Несмотря на свои успехи, Наполеон не переставал следить за действиями тайного врага своего, сената Венеции, и между прочим писал Дожу:
   "Все владения светлейшей венецианской республики на материке покрыты войсками. Со всех сторон ваша чернь, вооруженная вами, вопит:
   ёСмерть французам!" Многие солдаты итальянской армии уже сделались ее жертвой...
   Посылаю вам это письмо со старшим моим адъютантом. Война или мир? Если вы сейчас же не найдете средств рассеять вооруженные толпы и предать мне виновных в последних убийствах, то война объявлена..."
   Седьмого апреля заключено перемирие в Юденбурге. С одной стороны, эрцгерцог Карл, видя неймаркенские ущелья и гудзмарскую позицию занятыми Массеною, не находил себя в состоянии действовать наступательно; а с другой - Бонапарт, который надеялся было на содействие себе самбр-и-м°зской армии, но получил известие, что армия эта еще не двигалась да и не двинется, не осмеливался перейти за Симмеринг, чтобы не очутиться с неприкрытыми флангами в середине германских владений. И поэтому-то, лишь только он был официально уведомлен Директорией о том, что ни рейнская, ни самбр-и-м°зская армии не произведут диверсии, от которой он ожидал столько выгод, как и поспешил написать к эрцгерцогу, предлагая ему разделить с ним славу умиротворения Европы и прекратить войну, обременительную и для Австрии, и для Франции. "Храбрые воины, - писал он к нему, - стоят в рядах, но желают мира. Мы уже довольно погубили людей и довольно нанесли ран человечеству... Вы, которые по рождению своему так близки к трону и стоите выше всех мелких страстей, управляющих иногда правительственными лицами, желаете ли вы решиться заслужить название благодетеля людей и истинного спасителя Германии?.. Что касается меня, ваше Высочество, то если предложение, теперь вам мною сделанное, может спасти жизнь хотя одного человека, я стану более гордиться этим, чем всякими успехами, которые бы мог иметь на поле битв".
   Миролюбивое расположение, выраженное в этом письме, было с удовольствием принято в Вене, и император отправил к Бонапарту неаполитанского посланника Галло, следствием чего и было заключение юденбургского перемирия.
   Наполеон воспользовался временем, свободным от военных занятий, чтобы возобновить жалобы свои Директории насчет бездействия других войск республики, тогда как итальянская армия, при столь незначительных способах, боролась почти со всеми силами Австрийской империи. Впрочем, мало заботясь о прошлом, в котором ему нечем было упрекнуть себя относительно своих военных распоряжений, Наполеон занимался более будущим и настоятельнее, чем когда-нибудь, требовал содействия себе генерала Моро, потому что надеялся этим способом или получить выгоднейшие мирные условия, или большую помощь в случае возобновления кампании. "Когда действительно желают войны, - писал он к Директории, - то ничто не может остановить ее; с незапамятных времен никакая река не бывала существенной преградой. Если Моро захочет перейти Рейн, так он его перейдет; если б он уже перешел его, так мы бы теперь были в состоянии предписывать какие хотим условия мира... Я перешел хребты Юлианских и Норикских Альп по снегу в три фута глубиной. Если б я имел в виду одно спокойствие моей армии и мои личные выгоды, то оставался бы по ту сторону Изонцы, а не бросился бы в Германию в намерении подать помощь рейнской армии и удержать неприятеля от наступательных действий... Если рейнские армии оставят меня одного, то я возвращусь в Италию, и пусть целая Европа судит об относительном поведении обеих армий".
   Мирные переговоры начались в Леобене 26 жерминаля, и предварительные статьи были подписаны 29-го. Бонапарт, разговаривая с полномочными посланниками Австрии, сказал: "Сначала ваше правительство выслало против меня четыре армии без генерала, теперь прислало генерала без армии".
   Между тем аристократия Венеции, действуя заодно с некоторыми частными лицами, восстановила простой народ на берегах Адриатики, и множество французов было перерезано в Вероне на самой неделе пасхи.
   Бонапарт тотчас же поспешил на место печального происшествия и сказал прежнему своему товарищу Бурриенну, который теперь занимал при нем должность секретаря и сам едва не погиб во время смятения: "Будь спокоен, Венеции - конец!" Через несколько дней он написал Директории, что "единственное средство избавиться от смут есть уничтожение Венецианской республики".
   Тщетно проведиторы Бресчии, Бергама и Кремоны старались произвести следствие таким образом, чтобы сложить вину на французов, представив их зачинщиками беспорядка, жертвой которого сами сделались: Бонапарт издал манифест, который звучал так:
   "Главнокомандующий требует, чтобы французский министр, проживающий в Венеции, выехал оттуда немедленно, и приказывает всем агентам Венецианской республики, находящимся в Ломбардии и на материке венецианских владений, оставить их в двадцать четыре часа.
   Приказывает всем господам дивизионным командирам считать венецианские войска за неприятельские и уничтожить гербы этой республики везде, где найдут их".
   Приказ этот был в точности исполнен. Ужас овладел верховным советом Венеции. Он сложил с себя правительственную власть в руки народа, который вверил ее нарочно учрежденному начальству. 16 мая трехцветное знамя водружено генералом Бараге д'Илье (Baraguay d'Hilliers) на площади Святого Марка. Полная демократическая революция совершилась во всех владениях Венеции. Адвокат Дандоло, один из тех двух людей, о которых Наполеон отозвался, что одних только их и нашел истинно хорошими людьми во всей Италии, был, по доверенности к нему народа, назначен распорядителем при приведении в действие этого переворота. Лев святого Марка и Коринфские кони, которые впоследствии украшали триумфальную Карусельскую арку, перевезены в Париж.
   Пока продолжались переговоры с Австрией, Бонапарт узнал, что генералы Гош и Моро перешли за Рейн. Между тем не более как за несколько дней перед этим Директория уведомляла его, что переход за Рейн не произойдет. Ясно было, что Директория опасалась его быстрых успехов, и что она в победителе Италии предугадывала будущего императора. Наполеон сам сознавался, бывши уже в заточении на острове Святой Елены, что и действительно со времени битвы под Лоди ему приходило на ум, что он может стать великим действующим лицом в политическом мире, и что "с той поры загорелась в нем первая искра властолюбия".
   Директория, которая заметила эту искру и боялась, чтобы она не разгорелась в пожар и не охватила здания республики, наверху которого стояла сама, естественно, старалась из зависти не дать ей вспыхнуть. Она с неудовольствием видела, что общественная признательность сосредоточивается на одном человеке, и не хотела доставить ему случая еще отличиться. Наполеон разгадал Директорию, как Директория разгадала его, но это нисколько не помешало ему громко выражать свое неудовольствие и в письмах, и в разговорах. Но Директория тем более находилась в возможности скрывать настоящие причины своего поведения в отношении к Бонапарту, что он сам, когда еще был начальником внутренних войск, передал в ее руки план кампании, составленный им самим, в котором было сказано, что кампанию следует закончить, ступив на хребет симмерингских гор. Таким образом он сам положил себе преграду, за которую стремился теперь перешагнуть. И что ж мудреного, что теперешний великий полководец начал простирать виды свои обширнее, чем прежний едва известный генерал.
   Бонапарт находился на острове Тальяменто в то время, как получил известие о переправе Моро через Рейн. "Никакие слова, - говорит Бурриенн, - не могут выразить душевного волнения Наполеона при чтении этих депеш... Досада его была так велика, что он с минуту думал было перейти на левый берег Тальяменто под каким бы то ни было предлогом..." Нет сомнения, что если бы Наполеон был уверен в содействии рейнской армии, то не выразил бы в письме своем к эрцгерцогу Карлу таких миролюбивых намерений. Мысль занять Вену, как занял Рим, конечно, льстила его самолюбию. Но на этот раз Директория не допустила его до исполнения честолюбивых замыслов.
   Переговоры шли медленно. Главнокомандующий воспользовался временем перемирия, чтобы посетить Ломбардию и венецианские владения и учредить там правительство. На этот предмет ему были нужны надежные люди, и он тщетно старался найти их. "Боже мой, говорил он, - как редко попадаются люди! В Италии восемнадцать миллионов жителей, а я нашел в ней только двух человек, Дандоло и Мельци".
   Наконец, раздосадованный препятствиями, которыми парижские интриганы беспрестанно затрудняли исполнение его намерений, и утомленный медленностью австрийских дипломатов, Бонапарт стал говорить, что хочет отказаться от руководства армией и удалиться от шума на отдых, в котором, уверял, что чувствует нужду. Это, конечно, было не что иное, как угроза, которую он вовсе не был расположен исполнить. Он не верил, чтобы при оказанных им заслугах, явно обнаруженном военном таланте и чрезвычайной известности республика могла обойтись без него. Ему по справедливости казалось, что слух, распущенный о намерении его выйти в отставку, будет такой политической новостью, которая взволнует народ против правительства, не умевшего, из неблагодарности и зависти, удержать в службе достойного главнокомандующего. Но все это не имело последствий. Бонапарт удовольствовался жалобами и тем, что день ото дня начал употреблять более и более высокомерный тон в своей официальной переписке. Он объявил, что "по стечению обстоятельств сами переговоры с австрийским императором входят в круг военных действий", и таким образом война и мир стали зависеть от его
   произвола, и даже судьба всей республики находилась в его руках;
   тогда Наполеон сделал вид, будто пресыщен славой, чтобы тем
   убедить своих почитателей, завистников и соперников в том, что
   одна только польза Франции, а не собственная, личная выгода
   руководит его поступками и заставляет быть столь деятельным. "Я
   пошел на Вену, говорит он в одном из своих писем, - приобретя уже
   столько славы, что мог бы ею довольствоваться, и оставил за собой прекрасные долины Италии так же, как в прошлую кампанию, когда искал продовольствия для своей армии, которую республика не имела чем кормить".
   Внутренняя политика республики содействовала также низкой зависти Директории. Были люди, которые не могли не опасаться влияния полководца, пятьюдесятью выигранными сражениями спасшего республику, и которого известность, слава и само существование были тесно связаны с выгодами революционеров. Поборники законной королевской власти печатали и говорили про Наполеона все, что хотели. Директория, несмотря на всю ненависть к роялистам, не мешала им в этом; и так как во всякой партии между людьми достойными всегда найдутся люди низкие, то в журналах и газетах, в совете и клубах громко говорили, что венецианское правительство сделалось жертвой коварства французского главнокомандующего, который сам подготовил все эти убийства французских солдат и после отомстил за них так жестоко.
   Наполеон, извещенный об этой клевете, писал к Директории: "После заключенных мною пяти мирных трактатов и побед моих над коалицией я имел право если не на гражданский триумф, то, по крайней мере, на спокойную жизнь и на покровительство первых сановников республики. Но вместо того я вижу себя гонимым, оклеветанным... Конечно, я имею право сетовать и жаловаться на первых сановников республики, дозволяющих поносить человека, который так возвеличил имя французов.
   Повторяю вам, граждане директоры, мою просьбу об отставке. Я хочу быть спокоен... Вы поручили мне вести переговоры: я к ним не способен".
   За несколько дней перед отправлением этого письма он так писал к Карно:
   "Я получил ваше письмо, мой любезнейший директор, на риволийском поле битвы и с сожалением слышал все, что говорят обо мне. Всякий заставляет меня выражаться, глядя по своей страсти. Полагаю, вы довольно знаете меня и никак не вообразите, чтобы я мог быть под чьим бы то ни было влиянием; вы мне и моим семейникам всегда оказывали дружбу, и за это я всегда останусь вам искренне благодарным. Есть люди, для которых вражда сделалась потребностью, и которые, не будучи в состоянии вредить республике, стараются везде, где могут, сеять раздор. Что касается меня, то пусть они говорят, что хотят: им уже не достать до меня; уважение небольшого числа особ, подобных вам, уважение моих товарищей, иногда суд потомства и, более всего, чистота совести да благоденствие моего отечества - вот все, что единственно занимает меня".
   Мы уже заметили, что просьбы Наполеона об отставке были вовсе не искренние. То же самое можно сказать и о той скромности, с которой он называл себя неспособным к ведению переговоров: об этом можно судить по одной черте его характера во время камно-формийских переговоров, о чем он сам рассказывал на острове Святой Елены.
   "Кобенцель, - говаривал он, - был душой проектов и дипломатики венского кабинета. Он занимал места посланников при всех первостатейных державах Европы и долгое время находился при дворе императрицы Екатерины Великой. Надменный своей важностью и саном, он не сомневался в том, что достоинство его обращения и привычка к придворному обхождению легко дадут ему взять верх над генералом, воспитанным в стане революционеров; но он вскоре уверился в ошибочности своего суждения". Конференции шли чрезвычайно медленно. Кобенцель, по обычаю, оказался весьма ловким в искусстве откладывать дела в долгий ящик. Однако же французский главнокомандующий решился окончить разом. Последняя конференция проходила в жарких прениях; наконец Бонапарт сделал одно предложение: Кобенцель отказался. Тогда, вскочив со стула в некотором роде исступления, Наполеон вскричал: "А! Вы хотите войны? Хорошо! Война будет". И схватив со стола великолепный фарфоровый кабачок, высоко ценимый Кобенцелем, он треснул его о пол так, что только осколки полетели. "Смотрите, - вскричал он еще, - такая же участь ожидает и вашу империю не дальше как через три месяца; я вам это обещаю!" И он стремительно вышел из залы совещания. Кобенцель окаменел, рассказывал император; но г. Галло, его помощник, человек гораздо более сговорчивый, провожал французского генерала до самой кареты, стараясь его удержать, "он беспрестанно кланялся, - сказывал император, - и делал из себя такую смешную фигуру, что, несмотря на весь мой гнев, я не мог удержаться от внутреннего смеха".
   Такой способ вести переговоры, казалось, оправдывал то, что Наполеон говорил про свою к ним неспособность, но, однако же, этот способ имел полный успех, которого и ожидал главнокомандующий. В этом случае грубость могла быть ловкостью и искусством. Надобно же было чем-нибудь кончить все эти проволочки. Наполеон, разбив великолепный кабачок, поступил очень сметливо, и на этот раз его наглость принесла Франции больше пользы, чем учтивая хитрость какого-нибудь старого дипломата. Даже можно сказать, что если он, при теперешнем обстоятельстве, переступил границы всякого приличия и всякой благопристойности, то сделал это для блага своей родины, поспешая с заключением мира.
   Но покуда Наполеон, оставаясь в Италии, досадовал на нескончаемую медлительность дипломатических конференций, на бездействие, к которому принуждало его неблагорасположение Директории, и на клевету, чернившую его, существованию Директории стало угрожать большинство роялистов в обоих советах: восемнадцатое фруктидора приближалось.
   Итальянская армия, которая под знаменем республики и под командой своего славного начальника одержала столько побед, должна была по необходимости обратить на себя внимание обеих партий, питать надежды одних и опасения других. Наполеон, на которого еще так недавно клеветали обе партии, вдруг сделался предметом их лести. Франсуа Дюкудрэ, один из ораторов, пользовавшихся наибольшим влиянием над приверженцами законной королевской власти, назвал Наполеона героем, говоря, что "он отличился теперь на дипломатическом поприще так же удачно, как успел в восемь месяцев стать наряду со всеми величайшими полководцами".
   Но эти вынужденные похвалы не могли заглушить криков ненависти других роялистов. Обри, старинный враг Наполеона, поддерживаемый некоторыми товарищами, громко требовал, чтобы главнокомандующий был отрешен и арестован. Этого было уже довольно, чтобы заставить Наполеона пристать к стороне Директории; но он презирал ее и из всех ее членов уважал одного только человека, которого признавал заслуги и способности: то был Карно; но Карно также не хотел согласиться на конечное ниспровержение роялистов. Со всем тем размышления о прошлом и будущем сделали то, что Наполеон поддержал Барраса, которого презирал, а не Карно, к которому имел уважение.
   Была минута, когда он почти решился идти на Париж с двадцатипятитысячным корпусом; и, наверное, исполнил бы это намерение, если б возможность успеха осталась в столице за роялистами. Но более всего побудила его поднять свой грозный меч за Директорию измена ей Пишегрю, все поступки которого обличились по случаю захваченных бумаг известного графа д'Антрег, арестованного в венецианских владениях, отпущенного на слово в Милан, откуда он бежал в Швейцарию и написал жесточайший пасквиль на Бонапарта, обращением которого с собою должен бы был хвалиться.
   Негодование главнокомандующего возросло до высочайшей степени, и он вполне выразил его в адресе, посланном от имени итальянской армии. "Разве дорога в Париж, - говорил он от лица своего войскам - труднее дороги в Вену?.. Трепещите! От Адижа до Рейна и до Парижа один только шаг; трепещите! Мера ваших преступлений исполнилась, и воздаяние за них на острие наших штыков".
   Для доставки этого адреса Наполеон избрал Ожеро, того из своих генералов, который по своей самостоятельности мог скорее всех других сделаться первым действующим лицом приближающейся развязки и заставить забыть о главнокомандующем. Что касается денег, которых требовал Бар-рас через своего секретаря Ботто, для успешного действия в известный день, то Наполеон удовольствовался одним обещанием, но не заплатил никогда. Впрочем, полагаясь на усердие и сметливость своего адъютанта Лавалетта, он послал его в Париж для доставки ему сведений обо всем ходе дел, чтобы самому быть в состоянии действовать сообразно с обстоятельствами.
   С этого времени начинается связь Бонапарта с Дезе (Desaix). Дезе, находившийся при рейнской армии, следил издали за подвигами главнокомандующего итальянской армии, искренне удивлялся им и воспользовался Леобенским перемирием, чтобы взглянуть на великого полководца. Они встретились, поняли и полюбили друг друга. Раз, беседуя наедине, Наполеон хотел было рассказать Дезе о поступках Пишегрю, но Дезе отвечал: "Мы, на Рейне, знали об этом уже три месяца тому назад. В одном из фургонов, отбитых у генерала Кленглена (Klinglin), найдена вся переписка Пишегрю с врагами республики". - "Разве Моро не известил о том Директорию?" "Нет, не известил". - "В деле столь важном молчанье есть сообщничество". После происшествий 18 фруктидора, когда Пишегрю был наказан ссылкою, Моро показал также против него; по этому случаю Наполеон сказал: "Не доказывая на Пишегрю ранее, Моро изменял отечеству; доказывая на него теперь, он только бьет лежачего".
   Между тем Директория, счастливо отделавшись от роялистов, возвратилась к своей прежней тайной и закоснелой зависти к Наполеону. Несмотря на то, что из множества полученных от него депеш, в которых он каждый раз настоятельно и усиленно требовал принятия решительных мер, и из которых ей было хорошо известно мнение главнокомандующего насчет 18 фруктидора, она распустила в Париже слух, который должен был дойти и до армии, что мнение Бонапарта насчет этих происшествий весьма сомнительно; и чтобы придать еще более весу такому подозрению, Директория поручила Ожеро уведомить циркуляром всех начальников дивизии о событиях 18 фруктидора, что, по правде, следовало сделать самому главнокомандующему. Узнав об этом, Наполеон поспешил высказать свое неудовольствие и негодование.
   "Положительно можно сказать, - писал он Директории, - что правительство обходится со мною точно так же, как с Пишегрю после вендемьера IV года.
   Прошу вас назначить кого-нибудь на мое место и дать мне отставку. Никакая земная власть не может меня заставить оставаться на службе после столь явного знака ужасной неблагодарности правительства, неблагодарности, которой я вовсе не ожидал. Здоровье мое, крайне расстроенное, требует отдыха и спокойствия...
   С давних пор мне вверена большая власть. Я, при всяком случае, употреблял ее для блага отечества; тем хуже для тех, которые не верят добродетели и могут подозревать меня. Моя награда в собственной моей совести и в суде потомства...
   Верьте, что в случае опасности я снова стану в первые ряды, чтоб защищать свободу и конституцию III года".
   Директория, находя себя не в силах открыто бороться со знаменитым воином, продолжала притворяться и поспешила смягчить его неудовольствие объяснениями и извинениями.
   Наполеону не так еще надоело быть главнокомандующим, как показывал, а потому он удовольствовался лестными для себя объяснениями и начал вести частную переписку с членами и министрами Директории о случайностях войны, условиях мира и важнейших вопросах общей политики. Он желал, чтобы по отклонении внешних и внутренних опасностей, грозивших республике, правительство приняло меры кротости и умеренности. "Судьбы Европы, - писал он к Франсуа де Невшато, - зависят от единства, благоразумия и силы правительства. Есть часть народа, которую должно победить хорошими правительственными мерами... Действуйте так, чтобы снова не погрузить нас в бурный поток революции".
   В это время человек знаменитый, прославившийся еще со времени Конституционного собрания, и чья известность распространилась с той поры но деятельному участию, которое принимал он во всех правительственных изменениях, доведших Францию до теперешнего ее положения; в это время, говорю, Талейран, всегда скорый на поклонение восходящему солнцу, стал стараться сблизиться и войти в тесные сношения с Наполеоном. Он написал ему несколько писем о 18 фруктидоре и в каждом нарочно принимал тон поборника революции. Любопытно видеть, как Талейран, который впоследствии так деятельно содействовал новому возведению на отеческий престол двух ветвей Бурбонского дома, и последней политической приверженностью которого была, по крайней мере, по-видимому, ныне царствующая династия; любопытно видеть, как этот самый Талейран писал своему будущему императору, этому кумиру, перед которым он сначала преклонял колена: "Определено беспощадно наказывать смертью всякого, кто осмелится говорить в пользу королевской власти, конституций 93 года или орлеанской".
   Наполеон принял предупредительность начальника партии, которую в ту пору называли конституционною и дипломатическою, как человек, имеющий в виду приготовить опоры и соревнователей тому великому честолюбию, которое владело им. Он чувствовал, что час его еще не настал, но знал, что он наступит, и старался привлечь к себе людей, чтобы располагать ими тогда, когда обстоятельства потребуют. Глядя на анархию, в которую впала Франция прежде и после 18 фруктидора, на неуважение к главным правительственным лицам, на безнравственность одних и на пошлость других, можно бы подумать, что Наполеон был слишком робок, не особенно полагался на влияние своего имени и на утомление партий и только откладывал исполнение своего замысла, который впоследствии привел в действие с таким блистательным успехом. Но он думал, что ему должно еще увеличить свою известность новыми славными деяниями и дать время массе народа заскучать под гнетом демократии. Возможно, что с этих пор он начал помышлять об экспедиции в Египет, как полагали многие, прочитав его прокламацию от 16 сентября 1797 к эскадре адмирала Брюэса (Brueix), в которой говорит: "Без вашего содействия нам невозможно пронести славу французского имени дальше какого-нибудь уголка Европы; с вами мы переплывем моря и водрузим знамя республики в далеких странах".
   Для исполнения столь обширного замысла надобно было сначала умиротворить Европу. Австрия, чьи надежды, основанные на революции во Франции, были разрушены 18 фруктидором, не имела уже прежних причин откладывать заключение мира; но Директория, возгордившись победой, якобы одержанной над роялистами, не показывала миролюбивого расположения; однако же Бонапарт не разделял ее воинственных видов. Приближение зимы заставило его поспешить с заключением мира. "Нужно более месяца времени, чтобы рейнская армия успела оказать мне помощь, если еще она в состоянии оказать ее, - сказал он своему секретарю, - а через две недели выпадет снег, и дороги сделаются непроходимыми. Кончено, заключаю мир. Венеция поплатится за издержки войны и за границы на Рейне. А Директория и ораторы пусть себе говорят, что им угодно".
   И мир был заключен в Кампо-Формио 26 вендемьера VI года (17 октября 1797). Первым его условием было освобождение олмюцких пленников: Лафайета, Латур-Мобура и Бюро де Пюси. Наполеон с жаром настаивал на этом условии, и справедливость требует сказать, что в этом случае он действовал по инструкции Директории.
   ГЛАВА VI
   [Путешествие в Раштадт. Возвращение в Париж. Отъезд в Египет.]