Страница:
– Не следует придавать особое значение такой неполноценности воспоминаний, – продолжал доктор Топалов. – В известном смысле это – ваше преимущество. Представьте себе, что из тихой и спокойной саванны вы внезапно попадете в дикие джунгли. Вы испугаетесь, растеряетесь, утратите главные ориентиры жизни… Мне кажется, что обезьяна стала человеком именно тогда, когда перебралась в саванну. Там ей пришлось встать на задние конечности, чтобы смотреть поверх высокой травы. Чтобы слепить по ее колыханию, не подкрадывается ли кровожадный хищник…
Я слушал его, и во мне все сильнее и упорнее поднимался жестокий вопрос, на который я не находил приемлемого ответа: какого черта люди так бессмысленно боятся жизни и ощущения жизни? Да я сам, на собственном опыте узнал, что по своей сути основа жизни – бесконечная радость, неописуемое удовлетворение. И если в жизни так много страданий и страшных чувств, если в ней столько бесов, неужели люди не понимают, что в этом виноваты они сами и их общества, а не жизнь… Так я думал, но задавать вслух свой вопрос не стал. Я хорошо понимал, что доктор Топалов не в состоянии на него ответить. И он – человек, как и все остальные. Вот почему я постарался прекратить бессмысленный разговор.
– Доктор Топалов, что же вы мне посоветуете? Он с недоумением посмотрел на меня.
– Кажется, на этот раз мы разминулись!
– Да нет, почему же. Я просто соглашаюсь с вами. Но что мне делать дальше?
– Я бы посоветовал вам два месяца полного отдыха! – заявил он. – Упражняйте свою память! Уверяю вас: пока вам вполне достаточно тех чувств, которые у вас есть. А через два месяца спокойно возвращайтесь на работу.
– На эту работу я уже не вернусь.
– Почему? – он удивился.
– Просто не хочу работать с людьми, которые не понимают меня. Раз они такие умные – пускай сами впрягаются в хомут и тащат.
– Да, понимаю, вас обидели, – произнес он.
– Человек не может работать, если он не уважает себя!
– Что же вы будете делать?
– У меня прекрасная профессия. И я найду ей применение.
– Это уже другое дело, – отозвался он с облегчением, – Творческая работа действительно самое лучшее. Особенно для вас. Таким образом, вы на практике решите все свои проблемы.
Успешное завершение трудного разговора. Я чувствовал облегчение и успокоение. Мораторий, наложенный доктором Топаловым, вполне соответствовал моему состоянию. Человек не может созидать вне себя, пока не создал внутри себя.
Стояло очень жаркое, я бы сказал, непосильное лето. Днем небо раскалялось и только поздней ночью роняло к горизонту последние капли пота. Разогретые плиты тротуаров испускали тепло до раннего утра. Только к этому времени я по-настоящему засыпал на несколько часов и спал, слава богу, почти без сновидений. Лидия, кажется, вообще не спала, – так неподвижно и бездыханно, так мертвенно она лежала в своей кровати. За две недели она сильно похудела, лицо ее осунулось, стало чуть ли не костлявым. Я могу говорить только о лице – свое тело она старательно прятала от меня, словно оно было поражено проказой. Мне редко удавалось увидеть ее глаза – мрачный взгляд, без выражения, совсем бесчувственный. Но я понимал, что это не так. Этот мрак мог означать только ненависть, и ничто другое. Настоящую человеческую, теплую, густую ненависть, которая заливала ее по уши. Она так упорно искала свой ад, что наконец нашла его. Так я думал. Ад человека куда страшнее ада сатаны. Люди придумывают друг другу мучения искуснее дьявольских козней. Конечно, все могло быть и хуже, но вряд ли она это сознавала. Что бы я стал делать, если бы она рыдала, раскаивалась, просила прощения? Вряд ли бы я выдержал.
– Мони, почему ты не уедешь? – сказала она однажды. – Ты мучишься сам, мучаешь меня. Поезжай куда-нибудь, отдохни…
– Не могу, Лидия, – отвечал я.
Я действительно не мог. Мне казалось, что в чужом месте я буду жить чужими мыслями.
– Тогда уеду я! – внезапно сказала она. – Если хочешь – совсем! Так жить нельзя, это не жизнь, а истязание.
Вот она и подошла к этой мысли. Иногда не только рай – и ад становится невыносим.
– Да, знаю, – ответил я.
– Или ты это нарочно? Чтобы совсем раздавить меня?
– Выброси это из головы! – сказал я. – Я сейчас вовсе не думаю о тебе, ни о ком не думаю, кроме самого себя. Это мое право.
– Да, это всегда было твое право! – сокрушенно ответила она. – Всегда!
– Может быть! И это совсем не так плохо, как ты считаешь! Из прав вытекают обязанности!
– Это я уже знаю, – неожиданно ответила она.
– Ничего ты не знаешь! – вздохнул я. – Я говорю тебе в последний раз: того, о чем ты думаешь, все равно что не было. Нет, не так. Все это произошло с кем-то другим. Или в другой жизни.
Эти мои слова как-то вдруг успокоили ее, она немного ожила. Я все дольше засиживался в кабинете, совсем прекратил прогулки по парку. Усиленно писал. Сначала записывал все свои мысли. Потом понял, что это не нужно – так их было много и такие они были противоречивые. Лучше всего записывать те мысли, которые как вехи ведут к концу моего бесконечного пути. Построить в себе нечто, что укрепило бы мои душевные силы.
Именно это больше всего поражало меня в моей прошлой жизни – душевная неустойчивость. Я не мог взвесить свои чувства и судил о них только по фактам и событиям. Не видел в моем поведении ни капли здравого смысла, никакой логики, никакого серьезного основания. Странный курьез – по-видимому, именно тогда, когда обладал полным сознанием, я поступал самым бессознательным образом. Чем это объяснить? Нечем, кроме как свойством самого человеческого сознания. Как плыть ночью на корабле или на лодке, если видишь в небе одну звезду – свою собственную? Только свои желания, только свои цели? Куда пригребешь на такой несчастной лодке? Только к самому себе. Будешь кружить, как заколдованный в заколдованном море.
Да, лодка – в этом весь секрет. Лодка с одной звездой и единственным парусом, который ко всему прочему и снять нельзя в случае необходимости. Любой сильный порыв ветра просто опрокинет ее, потому что и прочного киля у нее наверняка нет. И нет выхода, нет спасения, разве что успеешь выгрести воду. И во что превращается жизнь? В вечное крушение и вечное спасение, пока не потеряешь последние силы.
Многое могла бы объяснить мне Лидия. Она постоянно была ко мне ближе, чем кто-либо. Но я уже понимал, что жестоко расспрашивать ее, как я это делал несколько раз. И как сделал еще однажды, как последний дурак.
– Лидия, я хочу тебя спросить, – сказал я. – Христофор знает, что ко мне вернулась память?
Она с недоумением посмотрела на меня. – Понятия не имею! Я его и не слышала и не виде с того проклятого дня, когда он затащил тебя на дачу.
– Ну, не совсем так. Два-три дня назад ты его обругала по телефону.
– И что из этого? – с вызовом спросила она.
– Как что? Да ведь он, наверное, что-то понял по твоему поведению!
– Ну и что, если понял? – с презрением отозвалась она. – Пусть эта свинья знает, что нельзя делать все, что в голову взбредет.
– Да, но я хотел поговорить с ним. Есть вещи, которые только он может объяснить…
Она посмотрела на меня так, будто говорила со слабоумным.
– Как ты можешь говорить как с равным, с человеком, который… который… – она заикнулась.
– Который – что?
– Который надругался над тобой! Не надо мной – над тобой! Я что, я – тряпка, мной можно и подтереться, но ты… ты…
Лидия бросилась вон и так хлопнула дверью, что квартира заходила ходуном. Пока я ломал себе голову, как быть, она снова появилась на пороге. Лицо ее было невероятного, какого-то табачного цвета.
– Слушай, что я тебе скажу! Не знаю, каких дьяволов ты ищешь в себе! Но пока не найдешь там своего достоинства, ты ничто! До сих пор ты хотя бы этим отличался от других. И если в один прекрасный день ты меня выбросишь из дома, как половую тряпку, я буду знать, что ты обрел себя! Теперь тебе ясно?
Я ничего ей не ответил. И скоро услышал, как она всхлипывает и воет в своей душной бонбоньерке.
Еще две недели прошло без особых происшествий. Только погода внезапно изменилась. Однажды ночью пошел дождь, такой буйный, такой проливной, будто он хотел снести город с лица земли. Небо побелело от молний, весь наш прочный дом дрожал от ударов, будто был готов в любую минуту обрушиться нам на головы. Но на другой день погода была тихая, ясная и прохладная, словно ранней весной. Мне казалось, что и в моей жизни что-то изменится, я наконец найду какой-то выход.
Однажды утром мне позвонил Радков, наш главный юрисконсульт. Очень любезно поздоровался, потом сказал:
– Товарищ главный директор, вы не могли бы зайти ко мне ненадолго? Это очень важно.
Ехать в управление? Сама мысль об этом была мне противна.
– А почему бы вам не приехать ко мне?
– Это в ваших интересах, товарищ директор, – очень почтительно сказал Радков. – Небольшая формальность, но совершенно необходимая.
– Хорошо, приеду к десяти, – сказал я и швырнул трубку.
Приближаясь к управлению, я беспощадно ругал себя за слабохарактерность. Не следовало, ни в коем случае не следовало больше появляться в этом здании, даже во сне, оно казалось мне чужим и отвратительным. Кабинет юрисконсульта находился на втором этаже, как и мой собственный. Я всегда поднимался пешком, но на сей раз поехал на лифте – до того мне никого не хотелось видеть. Радков сидел за столом – изысканный, выбритый, элегантный, как все юристы его ранга. Увидев меня в дверях, он совершенно непринужденно поднялся. Улыбка его была великолепно тренирована и отшлифована.
– Пожалуйста, проходите, садитесь, – предложил I он. – Не выпьете ли кофе?
– Нет-нет, спасибо! – решительно заявил я.
Только теперь я заметил, что в кабинете есть второй человек. Обыкновенный невзрачный человек в довольно поношенном костюме и в потрескавшихся ботинках, которые он даже не находил нужным спрятать под стул.
– Это инспектор Кутенков, – представил его юрисконсульт. – Из института страхования. Ему нужна небольшая справка.
Я еще раз оглядел инспектора. Не знаю, сколько народу он застраховал за свою жизнь, но застраховать себя самого явно не сумел. Инспектор полез в сумку и достал оттуда два документа – страховательный полис и доверенность. Страховку против несчастного случая я оформил лет пять-шесть назад, а доверенность выдал Лидии в прошлом месяце. Будто предчувствовал несчастье – теперь мне должны были выплатить значительную сумму.
– Эти подписи ваши? – спросил инспектор.
– Да, мои, – кивнул я.
– Но они совсем не похожи! – констатировал инспектор, как мне показалось, довольно злорадно.
Я и сам видел, что они действительно непохожи. Но обе подписи были мои – это я знал хорошо.
– К заявлению я приложил медицинскую справку. Я три месяца был в полной амнезии. Разве я могу припомнить свою прежнюю подпись?
На лице инспектора проступило легкое огорчение. Служебная бдительность явно сделала холостой выстрел. Дело кончилось тем, что я подписал в его присутствии новую доверенность. На этот раз обе подписи полностью совпадали. Инспектор неохотно извинился и ушел.
– Я очень рад, товарищ генеральный директор! – непринужденно улыбнулся Радков. – Значит, скоро вы снова вернетесь к нам?
– Вряд ли это будет скоро, – ответил я. – Сначала следует полностью восстановить здоровье, а там будет видно.
Я знал, с какой точностью он передаст мои слова Камбурову, и постарался выразиться как можно осторожнее. Я смутно ощущал, что не следует давать им карты в руки, если у них уже наготове какая-нибудь комбинация. И только я собрался уходить, как он опять остановил меня:
– Извините, чуть не забыл… Христофор просил передать, чтобы вы зашли к нему, если у вас будет время.
Я ограничился кивком и вышел. И нерешительно остановился в коридоре. Кабинет Христофора всего в десяти шагах, надо немедленно вешать. Но в эту минуту мне ничего не хотелось решать – любое решение казалось мне неприятным принуждением. Я понимал, что Христофор знает или подозревает, что к чему. Все еще тяжело было вспоминать яростные слова Лидии о достоинстве и в то же время я не мог согласиться с ее представлением о достоинстве. Все, что произошло в ту страшную ночь, было для меня так же понятно, как и чуждо. Так же неожиданно, как и заслуженно. Но все же я не мог сделать вид, что ровно ничего не произошло.
Когда я вошел в кабинет, Христофор медленно встал. Взгляд у него был лихорадочный, быстрый, смотрел он прямо мне в глаза. Я не ожидал, что он так легко выдаст себя. Смутная, неосознанная радость, облегчение и испуг – вот что было в его взгляде. Он почти мгновенно овладел собой, улыбнулся и заговорил как ни в чем не бывало.
– Ну-у, наконец-то! Где ты пропадал?
Я присел к его столу. Нет, не хотелось, чтобы с первой же минуты между нами встала фальшь, чтобы мы начали изучать и проверять друг друга.
– Я не пропал, – ответил я. – Скорее, нашелся. Ему ничего не оставалось, как держаться по-мужски.
– Я этого ждал, – кивнул он. – Я все время был уверен, что ты восстановишь память. Что ты вспомнишь все.
– Хочу тебя предупредить, что ты не обязан давать мне никаких объяснений. У меня достаточно воображения.
Он немного помолчал, потом сказал:
– Нет, воображения тебе не хватает! Как ни странно это тебе покажется…
– Вечная история, – кивнул я. – Человек не гоняется за истинами, которые ему неприятны. Или могут подорвать его уважение к себе.
– Может быть, и так… Но это не самое важное. Дело в том, что человек таит в себе много такого, о чем даже не подозревает. И эти скрытые стороны души иногда преподносят ему жестокие сюрпризы!
– Да-да, знаю, – кивнул я, – сейчас мы опять начнем про бесов…
Он явно смутился.
– Неужели ты помнишь этот идиотский разговор?
– А разве ты его не помнишь? – удивился я.
– Пусть, так даже лучше, – кивнул он. – По-моему, принцип есть принцип. Поступки человека редко соответствуют его душевному содержанию. Они скорее призваны скрыть это содержание.
– Ох, уволь от твоих теорий, надоели! – вздохнул я. Христофор посмотрел на меня чуть ли не с мольбой.
– Если хочешь, я не буду?
– Да нет, давай! Мы уже начали этот противный разговор.
Он так мучительно сглотнул, что мне просто стало его жалко.
– Давай, давай! – поощрил я его.
– Видишь ли, Мони… Идее зла мы противопоставляем идею добра – так? Конечно, так, в этом смысл всей человеческой морали. Я серьезно спрашиваю тебя: а что противопоставить идее добра?
– А зачем надо противостоять добру? – я разозлился. – Чтоб раздражать друг друга?
– Я не хочу тебя раздражать! Прошу тебя, если это тебе неприятно, я тут же замолчу.
– Да, я раздражен!
Он откинулся на спинку кресла. Я поразился, какой у него беспомощный вид. И все же решительно встал и пошел к двери. Может быть, этим я мстил ему, но в ту минуту я этого не сознавал.
– Подожди! – сказал он.
Я остановился и обернулся назад.
– Дело в том, что я не хотел причинить тебе зло! – сказал он. – Когда-нибудь ты это поймешь! Это все! До свиданья или прощай, как угодно.
Я взорвался.
– Что ты хочешь сказать? Что ты пожертвовал собой, чтобы избавить меня от Лидии? Ты это хочешь сказать?
Он посмотрел на меня с глубоким недоумением. Я тут же понял, что сказал не то.
– Да нет, что ты? Откуда такая идиотская мысль? Чем я превосхожу Лидию? И чем превосходишь ее ты? В любом случае она лучше нас обоих. Вот это я и хотел тебе сказать: добру можно противопоставить справедливость. Или человечность, почем я знаю. Я и без того запутался.
Я вернулся и спокойно сел на место. – Продолжай.
– Старикан, я не собираюсь оправдываться! – сказал он. – Но не хочу быть чернее, чем я есть на самом деле. Все здесь знают, что я – твоя креатура. Что я получил от тебя? Я бы сказал – все! Без твоей помощи я бы сейчас был самым обыкновенным ничтожеством! Конечно, я не был трутнем, не прятался за твоей спиной. У тебя эти номера не проходят. Я платил если не другим, то полной лояльностью. И все-таки подумай, старикан! Ты всегда стоял надо мной, и я всегда должен был получать от тебя и большое, и малое! Ты – сильный, ты – привилегированный, ты – благодетель! А какая разница между благодетелем и господином? В принципе, почти никакой!
– Я думал, мы просто друзья, – сказал я.
– Да! В твоих глазах – да! Но в моих глазах, по-видимому, было не так! Мир благодетелей несправедливый мир, вот что я хочу сказать. И | получается, что в душе у меня накопилось. Как у Адама, который предпочел уйти из рая господня… теперь ты понимаешь?
– Да, понимаю! – сухо ответил я.
На его губах заиграла слабая улыбка. По-видимому, мой тон придал ему смелости.
– Действительно, я поступил совсем вульгарно, не спорю! И не стану оправдываться тем, что оба мы были ужасно пьяны! Что не владели собой! Копившееся в душе всплыло на поверхность! И что же случилось, о Зевс? Да то же, что случалось с громовержцем много раз! Ему наставили рога, как последнему пастуху! Теперь ты доволен?
Лицо его просто сияло. Его подлинное лицо. Или человеческое лицо, если вам нравится его позиция.
– Вполне, – спокойно ответил я. Встал и ушел.
Моя жестокая мозговая коробка снова заработала безостановочно. Но теперь безупречный порядок мыслей не вел никуда. Он просто терялся в каше воспоминаний. Я снова оказался в каком-то хаосе, из которого не было выхода. Сомневался во всех и во всем. Не мог отличить ложь от истины. И уже не удивлялся тому, что люди не способны анализировать и познавать самих себя.
Сократ, бедный старичок, думал я иногда по ночам. Самый добрый и самый несчастный в кавалькаде сытых и самодовольных философов, у которых головы уходят выше облаков, выше самых высоких Атласских гор. Каждый из них близоруко смотрел на эти горы и думал: Я куда выше. Еще бы: я – Всемогущая Мысль! Я Властелин Знания! Я Повелитель мира, сын Мудрости, брат Судьбы! Зачем мне познавать других, пускай другие познают меня!
Так думал даже всеблагий и терпеливый Христос. Смирись, гордый человече, думал я иногда в темные несчастные ночи, сбросив одеяло на пол. В кабинете, который провонял сигаретами и человеческими пороками. Смирись, ступай в зоопарк, как пошел я. Остановись перед унылым павианом с красным задом, который уныло манипулирует своим жалким органом. Видишь складку на его носу? Это не первая складка. Говорят, что самой первой была та, что появилась в мозгу археоптерикса. Хотя и это, наверное, не так. Но последняя складка, последнее звено в цепи – обязательно на твоем носу, иначе и быть не может. Как ни дергайся, не снимешь! Прислушайся хоть раз к голой тыкве, к голосу Сократа. Тот хотя бы доказал самого себя. Он спокойно выпил чашу с ядом, чтобы не подчиняться человеческим самообманам.
Выпрямись, несчастный человече, думал я иногда ночью, швырнув влажное одеяло на пол. Несмотря ни на что, верь в свою мысль, которая когда-нибудь приведет тебя к первоначалу жизни. Потому что ты – жизнь и должен остаться жизнью, каковы бы ни были твои метаморфозы. Сократ хоть пытался найти этот путь. И к чему он пришел, спросишь ты? Да ни к чему, конечно. Как и я сейчас, хотя судьба дала мне такой шанс!
В беспокойстве я вставал и подходил к окну. Мое окно выходит на восток. Только в этом направлении почти не видны горы. Заметна только далекая линия горизонта. Сейчас там занимается день. Легкий, самый первый румянец, над ним – широкий зеленоватый пояс света. Именно в этом поясе, в этот час, в эту минуту дня светит самая прекрасная из звезд, которую народ у нас называет зорницей. Скоро солнце затмит ее, но я все еще ее вижу. С добрым утром, маленькая Зорница! Я уверен, что в этот час, в эту минуту дня вижу тебя только я один. Я не умнее других, и не чище, и не чувствительнее. Я просто несчастнее, больше измучен, потому и встал раньше других в этот час, в эту минуту дня.
Вы знаете, что такое человеческое самосознание? То самое, которое я так несчастно потерял? Да не что иное, как небольшая вселенная. Монада, хотя и не совсем такая, какой представлял ее себе Лейбниц. Как любая вселенная, она подчиняется всем законам Эйнштейна. Она не плоская и не стационарная. Она изгибается. Она разбегается. Моя вселенная, как и все другие, изгибается под силой моей собственной гравитации, моего маленького, невидного Я. И сейчас она совсем стала похожа на вогнутое зеркало или на маленькую, сплющенную линзу – я не силен в оптике. Что я могу сделать с ней? Да то, что можно сделать по простым законам физики. Я могу увидеть себя в фокусе. Или поджечь себя в этом фокусе.
Так было всегда в нашей изгибающейся и разбегающейся вселенной.
Мы никуда не ходили, никого у себя не принимали. Так было и раньше, всегда, но раньше у каждого из нас были свои надежды и иллюзии. Мы никогда не были гостеприимны, каждый предпочитал жить самим собой. Это в какой-то степени хорошо, человек чувствует себя свободным и независимым. И в то же время это бесконечно опасно. Он начинает поглощать мир в себя. Или заслонять мир собой – до самых далеких очертаний горизонта. Если ты сильный и свежий человек – это прекрасно. Мир внезапно преображается под влиянием твоего Я. Ты начинаешь жить в радостном мире, каким бы он ни был в действительности. Но если душа твоя грустна и темна, утопает во мраке и тенях, тебе нет спасения. Мир замыкается, превращается в мрачную долину призраков и отчаяния.
Только теперь я понял, какую горькую ошибку мы сделали, не создав детей. Чем больше детей, тем лучше, – только бы ты их любил и заботился о них. Даже если отупеешь от трудов и забот, ты все равно спасен, потому что ты перестаешь существовать как отдельная особь. Да и как личность тоже… Ты размножаешься так, как размножаются амебы, для которых нет ни уничтожения, ни смерти. Если бы у нас были дети, может быть, мы не пережили бы в жизни ничего страшного.
Лидия все слабела. Она совсем перестала заботиться о себе, махнула на себя рукой, носила старые платья, потрепанный халат, линялые фартуки и по целым дням бродила в таком виде по дому как не своя. Она как будто все так же мыла и чистила, но делала все без желания, без охоты, с опущенной головой и безучастным взглядом. Тоскливо было смотреть, как она стоит под умывальником, с лицом, мокрым от пара, с нечесаными, прилипшими к щекам прядями волос.
Мы по-прежнему обедали вместе. Обедали молча, не говоря друг с другом, не глядя друг на друга. В сущности, не я на нее – она на меня не смотрела. Иногда я думал: неужели это я превратил ее в такую жестокую человеческую пустыню? Или это у нее особая мертвая хватка, специально для меня – чтобы смягчить меня, чтобы сломить мое сопротивление? Вряд ли! Прежде всего, она слишком слаба, чтобы вести такую долгую и упорную борьбу. Паруса ее лодки рвутся легко, как тюлевые занавески. Если только… Да, если только все это не поза, которая не стоит ей никаких серьезных усилий.
И все же я сдался. Вернее, отступил с передовых позиций, из самых первых брустверов. В сущности, они самые важные, потому что в других у меня вряд ли явилась бы потребность. Я больше не мог думать, не мог вставать по ночам и стоять у окна, пока не зарумянится утро и не появится моя маленькая зеленоватая надежда. К тому же ее окно выходило на север, там мрак умирает дольше всего. Но так или иначе я снова перешел спать в ее комнату.
Однажды ночью я проснулся от того, что кто-то тихо скулил. В первую минуту мне показалось, что это Пинки. У моего бедняги была такая привычка, – иногда он жалобно скулил у порога спальни, выпрашивая малую толику любви. Но сейчас Пинки не было. Я напряженно вслушался – ничего. В последнее время Лидия так беззвучно спала в своей постели, не дыша и не двигаясь, будто там лежало не живое тело, а деревянный манекен. Я тихонько встал, кончиками пальцев коснулся ее лихорадочно воспаленных щек. Совершенно сухие! А может быть, это я сам скулил во сне, может быть, это всплакнула в каких-то глубинах моя собственная душа…
В эту ночь я передумал свои самые тяжелые, самые мрачные мысли. Зачем мы живем? Есть ли в этом какой-нибудь смысл? Ведь жизнь удовлетворяет не нас, она удовлетворяет самое себя. Мы не хозяева жизни, тут мы обманываем себя. Мы – ее слуги, даже ее жертвы. Мы должны непрерывно снабжать ее горючим, передвигать ее в пространстве, сохранять во времени. И это еще не все. Мы должны ее регулировать, должны направлять, удовлетворять все ее нужды. И самое страшное, что мы должны погибнуть вместе с ней, когда придет срок восстановить вечное и неделимое. Я наконец не выдержал, встал на цыпочки и тихонько ушел в свой кабинет. И стоял там, у открытого окна, в ночной прохладе, пока не появилась моя Зорница. Я не стал ждать, когда солнце погасит ее, и снова вернулся в спальню и улегся под теплое одеяло. Лидия все так же спала сном мертвеца.
Вот так я ловчился, чтобы перехитрить ее, частенько, хотя и не каждую ночь. Устраивал себе маленькие тайм-ауты, пока она однажды не застала меня врасплох.
– Что ты здесь делаешь? – услышал я за спиной. Я виновато обернулся. Босая, даже без тапочек, она показалась мне совсем маленькой. И испуганной.
– Ничего, думаю.
– О чем думаешь?
– О музыке, – ответил я. – Ты все равно встала. Объясни мне, пожалуйста, что такое лад?
– Что такое лад? Ты это серьезно?
– Совершенно серьезно.
– Зачем это тебе?
– Хочу понять, в самом ли деле музыка существует вне нас.
Я слушал его, и во мне все сильнее и упорнее поднимался жестокий вопрос, на который я не находил приемлемого ответа: какого черта люди так бессмысленно боятся жизни и ощущения жизни? Да я сам, на собственном опыте узнал, что по своей сути основа жизни – бесконечная радость, неописуемое удовлетворение. И если в жизни так много страданий и страшных чувств, если в ней столько бесов, неужели люди не понимают, что в этом виноваты они сами и их общества, а не жизнь… Так я думал, но задавать вслух свой вопрос не стал. Я хорошо понимал, что доктор Топалов не в состоянии на него ответить. И он – человек, как и все остальные. Вот почему я постарался прекратить бессмысленный разговор.
– Доктор Топалов, что же вы мне посоветуете? Он с недоумением посмотрел на меня.
– Кажется, на этот раз мы разминулись!
– Да нет, почему же. Я просто соглашаюсь с вами. Но что мне делать дальше?
– Я бы посоветовал вам два месяца полного отдыха! – заявил он. – Упражняйте свою память! Уверяю вас: пока вам вполне достаточно тех чувств, которые у вас есть. А через два месяца спокойно возвращайтесь на работу.
– На эту работу я уже не вернусь.
– Почему? – он удивился.
– Просто не хочу работать с людьми, которые не понимают меня. Раз они такие умные – пускай сами впрягаются в хомут и тащат.
– Да, понимаю, вас обидели, – произнес он.
– Человек не может работать, если он не уважает себя!
– Что же вы будете делать?
– У меня прекрасная профессия. И я найду ей применение.
– Это уже другое дело, – отозвался он с облегчением, – Творческая работа действительно самое лучшее. Особенно для вас. Таким образом, вы на практике решите все свои проблемы.
Успешное завершение трудного разговора. Я чувствовал облегчение и успокоение. Мораторий, наложенный доктором Топаловым, вполне соответствовал моему состоянию. Человек не может созидать вне себя, пока не создал внутри себя.
Стояло очень жаркое, я бы сказал, непосильное лето. Днем небо раскалялось и только поздней ночью роняло к горизонту последние капли пота. Разогретые плиты тротуаров испускали тепло до раннего утра. Только к этому времени я по-настоящему засыпал на несколько часов и спал, слава богу, почти без сновидений. Лидия, кажется, вообще не спала, – так неподвижно и бездыханно, так мертвенно она лежала в своей кровати. За две недели она сильно похудела, лицо ее осунулось, стало чуть ли не костлявым. Я могу говорить только о лице – свое тело она старательно прятала от меня, словно оно было поражено проказой. Мне редко удавалось увидеть ее глаза – мрачный взгляд, без выражения, совсем бесчувственный. Но я понимал, что это не так. Этот мрак мог означать только ненависть, и ничто другое. Настоящую человеческую, теплую, густую ненависть, которая заливала ее по уши. Она так упорно искала свой ад, что наконец нашла его. Так я думал. Ад человека куда страшнее ада сатаны. Люди придумывают друг другу мучения искуснее дьявольских козней. Конечно, все могло быть и хуже, но вряд ли она это сознавала. Что бы я стал делать, если бы она рыдала, раскаивалась, просила прощения? Вряд ли бы я выдержал.
– Мони, почему ты не уедешь? – сказала она однажды. – Ты мучишься сам, мучаешь меня. Поезжай куда-нибудь, отдохни…
– Не могу, Лидия, – отвечал я.
Я действительно не мог. Мне казалось, что в чужом месте я буду жить чужими мыслями.
– Тогда уеду я! – внезапно сказала она. – Если хочешь – совсем! Так жить нельзя, это не жизнь, а истязание.
Вот она и подошла к этой мысли. Иногда не только рай – и ад становится невыносим.
– Да, знаю, – ответил я.
– Или ты это нарочно? Чтобы совсем раздавить меня?
– Выброси это из головы! – сказал я. – Я сейчас вовсе не думаю о тебе, ни о ком не думаю, кроме самого себя. Это мое право.
– Да, это всегда было твое право! – сокрушенно ответила она. – Всегда!
– Может быть! И это совсем не так плохо, как ты считаешь! Из прав вытекают обязанности!
– Это я уже знаю, – неожиданно ответила она.
– Ничего ты не знаешь! – вздохнул я. – Я говорю тебе в последний раз: того, о чем ты думаешь, все равно что не было. Нет, не так. Все это произошло с кем-то другим. Или в другой жизни.
Эти мои слова как-то вдруг успокоили ее, она немного ожила. Я все дольше засиживался в кабинете, совсем прекратил прогулки по парку. Усиленно писал. Сначала записывал все свои мысли. Потом понял, что это не нужно – так их было много и такие они были противоречивые. Лучше всего записывать те мысли, которые как вехи ведут к концу моего бесконечного пути. Построить в себе нечто, что укрепило бы мои душевные силы.
Именно это больше всего поражало меня в моей прошлой жизни – душевная неустойчивость. Я не мог взвесить свои чувства и судил о них только по фактам и событиям. Не видел в моем поведении ни капли здравого смысла, никакой логики, никакого серьезного основания. Странный курьез – по-видимому, именно тогда, когда обладал полным сознанием, я поступал самым бессознательным образом. Чем это объяснить? Нечем, кроме как свойством самого человеческого сознания. Как плыть ночью на корабле или на лодке, если видишь в небе одну звезду – свою собственную? Только свои желания, только свои цели? Куда пригребешь на такой несчастной лодке? Только к самому себе. Будешь кружить, как заколдованный в заколдованном море.
Да, лодка – в этом весь секрет. Лодка с одной звездой и единственным парусом, который ко всему прочему и снять нельзя в случае необходимости. Любой сильный порыв ветра просто опрокинет ее, потому что и прочного киля у нее наверняка нет. И нет выхода, нет спасения, разве что успеешь выгрести воду. И во что превращается жизнь? В вечное крушение и вечное спасение, пока не потеряешь последние силы.
Многое могла бы объяснить мне Лидия. Она постоянно была ко мне ближе, чем кто-либо. Но я уже понимал, что жестоко расспрашивать ее, как я это делал несколько раз. И как сделал еще однажды, как последний дурак.
– Лидия, я хочу тебя спросить, – сказал я. – Христофор знает, что ко мне вернулась память?
Она с недоумением посмотрела на меня. – Понятия не имею! Я его и не слышала и не виде с того проклятого дня, когда он затащил тебя на дачу.
– Ну, не совсем так. Два-три дня назад ты его обругала по телефону.
– И что из этого? – с вызовом спросила она.
– Как что? Да ведь он, наверное, что-то понял по твоему поведению!
– Ну и что, если понял? – с презрением отозвалась она. – Пусть эта свинья знает, что нельзя делать все, что в голову взбредет.
– Да, но я хотел поговорить с ним. Есть вещи, которые только он может объяснить…
Она посмотрела на меня так, будто говорила со слабоумным.
– Как ты можешь говорить как с равным, с человеком, который… который… – она заикнулась.
– Который – что?
– Который надругался над тобой! Не надо мной – над тобой! Я что, я – тряпка, мной можно и подтереться, но ты… ты…
Лидия бросилась вон и так хлопнула дверью, что квартира заходила ходуном. Пока я ломал себе голову, как быть, она снова появилась на пороге. Лицо ее было невероятного, какого-то табачного цвета.
– Слушай, что я тебе скажу! Не знаю, каких дьяволов ты ищешь в себе! Но пока не найдешь там своего достоинства, ты ничто! До сих пор ты хотя бы этим отличался от других. И если в один прекрасный день ты меня выбросишь из дома, как половую тряпку, я буду знать, что ты обрел себя! Теперь тебе ясно?
Я ничего ей не ответил. И скоро услышал, как она всхлипывает и воет в своей душной бонбоньерке.
Еще две недели прошло без особых происшествий. Только погода внезапно изменилась. Однажды ночью пошел дождь, такой буйный, такой проливной, будто он хотел снести город с лица земли. Небо побелело от молний, весь наш прочный дом дрожал от ударов, будто был готов в любую минуту обрушиться нам на головы. Но на другой день погода была тихая, ясная и прохладная, словно ранней весной. Мне казалось, что и в моей жизни что-то изменится, я наконец найду какой-то выход.
Однажды утром мне позвонил Радков, наш главный юрисконсульт. Очень любезно поздоровался, потом сказал:
– Товарищ главный директор, вы не могли бы зайти ко мне ненадолго? Это очень важно.
Ехать в управление? Сама мысль об этом была мне противна.
– А почему бы вам не приехать ко мне?
– Это в ваших интересах, товарищ директор, – очень почтительно сказал Радков. – Небольшая формальность, но совершенно необходимая.
– Хорошо, приеду к десяти, – сказал я и швырнул трубку.
Приближаясь к управлению, я беспощадно ругал себя за слабохарактерность. Не следовало, ни в коем случае не следовало больше появляться в этом здании, даже во сне, оно казалось мне чужим и отвратительным. Кабинет юрисконсульта находился на втором этаже, как и мой собственный. Я всегда поднимался пешком, но на сей раз поехал на лифте – до того мне никого не хотелось видеть. Радков сидел за столом – изысканный, выбритый, элегантный, как все юристы его ранга. Увидев меня в дверях, он совершенно непринужденно поднялся. Улыбка его была великолепно тренирована и отшлифована.
– Пожалуйста, проходите, садитесь, – предложил I он. – Не выпьете ли кофе?
– Нет-нет, спасибо! – решительно заявил я.
Только теперь я заметил, что в кабинете есть второй человек. Обыкновенный невзрачный человек в довольно поношенном костюме и в потрескавшихся ботинках, которые он даже не находил нужным спрятать под стул.
– Это инспектор Кутенков, – представил его юрисконсульт. – Из института страхования. Ему нужна небольшая справка.
Я еще раз оглядел инспектора. Не знаю, сколько народу он застраховал за свою жизнь, но застраховать себя самого явно не сумел. Инспектор полез в сумку и достал оттуда два документа – страховательный полис и доверенность. Страховку против несчастного случая я оформил лет пять-шесть назад, а доверенность выдал Лидии в прошлом месяце. Будто предчувствовал несчастье – теперь мне должны были выплатить значительную сумму.
– Эти подписи ваши? – спросил инспектор.
– Да, мои, – кивнул я.
– Но они совсем не похожи! – констатировал инспектор, как мне показалось, довольно злорадно.
Я и сам видел, что они действительно непохожи. Но обе подписи были мои – это я знал хорошо.
– К заявлению я приложил медицинскую справку. Я три месяца был в полной амнезии. Разве я могу припомнить свою прежнюю подпись?
На лице инспектора проступило легкое огорчение. Служебная бдительность явно сделала холостой выстрел. Дело кончилось тем, что я подписал в его присутствии новую доверенность. На этот раз обе подписи полностью совпадали. Инспектор неохотно извинился и ушел.
– Я очень рад, товарищ генеральный директор! – непринужденно улыбнулся Радков. – Значит, скоро вы снова вернетесь к нам?
– Вряд ли это будет скоро, – ответил я. – Сначала следует полностью восстановить здоровье, а там будет видно.
Я знал, с какой точностью он передаст мои слова Камбурову, и постарался выразиться как можно осторожнее. Я смутно ощущал, что не следует давать им карты в руки, если у них уже наготове какая-нибудь комбинация. И только я собрался уходить, как он опять остановил меня:
– Извините, чуть не забыл… Христофор просил передать, чтобы вы зашли к нему, если у вас будет время.
Я ограничился кивком и вышел. И нерешительно остановился в коридоре. Кабинет Христофора всего в десяти шагах, надо немедленно вешать. Но в эту минуту мне ничего не хотелось решать – любое решение казалось мне неприятным принуждением. Я понимал, что Христофор знает или подозревает, что к чему. Все еще тяжело было вспоминать яростные слова Лидии о достоинстве и в то же время я не мог согласиться с ее представлением о достоинстве. Все, что произошло в ту страшную ночь, было для меня так же понятно, как и чуждо. Так же неожиданно, как и заслуженно. Но все же я не мог сделать вид, что ровно ничего не произошло.
Когда я вошел в кабинет, Христофор медленно встал. Взгляд у него был лихорадочный, быстрый, смотрел он прямо мне в глаза. Я не ожидал, что он так легко выдаст себя. Смутная, неосознанная радость, облегчение и испуг – вот что было в его взгляде. Он почти мгновенно овладел собой, улыбнулся и заговорил как ни в чем не бывало.
– Ну-у, наконец-то! Где ты пропадал?
Я присел к его столу. Нет, не хотелось, чтобы с первой же минуты между нами встала фальшь, чтобы мы начали изучать и проверять друг друга.
– Я не пропал, – ответил я. – Скорее, нашелся. Ему ничего не оставалось, как держаться по-мужски.
– Я этого ждал, – кивнул он. – Я все время был уверен, что ты восстановишь память. Что ты вспомнишь все.
– Хочу тебя предупредить, что ты не обязан давать мне никаких объяснений. У меня достаточно воображения.
Он немного помолчал, потом сказал:
– Нет, воображения тебе не хватает! Как ни странно это тебе покажется…
– Вечная история, – кивнул я. – Человек не гоняется за истинами, которые ему неприятны. Или могут подорвать его уважение к себе.
– Может быть, и так… Но это не самое важное. Дело в том, что человек таит в себе много такого, о чем даже не подозревает. И эти скрытые стороны души иногда преподносят ему жестокие сюрпризы!
– Да-да, знаю, – кивнул я, – сейчас мы опять начнем про бесов…
Он явно смутился.
– Неужели ты помнишь этот идиотский разговор?
– А разве ты его не помнишь? – удивился я.
– Пусть, так даже лучше, – кивнул он. – По-моему, принцип есть принцип. Поступки человека редко соответствуют его душевному содержанию. Они скорее призваны скрыть это содержание.
– Ох, уволь от твоих теорий, надоели! – вздохнул я. Христофор посмотрел на меня чуть ли не с мольбой.
– Если хочешь, я не буду?
– Да нет, давай! Мы уже начали этот противный разговор.
Он так мучительно сглотнул, что мне просто стало его жалко.
– Давай, давай! – поощрил я его.
– Видишь ли, Мони… Идее зла мы противопоставляем идею добра – так? Конечно, так, в этом смысл всей человеческой морали. Я серьезно спрашиваю тебя: а что противопоставить идее добра?
– А зачем надо противостоять добру? – я разозлился. – Чтоб раздражать друг друга?
– Я не хочу тебя раздражать! Прошу тебя, если это тебе неприятно, я тут же замолчу.
– Да, я раздражен!
Он откинулся на спинку кресла. Я поразился, какой у него беспомощный вид. И все же решительно встал и пошел к двери. Может быть, этим я мстил ему, но в ту минуту я этого не сознавал.
– Подожди! – сказал он.
Я остановился и обернулся назад.
– Дело в том, что я не хотел причинить тебе зло! – сказал он. – Когда-нибудь ты это поймешь! Это все! До свиданья или прощай, как угодно.
Я взорвался.
– Что ты хочешь сказать? Что ты пожертвовал собой, чтобы избавить меня от Лидии? Ты это хочешь сказать?
Он посмотрел на меня с глубоким недоумением. Я тут же понял, что сказал не то.
– Да нет, что ты? Откуда такая идиотская мысль? Чем я превосхожу Лидию? И чем превосходишь ее ты? В любом случае она лучше нас обоих. Вот это я и хотел тебе сказать: добру можно противопоставить справедливость. Или человечность, почем я знаю. Я и без того запутался.
Я вернулся и спокойно сел на место. – Продолжай.
– Старикан, я не собираюсь оправдываться! – сказал он. – Но не хочу быть чернее, чем я есть на самом деле. Все здесь знают, что я – твоя креатура. Что я получил от тебя? Я бы сказал – все! Без твоей помощи я бы сейчас был самым обыкновенным ничтожеством! Конечно, я не был трутнем, не прятался за твоей спиной. У тебя эти номера не проходят. Я платил если не другим, то полной лояльностью. И все-таки подумай, старикан! Ты всегда стоял надо мной, и я всегда должен был получать от тебя и большое, и малое! Ты – сильный, ты – привилегированный, ты – благодетель! А какая разница между благодетелем и господином? В принципе, почти никакой!
– Я думал, мы просто друзья, – сказал я.
– Да! В твоих глазах – да! Но в моих глазах, по-видимому, было не так! Мир благодетелей несправедливый мир, вот что я хочу сказать. И | получается, что в душе у меня накопилось. Как у Адама, который предпочел уйти из рая господня… теперь ты понимаешь?
– Да, понимаю! – сухо ответил я.
На его губах заиграла слабая улыбка. По-видимому, мой тон придал ему смелости.
– Действительно, я поступил совсем вульгарно, не спорю! И не стану оправдываться тем, что оба мы были ужасно пьяны! Что не владели собой! Копившееся в душе всплыло на поверхность! И что же случилось, о Зевс? Да то же, что случалось с громовержцем много раз! Ему наставили рога, как последнему пастуху! Теперь ты доволен?
Лицо его просто сияло. Его подлинное лицо. Или человеческое лицо, если вам нравится его позиция.
– Вполне, – спокойно ответил я. Встал и ушел.
Моя жестокая мозговая коробка снова заработала безостановочно. Но теперь безупречный порядок мыслей не вел никуда. Он просто терялся в каше воспоминаний. Я снова оказался в каком-то хаосе, из которого не было выхода. Сомневался во всех и во всем. Не мог отличить ложь от истины. И уже не удивлялся тому, что люди не способны анализировать и познавать самих себя.
Сократ, бедный старичок, думал я иногда по ночам. Самый добрый и самый несчастный в кавалькаде сытых и самодовольных философов, у которых головы уходят выше облаков, выше самых высоких Атласских гор. Каждый из них близоруко смотрел на эти горы и думал: Я куда выше. Еще бы: я – Всемогущая Мысль! Я Властелин Знания! Я Повелитель мира, сын Мудрости, брат Судьбы! Зачем мне познавать других, пускай другие познают меня!
Так думал даже всеблагий и терпеливый Христос. Смирись, гордый человече, думал я иногда в темные несчастные ночи, сбросив одеяло на пол. В кабинете, который провонял сигаретами и человеческими пороками. Смирись, ступай в зоопарк, как пошел я. Остановись перед унылым павианом с красным задом, который уныло манипулирует своим жалким органом. Видишь складку на его носу? Это не первая складка. Говорят, что самой первой была та, что появилась в мозгу археоптерикса. Хотя и это, наверное, не так. Но последняя складка, последнее звено в цепи – обязательно на твоем носу, иначе и быть не может. Как ни дергайся, не снимешь! Прислушайся хоть раз к голой тыкве, к голосу Сократа. Тот хотя бы доказал самого себя. Он спокойно выпил чашу с ядом, чтобы не подчиняться человеческим самообманам.
Выпрямись, несчастный человече, думал я иногда ночью, швырнув влажное одеяло на пол. Несмотря ни на что, верь в свою мысль, которая когда-нибудь приведет тебя к первоначалу жизни. Потому что ты – жизнь и должен остаться жизнью, каковы бы ни были твои метаморфозы. Сократ хоть пытался найти этот путь. И к чему он пришел, спросишь ты? Да ни к чему, конечно. Как и я сейчас, хотя судьба дала мне такой шанс!
В беспокойстве я вставал и подходил к окну. Мое окно выходит на восток. Только в этом направлении почти не видны горы. Заметна только далекая линия горизонта. Сейчас там занимается день. Легкий, самый первый румянец, над ним – широкий зеленоватый пояс света. Именно в этом поясе, в этот час, в эту минуту дня светит самая прекрасная из звезд, которую народ у нас называет зорницей. Скоро солнце затмит ее, но я все еще ее вижу. С добрым утром, маленькая Зорница! Я уверен, что в этот час, в эту минуту дня вижу тебя только я один. Я не умнее других, и не чище, и не чувствительнее. Я просто несчастнее, больше измучен, потому и встал раньше других в этот час, в эту минуту дня.
Вы знаете, что такое человеческое самосознание? То самое, которое я так несчастно потерял? Да не что иное, как небольшая вселенная. Монада, хотя и не совсем такая, какой представлял ее себе Лейбниц. Как любая вселенная, она подчиняется всем законам Эйнштейна. Она не плоская и не стационарная. Она изгибается. Она разбегается. Моя вселенная, как и все другие, изгибается под силой моей собственной гравитации, моего маленького, невидного Я. И сейчас она совсем стала похожа на вогнутое зеркало или на маленькую, сплющенную линзу – я не силен в оптике. Что я могу сделать с ней? Да то, что можно сделать по простым законам физики. Я могу увидеть себя в фокусе. Или поджечь себя в этом фокусе.
Так было всегда в нашей изгибающейся и разбегающейся вселенной.
Мы никуда не ходили, никого у себя не принимали. Так было и раньше, всегда, но раньше у каждого из нас были свои надежды и иллюзии. Мы никогда не были гостеприимны, каждый предпочитал жить самим собой. Это в какой-то степени хорошо, человек чувствует себя свободным и независимым. И в то же время это бесконечно опасно. Он начинает поглощать мир в себя. Или заслонять мир собой – до самых далеких очертаний горизонта. Если ты сильный и свежий человек – это прекрасно. Мир внезапно преображается под влиянием твоего Я. Ты начинаешь жить в радостном мире, каким бы он ни был в действительности. Но если душа твоя грустна и темна, утопает во мраке и тенях, тебе нет спасения. Мир замыкается, превращается в мрачную долину призраков и отчаяния.
Только теперь я понял, какую горькую ошибку мы сделали, не создав детей. Чем больше детей, тем лучше, – только бы ты их любил и заботился о них. Даже если отупеешь от трудов и забот, ты все равно спасен, потому что ты перестаешь существовать как отдельная особь. Да и как личность тоже… Ты размножаешься так, как размножаются амебы, для которых нет ни уничтожения, ни смерти. Если бы у нас были дети, может быть, мы не пережили бы в жизни ничего страшного.
Лидия все слабела. Она совсем перестала заботиться о себе, махнула на себя рукой, носила старые платья, потрепанный халат, линялые фартуки и по целым дням бродила в таком виде по дому как не своя. Она как будто все так же мыла и чистила, но делала все без желания, без охоты, с опущенной головой и безучастным взглядом. Тоскливо было смотреть, как она стоит под умывальником, с лицом, мокрым от пара, с нечесаными, прилипшими к щекам прядями волос.
Мы по-прежнему обедали вместе. Обедали молча, не говоря друг с другом, не глядя друг на друга. В сущности, не я на нее – она на меня не смотрела. Иногда я думал: неужели это я превратил ее в такую жестокую человеческую пустыню? Или это у нее особая мертвая хватка, специально для меня – чтобы смягчить меня, чтобы сломить мое сопротивление? Вряд ли! Прежде всего, она слишком слаба, чтобы вести такую долгую и упорную борьбу. Паруса ее лодки рвутся легко, как тюлевые занавески. Если только… Да, если только все это не поза, которая не стоит ей никаких серьезных усилий.
И все же я сдался. Вернее, отступил с передовых позиций, из самых первых брустверов. В сущности, они самые важные, потому что в других у меня вряд ли явилась бы потребность. Я больше не мог думать, не мог вставать по ночам и стоять у окна, пока не зарумянится утро и не появится моя маленькая зеленоватая надежда. К тому же ее окно выходило на север, там мрак умирает дольше всего. Но так или иначе я снова перешел спать в ее комнату.
Однажды ночью я проснулся от того, что кто-то тихо скулил. В первую минуту мне показалось, что это Пинки. У моего бедняги была такая привычка, – иногда он жалобно скулил у порога спальни, выпрашивая малую толику любви. Но сейчас Пинки не было. Я напряженно вслушался – ничего. В последнее время Лидия так беззвучно спала в своей постели, не дыша и не двигаясь, будто там лежало не живое тело, а деревянный манекен. Я тихонько встал, кончиками пальцев коснулся ее лихорадочно воспаленных щек. Совершенно сухие! А может быть, это я сам скулил во сне, может быть, это всплакнула в каких-то глубинах моя собственная душа…
В эту ночь я передумал свои самые тяжелые, самые мрачные мысли. Зачем мы живем? Есть ли в этом какой-нибудь смысл? Ведь жизнь удовлетворяет не нас, она удовлетворяет самое себя. Мы не хозяева жизни, тут мы обманываем себя. Мы – ее слуги, даже ее жертвы. Мы должны непрерывно снабжать ее горючим, передвигать ее в пространстве, сохранять во времени. И это еще не все. Мы должны ее регулировать, должны направлять, удовлетворять все ее нужды. И самое страшное, что мы должны погибнуть вместе с ней, когда придет срок восстановить вечное и неделимое. Я наконец не выдержал, встал на цыпочки и тихонько ушел в свой кабинет. И стоял там, у открытого окна, в ночной прохладе, пока не появилась моя Зорница. Я не стал ждать, когда солнце погасит ее, и снова вернулся в спальню и улегся под теплое одеяло. Лидия все так же спала сном мертвеца.
Вот так я ловчился, чтобы перехитрить ее, частенько, хотя и не каждую ночь. Устраивал себе маленькие тайм-ауты, пока она однажды не застала меня врасплох.
– Что ты здесь делаешь? – услышал я за спиной. Я виновато обернулся. Босая, даже без тапочек, она показалась мне совсем маленькой. И испуганной.
– Ничего, думаю.
– О чем думаешь?
– О музыке, – ответил я. – Ты все равно встала. Объясни мне, пожалуйста, что такое лад?
– Что такое лад? Ты это серьезно?
– Совершенно серьезно.
– Зачем это тебе?
– Хочу понять, в самом ли деле музыка существует вне нас.