного из несчастных, заключенных в Бедлате, который воображает, что он король, лежа на соломе в цепях". Он заботился об этом титуле не из гордости, а из уважения к правам французского народа.
   Неприязнь губернатора к Наполеону распространялась на всех французов, живших в Лонгвуде, но особенно не любил он Лас-Каза, в котором предвидел будущего историка всех своих действий и поступков. Скоро губернатор избавился от этого неприятного наблюдателя. Лас-Каз послал через своего слугу письмо для передачи Люсьену Бонапарту. Гудсон-Лова немедленно известили об этом; он торжествовал. Закон о высылке будет иметь немедленное действие над человеком, которого он не мог терпеть. В конце ноября 1816 года Лас-Каза взяли под стражу и посадили в тюрьму на острове Святой Елены. Гудсон-Лов, рассмотрев все его бумаги, сделал ему допрос и потом велел выслать его на мыс Доброй Надежды. Доктор О'Мира старался смягчить губернатора, указывая на слабое здоровье молодого Лас-Каза. "Что значит для политики смерть ребенка!" - отвечал Гудсон-Лов.
   Наполеон хотел утешить Лас-Каза и писал к нему, когда он находился еще в тюрьме, но губернатор удержал письмо, которое дошло к Лас-Казу только после смерти Наполеона.
   ----------------------------------------------------------------[1] Никто не изображал так живо этого страха, как Шатобриан. В речи его, произнесенной в палате пэров, находим следующие замечательные слова: "Наденьте серый сюртук и маленькую шляпу Наполеона на палку и поставьте ее на берегу Франции, у Бреста: Англия немедленно примется за оружие".
   ГЛАВА LIV И ПОСЛЕДНЯЯ
   [Последние годы Наполеона. Смерть его.]
   Гурго, имевший несколько раз неприятности и споры с Лас-Казом, перед его отъездом желал показать ему. что несогласия их происходили не от того, чтоб они не любили друг друга. Он попросил позволения сопровождать Бертрана, которому дозволено было повидаться с Лас-Казом, и они вместе поехали прощаться с несчастным своим сотоварищем, получившим приказание ехать в ссылку [1].
   После отъезда Лас-Каза гонения на Лонгвуд продолжались по-прежнему. Обыкновенно через доктора О'Миру губернатор передавал неприятные вести, касавшиеся Наполеона; доктор исполнял эти трудные поручения так осторожно и с такой ловкостью, что ежедневно более и более заслуживал доверие Наполеона и терял доверие сэра Гудсон-Лова. Последний тщательно старался оправдать слова падшего императора, что "ему прислали человека, который хуже тюремщика". Преследования возобновлялись ежедневно, во всех возможных формах. Когда Наполеон просил, чтобы ему дали книгу Пильета об Англии, сэр Гудсон-Лов взял из своей библиотеки книгу под заглавием:
   Известные обманщики, или История ничтожных людей всех наций, которые назывались императорами и королями самопроизвольно, и, отдавая эту книгу доктору О'Мире, сказал ему: "Отдайте и эту книжку генералу Бонапарту. Тут он, может быть, найдет характер, похожий на его собственный". Таков был человек, присланный английскими министрами, которых Наполеон почитал великодушнейшими из врагов своих.
   Наполеон верно осудил и характеризовал сэра Гудсон-Лова, когда назвал его сицилийским сбиром; в нем хитрость соединялась с жестокостью, коварство со страстью к мщению. Речи его были зеркалом его души; чувства свои часто выражал он самыми грубыми фразами. Однажды, осыпая бранью верных спутников Наполеона в бедствии, он сказал при всех: "Генералу Бонапарту было бы гораздо лучше, если б он не был окружен такими лжецами, как Монтолон, и таким son of a bitch, как Бертран, который вечно жалуется" [2].
   Губернатор был очень недоволен, что при Наполеоне находятся французы. Он желал, чтобы ежедневные мучения и медленная казнь падшего императора не утешались преданностью и дружбой любящих его людей; он желал наказывать жертву несчастья в уединении, не боясь рассказов наблюдателей за его поступками. С этой целью удалил он сначала Лас-Каза, а потом старался удалить доктора О'Миру.
   "Вы кажетесь мне подозрительным, - говорил нередко Гудсон-Лов доктору, - я вам не могу довериться". И потому писал в Лондон, чтобы вытребовали О'Миру с острова Святой Елены.
   Пока донос губернатора шел в Лондон, О'Мира, не обращая внимания на подозрения и гнев губернатора, не переставал ежедневно посещать знаменитого больного и доставлял ему не только медицинские пособия, но даже всевозможные утешения, допускаемые обстоятельствами. Он не был подвержен мерам строгости, тяготевшим на прочих жителях Лонгвуда, и доставлял им случай иметь сношения с особами, жившими вне Лонгвуда, за что Наполеон награждал его полным доверием.
   Когда губернатор не тревожил пленника своими требованиями, что случалось весьма редко, Наполеон занимался рассмотрением Истории знаменитых мужей или рассуждал о важнейших статьях современной политики.
   Особенно занимался он французской революцией, рассматривал ее начало и общность и очерчивал ее характер с философской высоты и с беспристрастной точки, на которую поставило его бедствие, положив преждевременный конец его политическому существованию. "Французская революция, - говорил он, - произошла не от столкновения двух династий, споривших о престоле; она была общим движением массы... Она уничтожила все остатки времен феодализма и создала новую Францию, в которой повсюду было одинаковое судебное устройство, одинаковый административный порядок, одинаковые гражданские законы, одинаковые законы уголовные, одинаковая система налогов... В новой Франции двадцать пять миллионов людей составляли один класс, управляемый одним законом, одним учреждением, одним порядком..."
   Наполеон предвидел, что движение беспокойных умов во Франции не остановилось. "Через двадцать лет, когда я уже умру и буду лежать в могиле, вы увидите во Франции новую революцию". Слова эти были замечены и переданы доктором О'Мирой. Последствия показали, что дальновидный ум пленника на острове Святой Елены не ошибся и в этом случае.
   От истории Наполеон часто переходил к оценке собственного своего царствования и своей жизни.
   "Пусть стараются, - говорил он, - урезывать, безобразить, коверкать мои поступки, все-таки трудно будет совершенно уничтожить меня. Историк Франции все-таки будет рассказывать, что происходило во время империи, и будет вынужден выделить некоторую часть подвигов на мою долю, и это ему почти не представит труда: факты говорят сами за себя, блестят, как солнце.
   Я убил чудовище анархии, прояснил хаос. Я обуздал революцию, облагородил нацию и утвердил силу верховной власти. Я возбудил соревнование, награждал все роды заслуг и отодвинул пределы славы. Все это чего-нибудь стоит! На каком пункте станут нападать на меня, которого не мог бы защитить историк? Станут ли бранить мои намерения? Он объяснит их. Мой деспотизм? Историк докажет, что он был необходим по обстоятельствам. Скажут ли, что я стеснял свободу? Он докажет, что вольность, анархия, великие беспорядки стучались к нам в дверь. Обвинят ли меня в страсти к войне? Он докажет, что всегда на меня нападали. Или в стремлении к всемирной монархии? Он покажет, что оно произошло от стечения неожиданных обстоятельств, что сами враги мои привели меня к нему. Наконец, обвинят ли мое честолюбие? А! Историк найдет во мне много честолюбия, но самого великого, самого высокого! Я хотел утвердить царство ума и дать простор всем человеческим способностям. И тут историк должен будет пожалеть, что такое честолюбие осталось неудовлетворенным!.. Вот, в немногих словах, вся моя история!" (Memorial). [3]
   Гудсон-Лов решился отнять О'Миру у Наполеона, так же, как разлучил с ним Лас-Каза. Не получив из Лондона позволения на высылку доктора с острова Святой Елены, он подвергнул О'Миру таким стеснительным и оскорбительным распоряжениям, чтобы тот не мог выдержать их и старался бы избавиться от них поскорее, подав в отставку. Намерение губернатора удалось вполне. О'Мира, заключенный в тесных пределах Лонгвуда, лишенный общества англичан, не имея ни с кем сношений, кроме медицинских, обратился к адмиралу Планпену с просьбою об отмене такого скучного ареста; но адмирал не захотел принять его. О'Мира вынужден был подать в отставку и тотчас написал об этом губернатору.
   Но комиссары союзных держав, видя, что здоровье императора требовало беспрерывных попечении, и что отъезд доктора, если не приедет немедленно его преемник, может повлечь за собою неприятные последствия и навлечь на них строгую ответственность, настоятельно требовали от губернатора, чтобы доктор О'Мира продолжал по-прежнему лечить лонгвудского пленника. После долгих и жарких споров Гудсон-Лов согласился на их требование, думая, что доносами, отправляемыми в Лондон, достигнет наконец своей цели и успеет удалить ненавистного ему доктора.
   Он начал тем, что уговорил командира 66-го полка, который пришел на смену 53-му, исключить О'Миру из числа офицеров, обедавших за общим столом. Пока шла деятельная переписка об этой новой обиде, доктор получил письмо от подполковника Эдуарда Вейниара (Wyniard), который уведомлял его от имени Гудсон-Лова, что граф Батурст решением от 16 мая 1818 года приказал ему прекратить все сношения с генералом Бонапартом, равно как и с другими жителями Лонгвуда.
   "Человеколюбие, - говорит О'Мира, - обязанности моего звания и тогдашнее опасное положение здоровья Наполеона запрещали мне повиноваться этому бесчеловечному распоряжению... Я немедленно решился по-прежнему пользовать Наполеона, какие бы ни были последствия моей решимости. Здоровье Наполеона требовало, чтобы я не оставлял его и сам приготовлял ему лекарства, потому что у меня не было помощника". Доктор приехал в Лонгвуд и сообщил Наполеону о приказании графа Батурста.
   "Я умру скорее, - сказал Наполеон, - им кажется, что я живу слишком долго".
   О'Мира дал Наполеону медицинские советы, которым он должен был следовать после его отъезда. Когда доктор замолчал, Наполеон сказал ему с жаром и чувством:
   "Когда приедете в Европу, сходите к брату моему, Иосифу, или пошлите к нему; он отдаст вам пакет с письмами, которые я получал от разных знаменитых лиц. Я отдал ему их в Рошфорте. Напечатайте их; они покроют стыдом многих и покажут, как все мне поклонялись, когда я был в силе. Теперь, когда я состарился, меня стесняют, разлучают с женой, с сыном. Прошу вас исполнить мое поручение. Если услышите клевету на меня и сможете опровергнуть ее достоверным свидетельством, опровергайте и рассказывайте то, что здесь видели".
   Потом Наполеон продиктовал генералу Бертрану письмо и сделал на нем собственноручную приписку, в которой рекомендовал доктора супруге своей. Кроме того, он поручил доктору собрать сведения о его семействе и рассказать его положение родственникам.
   "Скажите, что я до сих пор люблю их по-прежнему, - прибавил он, выразите чувства моей любви к Марии-Луизе, к моей доброй матери и к Полине. Если увидите моего сына, поцелуйте его за меня; пусть никогда не забывает, что родился французским принцем. Скажите леди Голланд, что я помню ее дружбу и сохраняю к ней полное уважение. Наконец, постарайтесь доставить мне верные сведения о воспитании моего сына. - Потом взял руку доктора, обнял его и опять сказал: - Прощайте, О'Мира, мы более не увидимся; будьте счастливы!"
   Но не все печальные потери для Наполеона совершились. Едва О'Мира уехал с острова Святой Елены, как и Гурго вынужден был возвратиться в Европу, потому что зловредный климат острова породил в нем болезнь, которая становилась страшной. Прибыв в Европу, генерал Гурго рассказал всем о своих опасениях насчет здоровья императора. Родные великого полководца, глубоко опечаленные, беспокоились еще более. Особенно мать его, узнав, что сын, доставлявший ей всегда счастье и славу, страдает болезнью, которая может превратиться в смертельную, и не имеет при себе доктора; мать его, всегда нежная и добрая к нему, огорчилась и опечалилась более всех других родственников. Она заставила кардинала Феша вступить в сношения с лордом Батурстом; скоро кардинал достиг цели, то есть госпоже Летиции дали позволение послать на остров Святой Елены доктора Антомарки, пастора и еще двух человек.
   Антомарки прибыл на остров Святой Елены 18 сентября 1819 года. Он был принят, к своему великому удивлению, очень ласково Гудсон-Ловом, который, впрочем, жаловался на гордость, суровость и протестации генерала Бонапарта. Но этот прием не помешал, однако, достойным агентам губернатора, Риду и Горрскеру, исполнить поручения, на них возложенные. Горрекер с извинениями пересмотрел письма, рукописи и планы, посылаемые в Лонгвуд, а Рид без всяких извинений строго досмотрел имущество Антомарки и его товарищей, между которыми находились два пастора, аббаты Буонавита и Виньяли.
   В Лонгвуде Антомарки был принят не так хорошо, как в Плантешен-Гуз (место жительства губернатора, Plantation-House). Императора никто не предупредил о приезде доктора - ни кардинал Феш, ни кто-либо другой из членов его семейства, и потому Наполеон сначала не решался его принять. Все, что проходило через Англию или через руки английского министерства, казалось ему подозрительным. Однако Антомарки при первом свидании рассеял его подозрения. Его едва не отослали, не выслушав его объяснений. "Вы корсиканец, - сказал Наполеон, - это одно обстоятельство спасло вас". Когда между ними возродилось доверие, Наполеон расспрашивал о своей матери, супруге, о братьях и сестрах, о Лас-Казе, О'Мире, лорде и леди Гол-ланд. Когда все расспросы кончились, доктора отпустили домой; но через несколько часов опять пригласили его к Наполеону. Он должен был рассмотреть признаки болезни Наполеона, на помощь которой поспешил он из Италии через необъятное пространство океана.
   - Ну, доктор, - спросил Наполеон, - что вы думаете? Долго ли я буду еще тревожить сон королей?
   - Вы их переживете, ваше величество!
   - И я так думаю. Они не могут уничтожить слухов о наших победах; предание о них перейдет через века и расскажет, кто побеждал, кто был побежден; кто был великодушен, а кто нет. Потомство станет судить, и я не боюсь его приговора.
   - Вы далеко еще от конца жизни, вы долго еще проживете.
   - Нет, доктор, подвиг англичан почти совершен: я недолго проживу в этом страшном климате.
   Однако он согласился следовать предписаниям медицины, против которой постоянно восставал. "Вы оставили все, чтобы представить мне помощь медицинской науки, - прибавил он, - справедливость требует, чтоб и я что-нибудь сделал со своей стороны, я решаюсь повиноваться". Потом рассказал он доктору все, что вытерпел со времени отъезда О'Мира. "Вот уже год, - говорил он, - как не оказывали мне никакой медицинской помощи. Я лишен медиков, которым мог бы верить. Губернатор находит, что я умираю слишком медленно; он ускоряет, призывает смерть мою всеми своими желаниями. Даже воздух, которым я дышу, наносит раны его грязной душе. Знаете ли, что его попытки часто повторялись открыто; я едва не погиб от английского кинжала? Генерал Монтолон заболел, а губернатор не захотел иметь сношений с Бертраном и требовал, чтобы я имел с ним прямую переписку. Сателлиты его приходили ко мне по два раза в день. Рид, Вейньяр, офицеры, удостоенные его доверия, осаждали наши несчастные хижины, хотели проникнуть в мои комнаты. Я велел запереть двери, зарядить ружья, пистолеты, которые до сих пор заряжены, и грозил, что раздроблю голову первому, кто осмелится нарушить права моего убежища. Они ушли, крича во все горло, что хотят видеть Наполеона Бонапарта, что Наполеон Бонапарт должен к ним выйти; что они сумеют заставить Бонапарта показаться им. Я думал, что эти оскорбительные явления кончились; но они возобновлялись ежедневно с большим насилием. Беспрерывно обманывали меня, грозили мне, ругались, писали мне письма, исполненные оскорблений. Мои камердинеры бросали их в огонь, но разгар ненависти был ужасный; развязка могла последовать немедленно. Никогда не находился я в такой опасности. Тогда было 16 августа: борьба наша продолжалась с 11-го. Я дал знать губернатору, что решаюсь на все... что терпение мое лопнуло; что первый из его посланных, который перешагнет через порог моего дома, будет убит пистолетной пулей. Он внял словам моим и прекратил эти оскорбления... Я свободно и добровольно отказался от престола в пользу моего сына. Я еще свободнее отправился в Англию. Я хотел жить там в уединении и под защитой законов... Я был перед всеми великодушен, милостив; но нее меня оставили, бросили, изменили мне, надели на меня цепи. Я завишу от морского разбойника!"
   В продолжение полутора лет Антомарки деятельно и усердно боролся против болезни, которая уже наводила страх на жителей Лонгвуда. Он знал уже задолго до рокового дня, что усилия его тщетны и бесполезны. В середине марта 1821 года он писал в Рим к кавалеру Колонна, камергеру Летиции, письмо, которое заставляло предугадывать скорую развязку. "Английские журналы, - писал он, беспрерывно повторяют, что здоровье императора находится в хорошем положении, но не верьте им. Событие покажет, до какой степени верны или искренни люди, сообщающие эти известия".
   Через несколько дней Наполеон, понимавший свое положение, откровенно объяснился с доктором Антомарки, который сохранил для нас следующий разговор:
   "Все кончено, доктор, несмотря на ваши пилюли; не так ли?" "Нимало, ваше величество!" - "Хорошо! Вот еще медицинский обман. Как вы думаете, какое действие произведет смерть моя на Европу?" - "Никакого, ваше величество!" - "Как! Никакого?" - "Да, потому что вы не умрете". - "А если умру?" - "Тогда, ваше величество..." - "Что же тогда?" - "Солдаты обожают ваше величество, они будут в отчаянии..." - "А сын мой? Неужели он не достигнет престола?" "Не знаю, какое расстояние отделяет..." - "Не более того, которое я сам перешагнул". - "Сколько препятствий надобно преодолеть". "А я разве не победил их! Разве моя точка отправления была выше... Он носит мое имя; я завещаю ему свою славу и приязнь друзей моих; более ничего не нужно для получения моего наследства!"
   "То было заблуждение умирающего отца, - говорит Антомарки, жестоко было бы разрушить его".
   Император лежал в постели с 17 марта. Офицер, которому поручено было ежедневно удостоверяться, точно ли Наполеон находится в Лонгвуде, не видя его в продолжение нескольких дней, донес об этом губернатору. Гудсон-Лов вообразил, что ему изменили, и сам стал ходить около жилища пленника, желая узнать, не сбежал ли он. Его прогулки и розыски не могли доставить никаких сведений о том предмете, который он хотел знать с таким нетерпением. Потеряв надежду и терпение, он объявил, что придет лично в Лонгвуд со всем своим штабом и войдет насилием в комнату больного, не заботясь о несчастных последствиях, какие может иметь это насильственное вторжение, если агент его не получит возможности видеть генерала Бонапарта и удостовериться в его присутствии. Тщетно генерал Монтолон старался отклонить намерение неумолимого губернатора, описывая ему горестное положение императора, достойное сожаления и участия. Сэр Гудсон-Лов отвечал, что ему решительно все равно, будет ли генерал Бонапарт жив или умрет; что он, по долгу своему, обязан удостовериться, точно ли генерал находится в Лонгвуде, и непременно исполнит свою обязанность. Находясь в этом раздражении и досаде, Гудсон-Лов встретил Антомарки, который с гневом и желчью упрекал его за такие зверские намерения и постыдные поступки. Сэр Гудсон-Лов не захотел даже слушать его; кипя гневом, он удалился, а Антомарки продолжал упрекать гонителей великого полководца, обращаясь к Риду:
   "Надобно иметь душу, слепленную из грязи, взятой со дна Темзы, чтобы подсматривать последний вздох умирающего человека! Вам кажется, что агония его продолжается слишком долго; вы хотите ускорить ее, хотите наслаждаться ею!.. Кимвр, которому было поручено умертвить Мария, не посягнул на преступление!.. А вы!.. О! Если бесславие всегда равняется преступлению, то потомство жестоко отомстит за нас!"
   Сэр Гудсон, раздраженный ответами Антомарки, оставался непоколебимым в своем жестоком намерении и готовился исполнить свои угрозы. Зная, что от англичанина нельзя ожидать пощады, Бертран и Монтолон уговорили императора допустить к себе для консультаций доктора Арно (Arnold), которому было поручено: ежедневно свидетельствовать агенту Гудсон-Лова о присутствии пленника в Лонгвуде. Скоро заботы губернатора должны были прекратиться. 19 апреля сам Наполеон возвестил близость своей кончины своим друзьям, которые думали, что ему лучше.
   "Вы нимало не ошибаетесь, - сказал он им, - мне в самом деле сегодня гораздо лучше; но все-таки я чувствую, что конец мой приближается. Когда я умру, каждый из вас получит сладкое утешение, возможность возвратиться в Европу. Каждый из вас увидит или любезных друзей, или родных, близких сердцу, а я встречусь с моими храбрыми. Да, - продолжал он, возвысив голос, - Клебер, Дезе, Бессьер, Дюрок, Ней, Мюрат, Массена, Бертье - все выйдут ко мне навстречу, станут говорить о подвигах, совершенных нами вместе. Я расскажу им последние события моей жизни. Увидев меня, они сойдут с ума от восторга и славы. Мы будем рассказывать походы наши Сципионам, Анибалам, Цезарям, Фридрихам!.. Как это будет отрадно!.. О! - прибавил он с улыбкой, - как бы испугалась Европа, если б увидала такое собрание героев, полководцев и воинов!"
   В это самое время пришел доктор Арно. Император принял его очень ласково, говорил ему о своих страданиях, о боли, которую он чувствовал, а потом, внезапно прервав разговор, сказал торжественным голосом:
   "Все кончено, доктор, удар нанесен, я приближаюсь к концу, скоро отдам труп мой земле. Подойдите, Бертран; переводите то, что от меня услышите: это будут оскорбления, достойные тех, которыми нас терзали; передайте все без исключения, не пропускайте ни одного слова.