Страница:
– Нет! – резко крикнула она, у нее даже голос сорвался – Не знаю, как для тебя, но для меня – нет! Даже Марта однажды так и сказала: твоя сила только в этом! До сих пор!
Бедная моя Марта! Она годами несла эту ношу вместо меня… Нашла самый лучший способ утешения… Брошенная женщина и обманутая женщина – далеко не одно и то же… И сейчас незачем убеждать ее в обратном.
– Вера, ты не могла бы дать мне фотографии?
– Какие фотографии? – быстро глянула она на меня.
– Наши! Не может быть, чтобы их не было!
Она сидела неподвижно, будто не слышала. Лицо ее было как каменное, взгляд безжизненный. Потом внезапно встала, отперла массивный железный сейф, стоявший за ее спиной, извлекла оттуда плотный дорогой конверт и положила на стол.
– Вот, – беззвучно, одними губами произнесла она.
– Почему ты их держишь в сейфе? – задал я дурацкий вопрос.
– А где же? Кроме них, у меня ничего больше нет…
Я убрал конверт во внутренний карман пиджака.
– Ничего больше нет… – повторила она. – Так что завтра ты должен вернуть их.
Потом я ушел. Я шагал по улице, не глядя по сторонам, хотя какая-то пожилая женщина неловко поздоровалась со мной. Дома я разлегся на кровати. Не было ни малейшего желания рассматривать фотографии, даже доставать их не хотелось. Мне действительно все было ясно, – по крайней мере, все про нас с Верой. Она ни в чем не виновата. Ни в чем, даже в том, что я назвал нашей ошибкой. Она просто была моей тенью и выполняла любое мое желание. Как она могла бы отказать мне, если бы я действительно захотел! Все эти полусказки о квартирах и условиях ничего не значат. Для сильного желания достаточно копны сена в селе.
А я? Как объяснить мое поведение? Что это было – осторожность, сознательное или неосознанное опасение, страх перед ответственностью? Эта мысль показалась мне абсурдной. Наутро я убедился в том, что она в самом деле нелепа… А может быть, причиной была черта моего характера, о которой все так часто упоминают? Мой фанатизм, идейный и моральный, что в конце концов почти одно и то же… Я не понимал смысла этого слова, и вряд ли когда-нибудь пойму его полностью. Но как увязать эту черту со всем остальным, что я о себе слышал? Например, с буйным, горячим, порывистым характером?
Наверное, самое правильное объяснение – иное. Я пришел к Лидии таким, каким Вера оставила меня – непорочным, а значит, неподготовленным. И страсть повалила меня с ног. Раздавила, сокрушила без остатка. Когда вера разрушена без остатка, на ее место никогда не приходит другая вера. Ее место занимает неверие. Вот почему я не нашел в себе сил предупредить Веру о том, что произошло, или оправдаться перед ней пусть даже ценой какой-нибудь плоской или нелепой выдумки. Мне уже было все равно.
Марта вернулась домой пораньше и ворвалась ко мне в комнату веселая и довольная.
– Ну что? – чуть не с порога спросила она. – Мама говорит, ты ни одного рака не принес.
– А в чем я их принесу? Ты мне не дала ведро! Она приняла мои слова за чистую монету.
– Господи, какая я глупая! Ну ничего, ты хоть расскажи.
Я заговорил с удовольствием, – и тяжелые и неприятные мысли стали уплывать из головы. Чем дальше, чем больше я увлекался своим рассказом, может быть, потому, что заново переживал все случившееся. Услышав, что я высыпал раков в воду, сестра нахмурилась.
– Это ты зря!
– Почему?
– Потому что больше ты уже за раками не поедешь! Человек устроен так, что не делает бессмысленных и бесполезных поступков! А ты – человек и должен вести себя как люди. Хотя бы до тех пор, пока не найдешь себя.
Марта обернулась и рассеянно взглянула на столик, – именно туда я положил конверт, полученный от Веры. Потом подошла ко мне и погладила по хохолку на темени.
– Ты опять ходил к Вере, – сказала она.
– А что, нельзя? – сдержанно спросил я.
– Ваши отношения уже не проблема для тебя…
– Знаю, что не проблема… Но факт. Надо ли спорить о том, что любой факт – лицо некой истины. Я хочу узнать, что кроется за этим фактом, и узнаю.
Но Марта уже не слушала, – она утратила всякий интерес к разговору.
– Пойдем к маме, – сказала она. – Не надо оставлять ее одну, бедняжку.
Утром я проснулся беспричинно и внезапно, будто где-то рядом прозвенел будильник. Такой будильник был, и я очень хорошо знал, какой он и где находится. Я вскочил, будто меня толкнула чья-то рука, подошел к столику на тонких прогнивших ножках, взял конверт. И все не решался открыть его. Мне казалось, что в комнате темно, хотелось сильного света. И я зажег лампу.
В конверте было девять фотографий. Почти все маленького формата, все до одной – школьные. Но как и говорила Вера, на каждом снимке мы были не одни. Я еле узнал Веру, и мне даже захотелось перекреститься от облегчения – очень хорошенькая девочка, очень свежая. Тонкая фигурка, круглое, вечно улыбающееся личико, на плечах тяжелые косы. Черты вкуса и кокетства были заметны даже в простенькой школьной форме. Куда все это делось? Да туда же, куда пропало и все мое, – ушло в годы.
Но прежде всего в это утро я всмотрелся в собственное изображение. Лицо на фотографии в какой-то мере отвечало тому, что рассказала Вера. Как ни странно, я действительно выглядел старше других, выше и крупнее. Оказалось, что я был не такой худой и даже не такой смуглый, как думал. На всех фотографиях, кроме одной, я был очень серьезен и даже хмур и в самом деле неожиданно властен. Поза ли это, неизбежная и обязательная для каждого вожака? Что-то в этом роде наверняка было. Но я не настолько слеп, чтобы не понять: я действительно превосходил всех остальных и по характеру, и как личность… Как и Вера, кстати, отличалась от двух – трех девушек, мелькавших; на фотографиях. И наверняка мы оказались вместе не случайно. Но только четвертая фотография мне все объяснила – здесь снова придется сделать отступление. Вы верите, что мертвая фотография может хранить живое чувство? Не намекать, не подсказывать, а именно содержать его в себе? Как это ни парадоксально звучит, но это возможно. Мы любили друг друга. Мы были счастливы. Принадлежали друг другу глубоко, без остатка. Как так – без остатка, ведь мы… Но (Своими глазами видел, что это правда, хотя сердце мое молчало. Мы любили, и не было никаких остатков ни в кровати, ни в копне сена.
Вот что представляла собой фотография. Пять человек – три парня и две девушки. Крутая лесная полянка с такой высокой травой, что мы тонем в ней по колено. Рядом со мной стоит совсем незнакомая девчонка – низенькая, смуглая как цыганка и очень важная. Вера последняя с правой стороны фотографии, но стоит так, чтобы видеть меня. Я смотрю на нее, она – на меня. И это все.
Я снова лег в кровать и уснул, ни о чем не думая, а когда проснулся, солнце уже стояло за окном. Мне было стыдно взглянуть на часы. Я поспешно оделся и спустился вниз. Мама, конечно же, ждала меня, – тихая, кроткая, с поблекшими глазами, в которых был не укор, а простенькая человеческая радость.
– Извини, мама, я опять проспал.
– Ничего, сынок, ничего, я рада. Отдыхай у нас, вы у себя в Софии не высыпаетесь…
Ага, значит, я еще и не высыпаюсь, – что же я тогда делаю по ночам? Но я все же спросил:
– А ты откуда знаешь?
– Да ведь жила я у тебя целую неделю. Так ты однажды в три часа домой явился…
Господи, что за сын отвратительный! Неужели это я, тот самый, что на фотографии? Да я хотя бы с Лидией был или один? Я не посмел спросить. Раз в жизни мать приехала погостить, а я оставил ее одну. Перед телевизором, у которого она вряд ли могла заснуть от беспокойных мыслей. Мама налила молока в миску с трещинками и снова села напротив.
– Мама, ты нашла мои рисунки?
– Нашла, сынок. Принести?
– Нет, я ухожу. Ты их оставь наверху, в комнате на столе.
Только на полдороге я спохватился, что забыл побриться. Никогда раньше со мной такого не бывало; эта привычка, как и многие другие, уцелела, несмотря на потерю памяти. Ничего не попишешь, придется обойтись и так. Но в маленькую канцелярию Веры я вошел не в лучшем настроении. Она приняла меня даже приветливо.
– Молодец, сдержал слово!
– Хоть раз в жизни… – отозвался я.
Она явно ждала, что я приду; на стуле для посетителей лежала совершенно новая вязаная подушка. Я вдруг понял, что в голове у меня пусто – ни одной мыс, – ли, ни слова даже. Я достал конверт и положил его на стол. Фотография, которая произвела на меня такое сильное впечатление, лежала сверху.
– Вера, кто этот парень?
Парень был крайним слева. Он один не смотрел в объектив пустым взглядом. Он смотрел на Веру.
– Это Кынчо, – ответила она. – Пожалуй, твой единственный друг в гимназии… Хотя вообще-то у тебя не было друзей…
– Неужели я был такой нелюдим?
– Нет, просто они были тебе не нужны. Ты был полон доверху.
– Любовью?
– Вот еще. Идеями!
– По-моему, этот Кынчо был в тебя влюблен.
– Не замечала, – спокойно отозвалась Вера. – Зато замечала другое. Он тебе завидовал. Завидовал твоем; блеску, твоему авторитету в гимназии. А сам был очень способный парень.
– Понятно, – кивнул я. – Помимо всего прочего, я еще и увел у него девушку.
– Я тебе сказала, что не хочу говорить об этом. Я замолчал. На зеленый крашеный подоконник сел голубь и принялся с любопытством рассматривать нас.
– Хорошо, Вера! – сказал я наконец. – Разреши мне сказать на прощанье несколько слов. Я внимательно рассмотрел все фотографии. И убежден в одном. Мы бы ли счастливы. Мы получили все, что нам требовалось. Я действительно не помню своего прошлого. Но не думаю, чтобы такое повторилось в моей жизни еще раз.
Я говорил медленно, спокойно, не спуская с не глаз. При моих последних словах какой-то счастливы огонек вспыхнул на ее лице и тут же угас.
– Наверное, повторилось, – чуть слышно сказал она. – И еще не раз повторится.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что я тебя знаю. Да так, как даже Март не знает… Ты никогда не состаришься. В себе, в душе, хочу сказать…
– Я теперь другой, Вера, не такой, какого ты знал. Она помолчала, потом со вздохом заметила:
– Я в это не верю… Человек может потерять па мять… но не может потерять свою душу…
«А вдруг это правда? – мгновенно подумал я. Нет, не может быть. Или люди ошибаются, говоря обо мне. Или сам я совсем другой. Но не могут же все сразу ошибаться, да еще столь одинаковым образом».
– Хорошо, не будем больше говорить об этом. Скажи мне, по крайней мере, что стало с этим Кынчо?
– Он погиб в перестрелке… Дней за двадцать до Девятого сентября.
– Да, действительно жалко, – заметил я. – Вера, а почему ты не поехала вместе со мной в Софию, учиться?
Она так сильно покраснела, что я осекся.
– А что? Разве у меня плохая работа?
– Не в этом дело. Конечно, хорошая, лучше, чем у Марты, например… Я просто в принципе спросил…
– Скоро я ушел. Я знал, что больше, не увижу ее, сколько бы ни пробыл в Брестнике. А может быть, и никогда не увижу. Но этого я ей не сказал. Надо хоть раз послушаться Марту. Что бы ни было у меня впереди, незачем снова создавать праздные надежды и горькие иллюзии.
Дома, на маленьком столике, меня ждали мои детские рисунки. Я взялся за них не сразу – не много ли будет двух переживаний за одно утро? Но все же принялся рассматривать листы один за другим. Конечно, я был не в восторге. Рисунки оказались недурными, довольно грамотными для мальчишки такого возраста. Однако ничто в них не соприкасалось с искусством. Жизни не было в них, и чувства не было. Именно это меня удивило. Почему же я рисовал с такой страстью, если верить сестре и маме? Чего я искал в этих очертаниях старинных домов и что в них находил? Может быть, в самом деле одни формы и симметрии, как утверждал отец? Во всяком случае, я правильно оценил свои возможности, когда не стал художником. Вряд ли я бы мог им стать.
Я рассматривал пожелтевшие от времени листы, и все это время какая-то мысль упорно копошилась у меня в голове, не давая покоя, мысль без слов. Возможно ли это – мысль без слов? Уверяю вас, что возможно. Мы привыкли называть это желанием, не понимая толком смысла самого слова. Теперь-то я знаю, что чувство может мыслить точно так же, как и разум. Но не будем забегать вперед. Тогда, еще до того, как пришли слова, я думал или чувствовал, все равно: «Почему бы мне не взяться снова за карандаш? Почему не попробовать нарисовать что-нибудь?» Я даже не уверен, оформилось ли тогда это желание в написанные сейчас слова. Я спустился вниз – мама хлопотала у плиты.
– Мама, у тебя не найдется в доме листа бумаги? И карандаш, если можно…
Она призадумалась.
– Наверное, найдется. Кажется, где-то остались тетрадки: и твои и Мартины…
– Хорошо, мама, поищи, может, найдешь… Я вернусь через полчаса.
Но вернулся я только через час. Я обошел все село, вплоть до самых тихих и глухих проулков. Чем дальше, тем грустнее становилась картина. Рухнувшие заборы, провалившиеся крыши, осыпавшаяся штукатурка, из-под которой проглядывала глиняная плоть построек. Я наконец остановился на одной из них – самой заброшенной, самой прогнившей. И довольный вернулся домой. К моей радости, мама разыскала две чистых тетрадки и целый, нетронутый школьный альбом для рисования.
– Здорово! – воскликнул я. – Как только вернусь в Софию, куплю тебе роскошную шерстяную шаль.
– Есть у меня шаль, сынок.
– Я тебе куплю новую, настоящую.
Но рисовать я никуда не пошел. Только было собрался, и меня осенила новая, настоящая мысль. А почему не нарисовать приют? Тот самый охотничий приют, о котором просила Марта? Почему не выполнить хотя бы одно желание сестры прежде, чем я вернусь в свой проклятый город? В нерешительности я остановился посреди двора, там, где кома-то гладил мягкую влажную морду Сивки. Да, в самом деле хорошо бы, но смогу ли я? Не осрамлюсь и перед Мартой, и перед ее председателем? Ведь я в жизни не видел охотничьего приюта; по крайней мере, не помню, чтобы видел. И не имею представления, как он должен выглядеть.
Нет, я знал, как должен выглядеть приют охотника. Я это понял, как только уселся перед чистым листом бумаги. Я так волновался, что у меня в горле пересохло. В голове уже сложилась общая идея, но образ не приходил. Ничего, сынок, не отчаивайся. Проведи хотя бы одну черту, все равно какую, горизонтальную или вертикальную. И может быть, оно внезапно воскреснет перед тобой, такое, каким было всегда, – утопающее во сне и тенях, в блеске и красках человеческое прошлое.
Я чувствовал, что меня охватывает лихорадка. Провел черту – горизонтальную. И внезапно передо мной возник образ, – нет, не домика, а покрытого мягкой зеленью склона, на котором его будут строить. Я начал быстро рисовать. Трудно было только в самые первые минуты, дальше рука пошла с такой легкостью, будто никогда и не выпускала карандаша из пальцев. Скоро набросок был готов. Начало положено, теперь я действительно представляю себе, как будет выглядеть постройка. Надо только привязать ее к естественной среде.
На первый проект ушло полчаса, не больше. Он мне не понравился. Мне казалось, что в нем есть что-то чужое, не продуманное и не пережитое мной самим. Я поддался чужим образам, или чужим внушениям, которые приходили ко мне, не дожидаясь зова и не будя чувства. Но я был обязан подчиняться им, потому что своих у меня не было. Откуда они возникали? Да оттуда же, наверное, из глубин моей угасшей памяти. Я складывал их одно к другому, как складывают кубики, не имея ясного представления о целом. Я сделал четыре проекта, потом спустился вниз обедать.
– Тебе, сынок, не нравится как будто, – озабоченно сказала мама. – Я-то решила сварить тебе постной чечевицы для разнообразия. В детстве ты ее очень любил.
Разве можно ее не любить, – мамину чечевицу, приправленную чебрецом и дольками чеснока. Долой всякую чепуху из головы и берись за еду, иначе пропадет всякое удовольствие от чечевицы. Роскошная чечевица, просто чудесная, лучшей я никогда не ел, потому что я нарисовал. Я могу рисовать, я умею рисовать. Пока этого достаточно.
После обеда я сделал еще три эскиза. Изменил внутреннюю планировку и вынес обе спальни в полуэтаж под крышей. Последний проект показался мне самым удачным, самым функциональным, как сказала бы Лидия. И я тут же отшвырнул карандаш. Я переживал необыкновенное одушевление, – может быть, именно это чувство люди называют радостью творчества, – более сильное и более глубокое, чем все, что я испытал до сих пор. Как оно разнилось от тихой радости, от кроткого счастья, которое я пережил в первый день, в первые минуты, когда вся моя душа растворилась в зеленом сиянии дерева!
Я снова вышел пройтись, а когда вернулся, Марта была уже дома. Увидев меня, она чуть не бросилась мне на шею.
– Господи, я с ума сойду! Ты не представляешь себе, как это красиво!
Я знал, о чем она говорит; я нарочно разложил эскизы у себя на кровати, чтобы она увидела их сразу же, как войдет в комнату. Я делал их для себя, но Марта решила, что это мой подарок ей лично. Мы снова поднялись ко мне в комнату, она включила свет. Эскизы лежали на местах, – она и пальцем не посмела дотронуться до листов.
– Какой тебе нравится больше всего?
– Вот этот, – показала она.
Да, именно тот, который понравился и мне. Почти весь этаж представлял собой холл. Камин, огромный деревянный стол почти на треть всего помещения. Под лестницей, ведущей к спальням, хозяйственный бокс с газовой плитой и всем необходимым для того, чтобы изжарить рыбу или приготовить что-нибудь на скорую руку. Перед цветастой занавеской – широкая лавка, которая могла служить и кроватью.
– Это для меня? – догадалась Марта.
– Конечно, – обрадовался я. – Наверх тебе нельзя – живьем съедят.
– Мне это не угрожает, – с пренебрежением отозвалась Марта. – Да я и не собираюсь там бывать. Это мужская берлога, женщинам там делать нечего.
– Правильно. Как ты думаешь, для чего я поставил этот стол и такие тяжелые скамьи? И для попоек удобно, и голову этим не проломишь.
– Я отнесу все это Марчо, нашему председателю. Пускай посмотрит, на что способен мой брат! Тебе, конечно, хорошо заплатят, он меня предупредил.
– Только попробуй! – строго сказал я.
Марта взяла лист с эскизом, который ей понравился, долго рассматривала его. На лице ее играла добрая и лукавая улыбка.
– Марта, завтра я собираюсь уезжать, – сказал я.
Я видел, как она поражена; она даже посмотрела на меня с испугом.
– Завтра? Почему завтра?
– А зачем мне оставаться? Все, что можно было сделать, я сделал. Нашел два – три обломка самого себя. Надо двигаться дальше.
– Не надо, – сказала она. – Ты должен остаться еще на несколько дней.
– Зачем?
– Как зачем? Да хотя бы ради мамы. Разве ты не видишь, как она ожила в последние дни?
Лучше бы она меня ударила – так мне стало стыдно за себя.
– Ведь я не навсегда уезжаю…
– Знаю, знаю… Явишься лет через десять…
– Или через десять месяцев. Насовсем.
Я не мог брякнуть ничего глупее. В сущности, придумал я это не сейчас, такая мысль постоянно вертелась у меня в голове в последнее время. Скорее как чувство, чем как намерение. Марта резко выпрямилась.
– Выброси эту чушь из головы! – гневно сказала она. – Что ты здесь будешь делать? Коров пасти?
– А что мне делать в Софии? – ответил я как можно спокойнее. – Представь, что я не сумею вернуть себе память. Что будет со мной тогда? Конечно, мне дадут пенсию. А дальше? Сяду сложа руки и буду слезы лить? На каждом шагу ловить сочувственные взгляды?
– Ты вернешь себе память! – решительно сказала она. – Но даже если тебя проводят на пенсию… Ты сам сегодня убедился, что ты прекрасный архитектор. Тебе всегда найдется дело. Ведь не звери же они, в конце концов. Братик, милый, не думай об этом… Просто иди своей дорогой… Придет время – и ты узнаешь все истины.
Я застыл в изумлении. Не от ее слов – от голоса.
– А ты их узнала? Для себя?
– Не все! Да и зачем это нужно? И того, что знаешь, достаточно, чтобы броситься… в воду…
Да, в воду! Или прыгнуть с балкона, все равно. Марта сразу поняла, что сказала лишнее, и тут же заговорила о другом.
– Симчо, сегодня пятница. В субботу и воскресенье ехать тяжело. Лучше останься до понедельника.
Так я и сделал – остался в Брестнике еще на два дня. Я никуда больше не ходил; мои житейские счеты с селом были покончены. Я хорошо сознавал, что остался в долгу у всех тех, с кем когда-либо делил жизнь, но у меня не было ни сил, ни возможности что-либо изменить. Целыми днями я глазел на деревья, на далекие зубцы гор. Я не скучал – я провел два тихих и спокойных дня. Между прочим, прочел «Пол и характер» Вайнингера – из простого любопытства. Книгу я нашел в поредевшей библиотечке отца. Кто ее купил? Зачем? За каким дьяволом понадобились простенькому сельскому учителю проблемы пола? Перевернув последнюю страницу, я не знал, что ответить на этот вопрос. И не знаю до сего дня.
Меня проводили только до ворот – это я выпросил у Марты. Не следовало оставлять маму одну в первые минуты после моего отъезда; как знать, может быть, я ошибаюсь, и колючка разлуки вопьется глубже, чем я думаю. Но так или иначе, она рассталась со мной без боли – это я видел ясно в ее выцветших глазах. И я отделился от нее без боли. Оба мы жили в мире без надежд. Надежды для нас не имели смысла.
И вот я снова в дороге, с последней маминой улыбкой в душе. Я чувствовал некоторое облегчение, – как ни тяжко в этом признаваться, – легкость избавления. У меня больше не было забот и не было обязанностей, таких, от которых обычному человеку никуда не уйти. Я даже не думал о том, куда еду. Главное, что я в дороге.
А дорога совсем новая – не та, по которой я приехал в Брестник. О ней мне сказала Марта. Шоссе еще не нанесли на туристические карты. Поэтому, наверное, оно было совершенно пусто. Тем лучше, можно спокойно подумать. Правда, страшновато пускать в ход беспощадную машинку, когда не знаешь, как ее остановить. Но ничего не попишешь, придется рискнуть. И я не колеблясь нажал на кнопку. Что-то в ней появится? Да что угодно!
Появилось сознание. Мое сознание. Большой белый экран, по которому пробегали искорки света. Никаких образов. Совершенно пустого сознания быть не может, это неестественно. Но что делать, если я ничего не вижу. Разве что включить проекционный аппарат, как советовал доктор Топалов. Но тут во мне сразу же заговорило вечное человеческое сомнение: а что тогда будет причина, и что – следствие, аппарат или экран? Не знаю почему, но человек всегда считает, что первоначало должно быть только одно. Не может существовать двух начал, одно из них обязательно будет причиной, а второе – следствием. И если спутать причину со следствием, можно придти к идиотским выводам, в чем я сам однажды укорил доктора Топалова.
Хорошо, попробуем иное условие задачи. Допустим, что налицо два данных, и посмотрим, что покажет решение. Если теленок пойдет хвостом вперед, значит, условие неверно.
Итак, я снова нажал на кнопку, и на экране появилось нечто. Какое там нечто, – на экране появился теленок! Мы хорошо знаем, что это не настоящий теленок, а его изображение. Откуда оно взялось? Очень просто: это проекция с диапозитива, находящегося в аппарате. А что такое диапозитив? Не что иное, как память о действительном явлении, воплощенная в материальном образе. Таким образом получается два изображения, совершенно одинаковых по размерам. Но как бы там ни было, мы можем сделать вывод, и без того всем прекрасно известный: основа сознания – память.
Естественно, этот чересчур легкий ответ продержался недолго. Тут же возник следующий вопрос: а если я подставлю палец под луч проекционного аппарата, что будет? Конечно, на экране появится палец. Да нет, что это я; появится узкая продолговатая тень, вернее, контуры пальца. В зале дружно засмеются: зачем нам показывают пальчик?
Вывод первый: условие задачи неверно. Мы имеем дело не с двумя данными, а с одним. И название ему не экран и не проекционный аппарат, а просто память. Где именно находится эта самая память, пока не известно; во всяком случае, не вне сознания. И прежде, чем мы этот вопрос не выясним, нельзя с полной уверенностью утверждать, что память – основа сознания.
Конечно, я хорошо понимал, что в большой мере обязан своими затруднениями тому, что взял слишком грубый пример. Я принял как данное, что и аппарат, и экран находятся в сознании человека и нигде больше. Неясно было, о каком экране идет речь.
Бедная моя Марта! Она годами несла эту ношу вместо меня… Нашла самый лучший способ утешения… Брошенная женщина и обманутая женщина – далеко не одно и то же… И сейчас незачем убеждать ее в обратном.
– Вера, ты не могла бы дать мне фотографии?
– Какие фотографии? – быстро глянула она на меня.
– Наши! Не может быть, чтобы их не было!
Она сидела неподвижно, будто не слышала. Лицо ее было как каменное, взгляд безжизненный. Потом внезапно встала, отперла массивный железный сейф, стоявший за ее спиной, извлекла оттуда плотный дорогой конверт и положила на стол.
– Вот, – беззвучно, одними губами произнесла она.
– Почему ты их держишь в сейфе? – задал я дурацкий вопрос.
– А где же? Кроме них, у меня ничего больше нет…
Я убрал конверт во внутренний карман пиджака.
– Ничего больше нет… – повторила она. – Так что завтра ты должен вернуть их.
Потом я ушел. Я шагал по улице, не глядя по сторонам, хотя какая-то пожилая женщина неловко поздоровалась со мной. Дома я разлегся на кровати. Не было ни малейшего желания рассматривать фотографии, даже доставать их не хотелось. Мне действительно все было ясно, – по крайней мере, все про нас с Верой. Она ни в чем не виновата. Ни в чем, даже в том, что я назвал нашей ошибкой. Она просто была моей тенью и выполняла любое мое желание. Как она могла бы отказать мне, если бы я действительно захотел! Все эти полусказки о квартирах и условиях ничего не значат. Для сильного желания достаточно копны сена в селе.
А я? Как объяснить мое поведение? Что это было – осторожность, сознательное или неосознанное опасение, страх перед ответственностью? Эта мысль показалась мне абсурдной. Наутро я убедился в том, что она в самом деле нелепа… А может быть, причиной была черта моего характера, о которой все так часто упоминают? Мой фанатизм, идейный и моральный, что в конце концов почти одно и то же… Я не понимал смысла этого слова, и вряд ли когда-нибудь пойму его полностью. Но как увязать эту черту со всем остальным, что я о себе слышал? Например, с буйным, горячим, порывистым характером?
Наверное, самое правильное объяснение – иное. Я пришел к Лидии таким, каким Вера оставила меня – непорочным, а значит, неподготовленным. И страсть повалила меня с ног. Раздавила, сокрушила без остатка. Когда вера разрушена без остатка, на ее место никогда не приходит другая вера. Ее место занимает неверие. Вот почему я не нашел в себе сил предупредить Веру о том, что произошло, или оправдаться перед ней пусть даже ценой какой-нибудь плоской или нелепой выдумки. Мне уже было все равно.
Марта вернулась домой пораньше и ворвалась ко мне в комнату веселая и довольная.
– Ну что? – чуть не с порога спросила она. – Мама говорит, ты ни одного рака не принес.
– А в чем я их принесу? Ты мне не дала ведро! Она приняла мои слова за чистую монету.
– Господи, какая я глупая! Ну ничего, ты хоть расскажи.
Я заговорил с удовольствием, – и тяжелые и неприятные мысли стали уплывать из головы. Чем дальше, чем больше я увлекался своим рассказом, может быть, потому, что заново переживал все случившееся. Услышав, что я высыпал раков в воду, сестра нахмурилась.
– Это ты зря!
– Почему?
– Потому что больше ты уже за раками не поедешь! Человек устроен так, что не делает бессмысленных и бесполезных поступков! А ты – человек и должен вести себя как люди. Хотя бы до тех пор, пока не найдешь себя.
Марта обернулась и рассеянно взглянула на столик, – именно туда я положил конверт, полученный от Веры. Потом подошла ко мне и погладила по хохолку на темени.
– Ты опять ходил к Вере, – сказала она.
– А что, нельзя? – сдержанно спросил я.
– Ваши отношения уже не проблема для тебя…
– Знаю, что не проблема… Но факт. Надо ли спорить о том, что любой факт – лицо некой истины. Я хочу узнать, что кроется за этим фактом, и узнаю.
Но Марта уже не слушала, – она утратила всякий интерес к разговору.
– Пойдем к маме, – сказала она. – Не надо оставлять ее одну, бедняжку.
Утром я проснулся беспричинно и внезапно, будто где-то рядом прозвенел будильник. Такой будильник был, и я очень хорошо знал, какой он и где находится. Я вскочил, будто меня толкнула чья-то рука, подошел к столику на тонких прогнивших ножках, взял конверт. И все не решался открыть его. Мне казалось, что в комнате темно, хотелось сильного света. И я зажег лампу.
В конверте было девять фотографий. Почти все маленького формата, все до одной – школьные. Но как и говорила Вера, на каждом снимке мы были не одни. Я еле узнал Веру, и мне даже захотелось перекреститься от облегчения – очень хорошенькая девочка, очень свежая. Тонкая фигурка, круглое, вечно улыбающееся личико, на плечах тяжелые косы. Черты вкуса и кокетства были заметны даже в простенькой школьной форме. Куда все это делось? Да туда же, куда пропало и все мое, – ушло в годы.
Но прежде всего в это утро я всмотрелся в собственное изображение. Лицо на фотографии в какой-то мере отвечало тому, что рассказала Вера. Как ни странно, я действительно выглядел старше других, выше и крупнее. Оказалось, что я был не такой худой и даже не такой смуглый, как думал. На всех фотографиях, кроме одной, я был очень серьезен и даже хмур и в самом деле неожиданно властен. Поза ли это, неизбежная и обязательная для каждого вожака? Что-то в этом роде наверняка было. Но я не настолько слеп, чтобы не понять: я действительно превосходил всех остальных и по характеру, и как личность… Как и Вера, кстати, отличалась от двух – трех девушек, мелькавших; на фотографиях. И наверняка мы оказались вместе не случайно. Но только четвертая фотография мне все объяснила – здесь снова придется сделать отступление. Вы верите, что мертвая фотография может хранить живое чувство? Не намекать, не подсказывать, а именно содержать его в себе? Как это ни парадоксально звучит, но это возможно. Мы любили друг друга. Мы были счастливы. Принадлежали друг другу глубоко, без остатка. Как так – без остатка, ведь мы… Но (Своими глазами видел, что это правда, хотя сердце мое молчало. Мы любили, и не было никаких остатков ни в кровати, ни в копне сена.
Вот что представляла собой фотография. Пять человек – три парня и две девушки. Крутая лесная полянка с такой высокой травой, что мы тонем в ней по колено. Рядом со мной стоит совсем незнакомая девчонка – низенькая, смуглая как цыганка и очень важная. Вера последняя с правой стороны фотографии, но стоит так, чтобы видеть меня. Я смотрю на нее, она – на меня. И это все.
Я снова лег в кровать и уснул, ни о чем не думая, а когда проснулся, солнце уже стояло за окном. Мне было стыдно взглянуть на часы. Я поспешно оделся и спустился вниз. Мама, конечно же, ждала меня, – тихая, кроткая, с поблекшими глазами, в которых был не укор, а простенькая человеческая радость.
– Извини, мама, я опять проспал.
– Ничего, сынок, ничего, я рада. Отдыхай у нас, вы у себя в Софии не высыпаетесь…
Ага, значит, я еще и не высыпаюсь, – что же я тогда делаю по ночам? Но я все же спросил:
– А ты откуда знаешь?
– Да ведь жила я у тебя целую неделю. Так ты однажды в три часа домой явился…
Господи, что за сын отвратительный! Неужели это я, тот самый, что на фотографии? Да я хотя бы с Лидией был или один? Я не посмел спросить. Раз в жизни мать приехала погостить, а я оставил ее одну. Перед телевизором, у которого она вряд ли могла заснуть от беспокойных мыслей. Мама налила молока в миску с трещинками и снова села напротив.
– Мама, ты нашла мои рисунки?
– Нашла, сынок. Принести?
– Нет, я ухожу. Ты их оставь наверху, в комнате на столе.
Только на полдороге я спохватился, что забыл побриться. Никогда раньше со мной такого не бывало; эта привычка, как и многие другие, уцелела, несмотря на потерю памяти. Ничего не попишешь, придется обойтись и так. Но в маленькую канцелярию Веры я вошел не в лучшем настроении. Она приняла меня даже приветливо.
– Молодец, сдержал слово!
– Хоть раз в жизни… – отозвался я.
Она явно ждала, что я приду; на стуле для посетителей лежала совершенно новая вязаная подушка. Я вдруг понял, что в голове у меня пусто – ни одной мыс, – ли, ни слова даже. Я достал конверт и положил его на стол. Фотография, которая произвела на меня такое сильное впечатление, лежала сверху.
– Вера, кто этот парень?
Парень был крайним слева. Он один не смотрел в объектив пустым взглядом. Он смотрел на Веру.
– Это Кынчо, – ответила она. – Пожалуй, твой единственный друг в гимназии… Хотя вообще-то у тебя не было друзей…
– Неужели я был такой нелюдим?
– Нет, просто они были тебе не нужны. Ты был полон доверху.
– Любовью?
– Вот еще. Идеями!
– По-моему, этот Кынчо был в тебя влюблен.
– Не замечала, – спокойно отозвалась Вера. – Зато замечала другое. Он тебе завидовал. Завидовал твоем; блеску, твоему авторитету в гимназии. А сам был очень способный парень.
– Понятно, – кивнул я. – Помимо всего прочего, я еще и увел у него девушку.
– Я тебе сказала, что не хочу говорить об этом. Я замолчал. На зеленый крашеный подоконник сел голубь и принялся с любопытством рассматривать нас.
– Хорошо, Вера! – сказал я наконец. – Разреши мне сказать на прощанье несколько слов. Я внимательно рассмотрел все фотографии. И убежден в одном. Мы бы ли счастливы. Мы получили все, что нам требовалось. Я действительно не помню своего прошлого. Но не думаю, чтобы такое повторилось в моей жизни еще раз.
Я говорил медленно, спокойно, не спуская с не глаз. При моих последних словах какой-то счастливы огонек вспыхнул на ее лице и тут же угас.
– Наверное, повторилось, – чуть слышно сказал она. – И еще не раз повторится.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что я тебя знаю. Да так, как даже Март не знает… Ты никогда не состаришься. В себе, в душе, хочу сказать…
– Я теперь другой, Вера, не такой, какого ты знал. Она помолчала, потом со вздохом заметила:
– Я в это не верю… Человек может потерять па мять… но не может потерять свою душу…
«А вдруг это правда? – мгновенно подумал я. Нет, не может быть. Или люди ошибаются, говоря обо мне. Или сам я совсем другой. Но не могут же все сразу ошибаться, да еще столь одинаковым образом».
– Хорошо, не будем больше говорить об этом. Скажи мне, по крайней мере, что стало с этим Кынчо?
– Он погиб в перестрелке… Дней за двадцать до Девятого сентября.
– Да, действительно жалко, – заметил я. – Вера, а почему ты не поехала вместе со мной в Софию, учиться?
Она так сильно покраснела, что я осекся.
– А что? Разве у меня плохая работа?
– Не в этом дело. Конечно, хорошая, лучше, чем у Марты, например… Я просто в принципе спросил…
– Скоро я ушел. Я знал, что больше, не увижу ее, сколько бы ни пробыл в Брестнике. А может быть, и никогда не увижу. Но этого я ей не сказал. Надо хоть раз послушаться Марту. Что бы ни было у меня впереди, незачем снова создавать праздные надежды и горькие иллюзии.
Дома, на маленьком столике, меня ждали мои детские рисунки. Я взялся за них не сразу – не много ли будет двух переживаний за одно утро? Но все же принялся рассматривать листы один за другим. Конечно, я был не в восторге. Рисунки оказались недурными, довольно грамотными для мальчишки такого возраста. Однако ничто в них не соприкасалось с искусством. Жизни не было в них, и чувства не было. Именно это меня удивило. Почему же я рисовал с такой страстью, если верить сестре и маме? Чего я искал в этих очертаниях старинных домов и что в них находил? Может быть, в самом деле одни формы и симметрии, как утверждал отец? Во всяком случае, я правильно оценил свои возможности, когда не стал художником. Вряд ли я бы мог им стать.
Я рассматривал пожелтевшие от времени листы, и все это время какая-то мысль упорно копошилась у меня в голове, не давая покоя, мысль без слов. Возможно ли это – мысль без слов? Уверяю вас, что возможно. Мы привыкли называть это желанием, не понимая толком смысла самого слова. Теперь-то я знаю, что чувство может мыслить точно так же, как и разум. Но не будем забегать вперед. Тогда, еще до того, как пришли слова, я думал или чувствовал, все равно: «Почему бы мне не взяться снова за карандаш? Почему не попробовать нарисовать что-нибудь?» Я даже не уверен, оформилось ли тогда это желание в написанные сейчас слова. Я спустился вниз – мама хлопотала у плиты.
– Мама, у тебя не найдется в доме листа бумаги? И карандаш, если можно…
Она призадумалась.
– Наверное, найдется. Кажется, где-то остались тетрадки: и твои и Мартины…
– Хорошо, мама, поищи, может, найдешь… Я вернусь через полчаса.
Но вернулся я только через час. Я обошел все село, вплоть до самых тихих и глухих проулков. Чем дальше, тем грустнее становилась картина. Рухнувшие заборы, провалившиеся крыши, осыпавшаяся штукатурка, из-под которой проглядывала глиняная плоть построек. Я наконец остановился на одной из них – самой заброшенной, самой прогнившей. И довольный вернулся домой. К моей радости, мама разыскала две чистых тетрадки и целый, нетронутый школьный альбом для рисования.
– Здорово! – воскликнул я. – Как только вернусь в Софию, куплю тебе роскошную шерстяную шаль.
– Есть у меня шаль, сынок.
– Я тебе куплю новую, настоящую.
Но рисовать я никуда не пошел. Только было собрался, и меня осенила новая, настоящая мысль. А почему не нарисовать приют? Тот самый охотничий приют, о котором просила Марта? Почему не выполнить хотя бы одно желание сестры прежде, чем я вернусь в свой проклятый город? В нерешительности я остановился посреди двора, там, где кома-то гладил мягкую влажную морду Сивки. Да, в самом деле хорошо бы, но смогу ли я? Не осрамлюсь и перед Мартой, и перед ее председателем? Ведь я в жизни не видел охотничьего приюта; по крайней мере, не помню, чтобы видел. И не имею представления, как он должен выглядеть.
Нет, я знал, как должен выглядеть приют охотника. Я это понял, как только уселся перед чистым листом бумаги. Я так волновался, что у меня в горле пересохло. В голове уже сложилась общая идея, но образ не приходил. Ничего, сынок, не отчаивайся. Проведи хотя бы одну черту, все равно какую, горизонтальную или вертикальную. И может быть, оно внезапно воскреснет перед тобой, такое, каким было всегда, – утопающее во сне и тенях, в блеске и красках человеческое прошлое.
Я чувствовал, что меня охватывает лихорадка. Провел черту – горизонтальную. И внезапно передо мной возник образ, – нет, не домика, а покрытого мягкой зеленью склона, на котором его будут строить. Я начал быстро рисовать. Трудно было только в самые первые минуты, дальше рука пошла с такой легкостью, будто никогда и не выпускала карандаша из пальцев. Скоро набросок был готов. Начало положено, теперь я действительно представляю себе, как будет выглядеть постройка. Надо только привязать ее к естественной среде.
На первый проект ушло полчаса, не больше. Он мне не понравился. Мне казалось, что в нем есть что-то чужое, не продуманное и не пережитое мной самим. Я поддался чужим образам, или чужим внушениям, которые приходили ко мне, не дожидаясь зова и не будя чувства. Но я был обязан подчиняться им, потому что своих у меня не было. Откуда они возникали? Да оттуда же, наверное, из глубин моей угасшей памяти. Я складывал их одно к другому, как складывают кубики, не имея ясного представления о целом. Я сделал четыре проекта, потом спустился вниз обедать.
– Тебе, сынок, не нравится как будто, – озабоченно сказала мама. – Я-то решила сварить тебе постной чечевицы для разнообразия. В детстве ты ее очень любил.
Разве можно ее не любить, – мамину чечевицу, приправленную чебрецом и дольками чеснока. Долой всякую чепуху из головы и берись за еду, иначе пропадет всякое удовольствие от чечевицы. Роскошная чечевица, просто чудесная, лучшей я никогда не ел, потому что я нарисовал. Я могу рисовать, я умею рисовать. Пока этого достаточно.
После обеда я сделал еще три эскиза. Изменил внутреннюю планировку и вынес обе спальни в полуэтаж под крышей. Последний проект показался мне самым удачным, самым функциональным, как сказала бы Лидия. И я тут же отшвырнул карандаш. Я переживал необыкновенное одушевление, – может быть, именно это чувство люди называют радостью творчества, – более сильное и более глубокое, чем все, что я испытал до сих пор. Как оно разнилось от тихой радости, от кроткого счастья, которое я пережил в первый день, в первые минуты, когда вся моя душа растворилась в зеленом сиянии дерева!
Я снова вышел пройтись, а когда вернулся, Марта была уже дома. Увидев меня, она чуть не бросилась мне на шею.
– Господи, я с ума сойду! Ты не представляешь себе, как это красиво!
Я знал, о чем она говорит; я нарочно разложил эскизы у себя на кровати, чтобы она увидела их сразу же, как войдет в комнату. Я делал их для себя, но Марта решила, что это мой подарок ей лично. Мы снова поднялись ко мне в комнату, она включила свет. Эскизы лежали на местах, – она и пальцем не посмела дотронуться до листов.
– Какой тебе нравится больше всего?
– Вот этот, – показала она.
Да, именно тот, который понравился и мне. Почти весь этаж представлял собой холл. Камин, огромный деревянный стол почти на треть всего помещения. Под лестницей, ведущей к спальням, хозяйственный бокс с газовой плитой и всем необходимым для того, чтобы изжарить рыбу или приготовить что-нибудь на скорую руку. Перед цветастой занавеской – широкая лавка, которая могла служить и кроватью.
– Это для меня? – догадалась Марта.
– Конечно, – обрадовался я. – Наверх тебе нельзя – живьем съедят.
– Мне это не угрожает, – с пренебрежением отозвалась Марта. – Да я и не собираюсь там бывать. Это мужская берлога, женщинам там делать нечего.
– Правильно. Как ты думаешь, для чего я поставил этот стол и такие тяжелые скамьи? И для попоек удобно, и голову этим не проломишь.
– Я отнесу все это Марчо, нашему председателю. Пускай посмотрит, на что способен мой брат! Тебе, конечно, хорошо заплатят, он меня предупредил.
– Только попробуй! – строго сказал я.
Марта взяла лист с эскизом, который ей понравился, долго рассматривала его. На лице ее играла добрая и лукавая улыбка.
– Марта, завтра я собираюсь уезжать, – сказал я.
Я видел, как она поражена; она даже посмотрела на меня с испугом.
– Завтра? Почему завтра?
– А зачем мне оставаться? Все, что можно было сделать, я сделал. Нашел два – три обломка самого себя. Надо двигаться дальше.
– Не надо, – сказала она. – Ты должен остаться еще на несколько дней.
– Зачем?
– Как зачем? Да хотя бы ради мамы. Разве ты не видишь, как она ожила в последние дни?
Лучше бы она меня ударила – так мне стало стыдно за себя.
– Ведь я не навсегда уезжаю…
– Знаю, знаю… Явишься лет через десять…
– Или через десять месяцев. Насовсем.
Я не мог брякнуть ничего глупее. В сущности, придумал я это не сейчас, такая мысль постоянно вертелась у меня в голове в последнее время. Скорее как чувство, чем как намерение. Марта резко выпрямилась.
– Выброси эту чушь из головы! – гневно сказала она. – Что ты здесь будешь делать? Коров пасти?
– А что мне делать в Софии? – ответил я как можно спокойнее. – Представь, что я не сумею вернуть себе память. Что будет со мной тогда? Конечно, мне дадут пенсию. А дальше? Сяду сложа руки и буду слезы лить? На каждом шагу ловить сочувственные взгляды?
– Ты вернешь себе память! – решительно сказала она. – Но даже если тебя проводят на пенсию… Ты сам сегодня убедился, что ты прекрасный архитектор. Тебе всегда найдется дело. Ведь не звери же они, в конце концов. Братик, милый, не думай об этом… Просто иди своей дорогой… Придет время – и ты узнаешь все истины.
Я застыл в изумлении. Не от ее слов – от голоса.
– А ты их узнала? Для себя?
– Не все! Да и зачем это нужно? И того, что знаешь, достаточно, чтобы броситься… в воду…
Да, в воду! Или прыгнуть с балкона, все равно. Марта сразу поняла, что сказала лишнее, и тут же заговорила о другом.
– Симчо, сегодня пятница. В субботу и воскресенье ехать тяжело. Лучше останься до понедельника.
Так я и сделал – остался в Брестнике еще на два дня. Я никуда больше не ходил; мои житейские счеты с селом были покончены. Я хорошо сознавал, что остался в долгу у всех тех, с кем когда-либо делил жизнь, но у меня не было ни сил, ни возможности что-либо изменить. Целыми днями я глазел на деревья, на далекие зубцы гор. Я не скучал – я провел два тихих и спокойных дня. Между прочим, прочел «Пол и характер» Вайнингера – из простого любопытства. Книгу я нашел в поредевшей библиотечке отца. Кто ее купил? Зачем? За каким дьяволом понадобились простенькому сельскому учителю проблемы пола? Перевернув последнюю страницу, я не знал, что ответить на этот вопрос. И не знаю до сего дня.
* * *
Я выехал из села только к часу дня. Спешить было некуда. Мы спокойно и досыта пообедали с Мартой, как обедают простые люди с чистой совестью. Мама была тихая и кроткая, как всегда. Она почти не ела, только смотрела на нас. В ее взгляде не было ни капли горечи от предстоящей разлуки. Я не удивлялся – я хорошо ее понимал. Со мной у нее было куда больше общего, чем с Мартой. Если не по мыслям, то по состоянию. Старые люди видят жизнь такой, какова она есть; не размышляя, они принимают ее как нечто неизбежное. Нет, этого мало, – как естественное и справедливое. Избегают воспоминаний, отворачиваются от надежд. Их радости безбурны, их заботы и тревоги легки, легче паутины, что летает над крышами села. Мы жалеем их больше, чем следует, потому что не понимаем. Они не боятся смерти, не то, что мы. Смерть для них – не больше, чем неизбежный отлет. Поймите меня правильно. Я уверен, что мать моя не надеялась на загробную жизнь. Может быть, даже боялась ее. Вернее, боялась встретить там отца, потому что было виновата перед ним, как и он был виноват перед ней в нелепой, ошеломившей всех смерти.Меня проводили только до ворот – это я выпросил у Марты. Не следовало оставлять маму одну в первые минуты после моего отъезда; как знать, может быть, я ошибаюсь, и колючка разлуки вопьется глубже, чем я думаю. Но так или иначе, она рассталась со мной без боли – это я видел ясно в ее выцветших глазах. И я отделился от нее без боли. Оба мы жили в мире без надежд. Надежды для нас не имели смысла.
И вот я снова в дороге, с последней маминой улыбкой в душе. Я чувствовал некоторое облегчение, – как ни тяжко в этом признаваться, – легкость избавления. У меня больше не было забот и не было обязанностей, таких, от которых обычному человеку никуда не уйти. Я даже не думал о том, куда еду. Главное, что я в дороге.
А дорога совсем новая – не та, по которой я приехал в Брестник. О ней мне сказала Марта. Шоссе еще не нанесли на туристические карты. Поэтому, наверное, оно было совершенно пусто. Тем лучше, можно спокойно подумать. Правда, страшновато пускать в ход беспощадную машинку, когда не знаешь, как ее остановить. Но ничего не попишешь, придется рискнуть. И я не колеблясь нажал на кнопку. Что-то в ней появится? Да что угодно!
Появилось сознание. Мое сознание. Большой белый экран, по которому пробегали искорки света. Никаких образов. Совершенно пустого сознания быть не может, это неестественно. Но что делать, если я ничего не вижу. Разве что включить проекционный аппарат, как советовал доктор Топалов. Но тут во мне сразу же заговорило вечное человеческое сомнение: а что тогда будет причина, и что – следствие, аппарат или экран? Не знаю почему, но человек всегда считает, что первоначало должно быть только одно. Не может существовать двух начал, одно из них обязательно будет причиной, а второе – следствием. И если спутать причину со следствием, можно придти к идиотским выводам, в чем я сам однажды укорил доктора Топалова.
Хорошо, попробуем иное условие задачи. Допустим, что налицо два данных, и посмотрим, что покажет решение. Если теленок пойдет хвостом вперед, значит, условие неверно.
Итак, я снова нажал на кнопку, и на экране появилось нечто. Какое там нечто, – на экране появился теленок! Мы хорошо знаем, что это не настоящий теленок, а его изображение. Откуда оно взялось? Очень просто: это проекция с диапозитива, находящегося в аппарате. А что такое диапозитив? Не что иное, как память о действительном явлении, воплощенная в материальном образе. Таким образом получается два изображения, совершенно одинаковых по размерам. Но как бы там ни было, мы можем сделать вывод, и без того всем прекрасно известный: основа сознания – память.
Естественно, этот чересчур легкий ответ продержался недолго. Тут же возник следующий вопрос: а если я подставлю палец под луч проекционного аппарата, что будет? Конечно, на экране появится палец. Да нет, что это я; появится узкая продолговатая тень, вернее, контуры пальца. В зале дружно засмеются: зачем нам показывают пальчик?
Вывод первый: условие задачи неверно. Мы имеем дело не с двумя данными, а с одним. И название ему не экран и не проекционный аппарат, а просто память. Где именно находится эта самая память, пока не известно; во всяком случае, не вне сознания. И прежде, чем мы этот вопрос не выясним, нельзя с полной уверенностью утверждать, что память – основа сознания.
Конечно, я хорошо понимал, что в большой мере обязан своими затруднениями тому, что взял слишком грубый пример. Я принял как данное, что и аппарат, и экран находятся в сознании человека и нигде больше. Неясно было, о каком экране идет речь.