Страница:
Она смотрела на меня в недоумении, губы ее слегка дрожали.
– Не знаю, как тебе объяснить. Это распределение тонов по высоте.
– А что такое высота?
– Это интервалы между основным тоном и всеми остальными.
– Ты объясняешь одни слова другими, – нетерпеливо перебил я. – А что это за распределение? И какие это интервалы? Отвечают ли они каким-то объективным данным, существующим в природе?
– Ты издеваешься надо мной, – сказала она.
И заплакала так неудержимо, что слезы ручьем хлынули по ее лицу. Она плакала, стоя совсем прямо, опустив руки вниз, – как ребенок. Она не стыдилась своих слез, больше того, – будто нарочно выставляла их напоказ. Я старался держать себя в руках, это удавалось мне с трудом.
– Неужели ты не понимаешь, о чем я спрашиваю? – говорил я в искаженное от плача лицо. – Если музыка опирается на объективные данные, значит, она сама – объективное данное.
Она с трудом овладела собой и посмотрела на меня с какой-то неясной, последней надеждой.
– Да, да, нечто подобное существует, кажется, это его открыл Пифагор. Созвучие… я не могу думать, Мони… Созвучие – как это? Зависит от длины струн… А те в свою очередь выражаются простыми числами.
Пораженный, я смотрел на нее. Я совсем забыл теорию чисел, хотя когда-то изучал ее. И все-таки понял, что гармония – плод объективных математических соотношений, а не произвольного воображения человека.
– Слушай теперь внима…
– Мони, прошу тебя! – перебила она со слезами, скажи, что я должна сделать? Прошу тебя! Что бы это ни было, я сделаю! Я не хочу, чтобы ты мучился, не хочу, не хочу!
Я смотрел на нее с нарастающей мукой. Что я мог ей ответить? Ничего! Ничего, что могло бы нам помочь! И все-таки нельзя было бросать ее так, посреди дороги. Она явно не поверила моим музыкальным терзаниям.
– Видишь ли, Лидия, делать ничего не надо! Ситуацию следует изжить до конца и… все естественным образом войдет в свою колею.
– И все-таки, Мони! Очень тебя прошу!
– Что все-таки? А… ну, поведи меня на концерт, на хороший концерт. Но только действительно хороший.
– Хороший? – встрепенулась она.
– Да, хороший! Не глубокий, не сильный, не импозантный! А просто хороший!
Я старался хотя бы немного отвлечь ее. И кажется, мне это удалось. Она подняла руки и начала вытирать слезы. Нельзя было терять ни минуты. Одной рукой я обнял ее за плечи и повел в спальню. Она все еще вздрагивала в слабых, замирающих конвульсиях. Но что такое конвульсия, спрашивал я себя. Ведь и смех – конвульсия, и издевательство – конвульсия… Хватит, тебе! – приказал я себе. – Опомнись, перестань хотя бы на минуту!
Я привел ее в спальню, заботливо уложил в кровать. Она не отпускала меня, ее мокрое лицо в сумраке блестело.
– Останься ненадолго со мной! – просила она. – Совсем немножко – пока я успокоюсь!
Я молча подчинился. Она прижималась ко мне, гладила по щеке. Ладонь ее показалась мне на этот раз необыкновенно жесткой. Да как ей не быть жесткой, когда она каждый день вручную стирает твои французские рубашки!
На этот раз Лидия уснула неожиданно быстро. Я встал и перешел на свою кровать.
Неважно, что это было – инстинкт, порыв или рассудок. Важно, что я провел ее по единственному пути, который у нее был. На другой день она показалась мне гораздо бодрее, хотя все так же молчала. Я чувствовал, что она молчит, потому что думает о чем-то, а не о ничем. Я даже знал, о чем именно, с полной, чтобы не сказать с абсолютной, уверенностью. Она думала, в чем ей пойти на концерт. И что сделать с лицом, на которое будут смотреть те, кто так давно не видел нас вместе. Но только за обедом она решилась спросить:
– Ты действительно хочешь пойти на концерт?
– Да, конечно! – оживленно ответил я. – Решим проблемы теории на практике.
И это оживление было не совсем фальшивым. Мне действительно захотелось в концертный зал. Я всегда любил музыку, но никогда о ней не задумывался. Какая разница, сколько лепестков и сколько тычинок у цветка? Важно то, что он – цветок, и моя душа воспринимает его как нечто прекрасное. Так я думал, хотя в моем собственном искусстве математические пропорции и отношения играли огромную роль. Все-таки в глубине души я был убежден, что эти меры – человеческие меры, и их объективное существование случайно.
А выходило не совсем так. Выходило, что музыка оперирует настоящей азбукой. Это тона, связанные в гаммы. У каждой гаммы собственная характеристика. И у каждого тона – своя объективная сущность, которую можно измерить объективными мерами, кажется, мегагерцами. Да как же иначе галактики превращались бы в музыку!
В тот день, когда мы собрались на концерт, с утра начался мелкий и прохладный дождь, – наверное, первый предвестник осени. Накрапывало до полудня, слабыми порывами, – потом облака разошлись. Появилось мокрое небо, которое то исчезало, то снова открывалось. Но облаков была куда больше, чем неба, и я предугадывал их молчаливое торжество. Все, что я сейчас рассказал словами, можно превратить в музыку. Любой профессионал среднего уровня тут же назовет вам не только гамму, но даже необходимые для нее инструменты.
Наконец Лидия появилась на пороге моего кабинета. Она улыбалась, но во взгляде ее был легкий испуг. Темное вечернее платье, наверное, самое парадное в ее гардеробе. Длинное, до пояса, серебряное колье с крупным янтарным медальоном. На плечах – пресловутая семейная лиса. Но всего старательнее и всего изящнее, я бы сказал, она нанесла на лицо грим, что в последнее время ей редко удавалось.
– Я тебе нравлюсь?
– Да, конечно, – ответил я без особого одушевления.
Недостаток воодушевления был вызван главным образом лисой. Да какой мужчина любит показываться, особенно на улице, с расфранченной женой. Явно придется ехать на машине, хотя парковать ее будет негде. Лидия, однако, по-своему истолковала мою сдержанность.
– Если хочешь, я надену другие туфли. В этих я кажусь очень высокой.
– Нет-нет, все в порядке, – отозвался я, слегка повысив тон.
Она снова улыбнулась, чуть не с детской признательностью. Как легко топтать женщину, если сумеешь вывести ее из душевного равновесия. Но в те дни у меня, разумеется, ни разу не возникало подобное желание.
На концерт мы в самом деле поехали на машине. Но поставить ее было негде. Плюс ко всему перед входом стояла огромная толпа. Я нахально сунул машину между роскошными служебными лимузинами на площади перед Министерством иностранных дел. Потом мы пешком прошли к залу. Толпа возросла еще больше, многие спрашивали билеты. Я не ожидал такого спроса в межсезонье, но интерес, кажется, был заслуженный. Концерт давал оркестр Венской филармонии, совершавшей летнее турне по Восточной Европе. Лидия воодушевилась, хотя и старалась скрыть свое возбуждение. Однажды она слышала этот оркестр, да еще в Вене, и говорила о нем как о сне или сказке. В толкучке у дверей лиса съехала набок, но все же нам удалось войти без особых происшествий.
– Ты не сдашь ее в гардероб? – спросил я осторожно.
– Кого? – не поняла она.
– Лису…
– Ты что, издеваешься? – укоризненно спросила она.
Хотя я, конечно, не издевался, а высказал надежду… Когда мы вошли в зал, она легко, почти неощутимо, взяла меня под руку… Я очень хорошо понимал смысл этого маневра, но на сей раз не имел ничего против, несмотря на лису. Интересная, элегантная женщина, смотреть будут на нее, не на меня. Места наши были в десятом ряду, у самого прохода. Очень хорошие места, если человека действительно интересуют концерты. Пока Лидия покупала программу, я успел бегло оглядеть зал. Довольно много элегантных женщин, довольно много лисиц, две из них – чернобурки. Я с облегчением вздохнул и уже спокойно откинулся на спинку кресла. Оставалось только, чтобы и концерт был действительно хороший.
Лидия уже просмотрела программу, и я спросил:
– Ну как?
– Не знаю, – озадаченно ответила она. – Все знаменитые вещи. Но чересчур известные.
– Это плохо?
– Не плохо, конечно. И все-таки знаменитый оркестр должен бы блеснуть чем-то, чего другие не показали.
Настоящим сюрпризом для меня оказалось появление дирижера. Симпатичный смешной старичок, такой розовый и добродушный. Публика приняла его необыкновенно восторженно. Э-э-э, да ведь мы профаны, зачем показывать лишнее старание! Когда он поклонился, мне показалось, что его безукоризненный фрак слегка затрещал по швам. Он встал перед своим оркестром, – летний состав, наверное, – поднял палочку не выше своего носа, взмахнул ею легко, я бы сказал, небрежно. При первых же тактах у меня зашевелились волосы на голове, я даже выпрямился от удивления. Этот оркестр был не такой, как все, и музыка у него была совсем другая, хотя я не знал, что они играют. Какая разница, кто композитор, нашел время! Слушай! Постройка, которую он возводил передо мной, была необыкновенно легкой, изящной и точной, каждая деталь отличалась предельной ясностью и совершенством. Колорит, какой колорит, постой! Краски, которые ложились на этот изящный фасад, были так современны и контрастны, говорили о таком чувстве свежести и новизны, что мне стало стыдно. Сам я не позволил бы себе так расцветить даже свое лучшее современное здание, просто не посмел бы. Браво, браво, юный художник, браво, храбрец, думал я. А старичок вовсе не усердствовал, он как будто забавлялся вместе с нами. Теперь я уже ясно понимал смысл его сдержанных и все-таки отчетливых жестов – именно предельная легкость и естественность.
Когда, наконец, оркестр умолк, сидевшая впереди фальшивая блондинка, рослая мясистая дама – не поймешь, где у нее бюст, а где спина, – вскочила на ноги и как безумная начала аплодировать. Вся публика, которая явно понимала дирижера, аплодировала. Все, кроме меня. Мне казалось абсурдным бить в ладоши в такую минуту; все равно, что аплодировать, когда читаешь Стендаля, например. Старичок повернулся к нам и слегка поклонился, ни капельки пота на лице, ничего, кроме кроткой добродушной улыбки.
– Тебе не нравится? – удивленно спросила Лидия.
– Наоборот, ужасно нравится!
Лидия недоверчиво смотрела на меня, не зная, серьезно я говорю или шучу.
– Действительно, он не гений! Но ужасно очарователен!
– А разве этого мало? – сказал я, с трудом скрывая раздражение. – Мне кажется, я вообще не слышал такой музыки. Или такого исполнения.
– Это Моцарт! – серьезно сказала она. – Не удивляйся, Мони. Музыка не всегда действует на человека одинаково. Бывает, что ты особенно восприимчив к ней, и она овладевает тобой до глубины души… А в другой раз слушаешь ту же вещь как гипсовая статуя, – вообще не доходит, даже по коже не щекочет. Со мной так бывало несколько раз.
– А сейчас?
– О, сейчас! Сейчас все ясно. Он действительно очарователен.
Дирижер снова встал у пульта. Я знал, что они будут играть, – Чайковского. Этого автора я знал лучше всего, так что мы могли проверить себя. И как только он поднял палочку…
Верно говорят, что судьба не путает карты и не раскладывает их, – она только их раздает. Случайно или нет, я поднял взгляд к первому ярусу. И был мгновенно наказан. Справа, на самой дуге, сидела Мина. И смотрела на меня, как я на нее. Наверное, она еще раньше заметила меня, потому что лицо у нее было смущенное. Я прямо ощутил, как мое сердце хрустнуло под железным нажимом щипцов… Мы трое сами были виноваты во всем, сами перепутали все карты… И надо же было этому случиться именно здесь, в этом зале, под эту музыку, которая обезоружила меня до конца.
Я понял: со мной случилось то, чего я напрасно ждал столько месяцев. В сущности, хрустнула только скорлупа, ядро же осталось невредимым. Голым и чувствительным, как нерв. Я ощущал, что внутренне весь дрожу, что совсем обессилел. Я знал, что такая же дрожь била меня в ту ночь, когда я погасил лампу и как во сне пошел к широкой деревянной кровати. Не было иного пути, не существовало силы, которая могла бы остановить меня. Напрасно мы называем ее разумом, никакой разум не может остановить внезапное чувство. Обычно он становится немым и послушным соучастником.
Огромным усилием воли я перевел взгляд на седую круглую головку дирижера. Мне было трудно дышать. Музыка текла сквозь меня, как ветер проходит сквозь ветви деревьев. И только теперь я понял истину, давно известную поэтам: ветер не шумит, шумит листва. Какие бы звуки мы ни слышали, музыка возникает в нас самих. Мы можем укротить ветер, но не можем создать чувство. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Это означало бы создать жизнь.
Я пришел в себя только тогда, когда вскочил с места и зааплодировал вместе со всеми, красный и взволнованный. Меня уже ничто не сдерживало, как, наверное, не будет сдерживать и дальше. Я невольно посмотрел на Лидию – в эту минуту ее лицо показалось мне таким возвышенным, таким чистым, каким я никогда его не видел.
– Это было прекрасно! – сказала она взволнованно.
– Да-да, – кивнул я, боясь, что голос выдаст меня. Слова меня не интересовали – какое они имеют значение. Слова тоже можно наполнять и опоражнивать, как аптекарские пузырьки. Старичок кланялся снисходительно и добродушно, будто угостил нас приятной и безвредной иллюзией. Кажется, начинался антракт, народ стал выходить из зала. Лидия вопросительно посмотрела на меня.
– Хочешь, выйдем в фойе?
Краешком глаза я видел, что и Мина вышла из ложи.
– Нет-нет.
– Почему? – вздрогнула она.
– Мне что-то нехорошо, – хладнокровно солгал я. – У меня голова закружилась.
Лидия внимательно посмотрела на меня.
– Ты в самом деле немножко побледнел! – озабоченно сказала она. – Отчего?
– Ничего страшного! – ответил я. – Я просто отвык от духоты.
Видимо, это объяснение ее удовлетворило. Я чувствовал, что она колеблется. Оставить меня одного в этом состоянии? Или выйти в фойе – ради сигареты, ради светского общества.
– Тогда я выйду ненадолго.
– Иди, иди, – ответил я.
Она направилась к выходу. В этом платье и на высоких каблуках она казалась очень стройной. Почти царственно она прошла между рядами. И исчезла за дверью. Там курили, пили противный теплый лимонад, женщины разглядывали, кто как одет, и сплетничали. Потом они снова вернутся сюда, будут восхищаться и аплодировать. Я был огорчен и подавлен. В конце концов, не прав ли мой врач? Как ни вездесуще человеческое чувство, не слишком ли оно непрочно? Но мне сейчас не хотелось думать об этом. Мне вообще не хотелось думать. Я был так развинчен душевно, что вряд ли скоро приду в себя.
Стравинский. Молодой Стравинский, которого я знал. Бриттен, которого никогда не слышал и почти не услышал и в этот раз. Я имел неблагоразумие снова взглянуть на балкон. Она опять смотрела на меня, хотя уже не так прямо и откровенно. Я видел ее совсем слабо, расплывчато как небольшое белое сияние. Что это со мной, с моими глазами? Как малое сияние, как Андромеду, не настоящую, которую похитил Персей, а другую, ту, что в созвездии. Сколько астрономов смотрело на нее, затаив дыхание, – как и я. Что она, в сущности, такое, – эфемерный клочок тумана? Или мощная галактика, бурлящая чувствами? Я отчетливо сознавал, что должен отвести свой взгляд. Но не было сил, не было сил до тех пор, пока…
И в заключение – Альбинони, которого Лидия как ненормальная в последнее время крутила на проигрывателе, так что эта прекрасная вещь мне надоела. Но сейчас адажио было совсем другим, высветленным до самой далекой голубизны неба. Я выслушал его, затаив дыхание. Потом встал, как и все, чтобы проводить маленького старого колдуна аплодисментами. В последний раз я взглянул на балкон – Мина исчезла.
Направились к выходу и мы. Переступая с ноги на ногу в толкучке возле двери, я старался не смотреть по сторонам. Я был уверен, что она уже вышла на улицу, но все-таки не следовало рисковать. Я снова стал притворщиком, но теперь это меня не удивляло. Человек должен притворяться, этого непрерывно требует от него жизнь. Непрерывно, даже когда он спит и видит сны. На улице мне показалось, что где-то вдалеке мелькнула ее фигура. Это были ее волосы, походка, которую я узнал бы среди тысяч людей. Я ощущал вокруг себя какое-то неблагополучие, у меня не было сил контролировать себя, мой рассудок угас. Наконец мы сели в машину. Лидия все так же молчала рядом, я все так же не смотрел на нее. Я с трудом попал ключом в зажигание и с облегчением перевел дух. Я было решил, что на сегодня опасность миновала, как Лидия внезапно крикнула:
– Только не это! Убей меня, раздави меня, но только не это!
– Не понимаю! – сухо сказал я.
– Очень хорошо понимаешь! Я не слепая. Думаешь, я не видела, как вы бесстыже переглядывались.
Лгать было противно до отвращения. И все-таки надо было как-то перевести разговор. Он никому не был нужен, а ей – меньше всех.
– Я однажды предложил тебе не затевать липших разговоров. Еще рано, я не готов.
– Нет, ты решил! – хрипло крикнула она. – Но я с этим никогда не примирюсь! Скорее убью кого-нибудь из вас! Но этого не будет!
Трах! Машина на заднем ходу во что-то ударилась, наверное, в другую машину. Лидия ничего не почувствовала.
– Почему? – мрачно спросил я.
Не надо было задавать ей этот идиотский вопрос. Она чуть не подпрыгнула на месте.
– Как это – почему? Да это стыд для меня! Это позор!
Она заплакала. Вернее, не плакала, а словно скулила. Слезы так и брызгали на переднее стекло. Мне было очень ее жалко, но чем я мог помочь? Связать себя каким-нибудь идиотским обещанием? Нет, надо постараться, чтобы до этого не доходило. Или по крайней мере не до самой ограды из новой, блестящей колючей проволоки.
– Лидия, я могу догадаться, что ты имеешь в виду. Клянусь тебе, такие мысли мне вообще в голову не приходили.
Нет, это была не ложь! А нечто куда хуже – вечный обман между людьми, вечное падение. И все-таки это была не ложь, мне и правда такие мысли не приходили. Лидия посмотрела на меня с какой-то безумной надеждой.
– Правда? Нет, не думай, я не защищаю себя! Ты не думай! Но поищи какой-нибудь другой выход! Какой угодно… Только не это, это чудовищно…
Мне захотелось опять спросить: почему? Почему чудовищно? Но я благоразумно молчал. Наконец включил на первую скорость и мы поехали. Сзади что-то захрустело, будто ломалось. Я посмотрел на Весы – стрелка стояла точно на нуле. Ничего больше я не мог ни прибавить, ни убавить.
Из моего дневника
– Не знаю, как тебе объяснить. Это распределение тонов по высоте.
– А что такое высота?
– Это интервалы между основным тоном и всеми остальными.
– Ты объясняешь одни слова другими, – нетерпеливо перебил я. – А что это за распределение? И какие это интервалы? Отвечают ли они каким-то объективным данным, существующим в природе?
– Ты издеваешься надо мной, – сказала она.
И заплакала так неудержимо, что слезы ручьем хлынули по ее лицу. Она плакала, стоя совсем прямо, опустив руки вниз, – как ребенок. Она не стыдилась своих слез, больше того, – будто нарочно выставляла их напоказ. Я старался держать себя в руках, это удавалось мне с трудом.
– Неужели ты не понимаешь, о чем я спрашиваю? – говорил я в искаженное от плача лицо. – Если музыка опирается на объективные данные, значит, она сама – объективное данное.
Она с трудом овладела собой и посмотрела на меня с какой-то неясной, последней надеждой.
– Да, да, нечто подобное существует, кажется, это его открыл Пифагор. Созвучие… я не могу думать, Мони… Созвучие – как это? Зависит от длины струн… А те в свою очередь выражаются простыми числами.
Пораженный, я смотрел на нее. Я совсем забыл теорию чисел, хотя когда-то изучал ее. И все-таки понял, что гармония – плод объективных математических соотношений, а не произвольного воображения человека.
– Слушай теперь внима…
– Мони, прошу тебя! – перебила она со слезами, скажи, что я должна сделать? Прошу тебя! Что бы это ни было, я сделаю! Я не хочу, чтобы ты мучился, не хочу, не хочу!
Я смотрел на нее с нарастающей мукой. Что я мог ей ответить? Ничего! Ничего, что могло бы нам помочь! И все-таки нельзя было бросать ее так, посреди дороги. Она явно не поверила моим музыкальным терзаниям.
– Видишь ли, Лидия, делать ничего не надо! Ситуацию следует изжить до конца и… все естественным образом войдет в свою колею.
– И все-таки, Мони! Очень тебя прошу!
– Что все-таки? А… ну, поведи меня на концерт, на хороший концерт. Но только действительно хороший.
– Хороший? – встрепенулась она.
– Да, хороший! Не глубокий, не сильный, не импозантный! А просто хороший!
Я старался хотя бы немного отвлечь ее. И кажется, мне это удалось. Она подняла руки и начала вытирать слезы. Нельзя было терять ни минуты. Одной рукой я обнял ее за плечи и повел в спальню. Она все еще вздрагивала в слабых, замирающих конвульсиях. Но что такое конвульсия, спрашивал я себя. Ведь и смех – конвульсия, и издевательство – конвульсия… Хватит, тебе! – приказал я себе. – Опомнись, перестань хотя бы на минуту!
Я привел ее в спальню, заботливо уложил в кровать. Она не отпускала меня, ее мокрое лицо в сумраке блестело.
– Останься ненадолго со мной! – просила она. – Совсем немножко – пока я успокоюсь!
Я молча подчинился. Она прижималась ко мне, гладила по щеке. Ладонь ее показалась мне на этот раз необыкновенно жесткой. Да как ей не быть жесткой, когда она каждый день вручную стирает твои французские рубашки!
На этот раз Лидия уснула неожиданно быстро. Я встал и перешел на свою кровать.
Неважно, что это было – инстинкт, порыв или рассудок. Важно, что я провел ее по единственному пути, который у нее был. На другой день она показалась мне гораздо бодрее, хотя все так же молчала. Я чувствовал, что она молчит, потому что думает о чем-то, а не о ничем. Я даже знал, о чем именно, с полной, чтобы не сказать с абсолютной, уверенностью. Она думала, в чем ей пойти на концерт. И что сделать с лицом, на которое будут смотреть те, кто так давно не видел нас вместе. Но только за обедом она решилась спросить:
– Ты действительно хочешь пойти на концерт?
– Да, конечно! – оживленно ответил я. – Решим проблемы теории на практике.
И это оживление было не совсем фальшивым. Мне действительно захотелось в концертный зал. Я всегда любил музыку, но никогда о ней не задумывался. Какая разница, сколько лепестков и сколько тычинок у цветка? Важно то, что он – цветок, и моя душа воспринимает его как нечто прекрасное. Так я думал, хотя в моем собственном искусстве математические пропорции и отношения играли огромную роль. Все-таки в глубине души я был убежден, что эти меры – человеческие меры, и их объективное существование случайно.
А выходило не совсем так. Выходило, что музыка оперирует настоящей азбукой. Это тона, связанные в гаммы. У каждой гаммы собственная характеристика. И у каждого тона – своя объективная сущность, которую можно измерить объективными мерами, кажется, мегагерцами. Да как же иначе галактики превращались бы в музыку!
В тот день, когда мы собрались на концерт, с утра начался мелкий и прохладный дождь, – наверное, первый предвестник осени. Накрапывало до полудня, слабыми порывами, – потом облака разошлись. Появилось мокрое небо, которое то исчезало, то снова открывалось. Но облаков была куда больше, чем неба, и я предугадывал их молчаливое торжество. Все, что я сейчас рассказал словами, можно превратить в музыку. Любой профессионал среднего уровня тут же назовет вам не только гамму, но даже необходимые для нее инструменты.
Наконец Лидия появилась на пороге моего кабинета. Она улыбалась, но во взгляде ее был легкий испуг. Темное вечернее платье, наверное, самое парадное в ее гардеробе. Длинное, до пояса, серебряное колье с крупным янтарным медальоном. На плечах – пресловутая семейная лиса. Но всего старательнее и всего изящнее, я бы сказал, она нанесла на лицо грим, что в последнее время ей редко удавалось.
– Я тебе нравлюсь?
– Да, конечно, – ответил я без особого одушевления.
Недостаток воодушевления был вызван главным образом лисой. Да какой мужчина любит показываться, особенно на улице, с расфранченной женой. Явно придется ехать на машине, хотя парковать ее будет негде. Лидия, однако, по-своему истолковала мою сдержанность.
– Если хочешь, я надену другие туфли. В этих я кажусь очень высокой.
– Нет-нет, все в порядке, – отозвался я, слегка повысив тон.
Она снова улыбнулась, чуть не с детской признательностью. Как легко топтать женщину, если сумеешь вывести ее из душевного равновесия. Но в те дни у меня, разумеется, ни разу не возникало подобное желание.
На концерт мы в самом деле поехали на машине. Но поставить ее было негде. Плюс ко всему перед входом стояла огромная толпа. Я нахально сунул машину между роскошными служебными лимузинами на площади перед Министерством иностранных дел. Потом мы пешком прошли к залу. Толпа возросла еще больше, многие спрашивали билеты. Я не ожидал такого спроса в межсезонье, но интерес, кажется, был заслуженный. Концерт давал оркестр Венской филармонии, совершавшей летнее турне по Восточной Европе. Лидия воодушевилась, хотя и старалась скрыть свое возбуждение. Однажды она слышала этот оркестр, да еще в Вене, и говорила о нем как о сне или сказке. В толкучке у дверей лиса съехала набок, но все же нам удалось войти без особых происшествий.
– Ты не сдашь ее в гардероб? – спросил я осторожно.
– Кого? – не поняла она.
– Лису…
– Ты что, издеваешься? – укоризненно спросила она.
Хотя я, конечно, не издевался, а высказал надежду… Когда мы вошли в зал, она легко, почти неощутимо, взяла меня под руку… Я очень хорошо понимал смысл этого маневра, но на сей раз не имел ничего против, несмотря на лису. Интересная, элегантная женщина, смотреть будут на нее, не на меня. Места наши были в десятом ряду, у самого прохода. Очень хорошие места, если человека действительно интересуют концерты. Пока Лидия покупала программу, я успел бегло оглядеть зал. Довольно много элегантных женщин, довольно много лисиц, две из них – чернобурки. Я с облегчением вздохнул и уже спокойно откинулся на спинку кресла. Оставалось только, чтобы и концерт был действительно хороший.
Лидия уже просмотрела программу, и я спросил:
– Ну как?
– Не знаю, – озадаченно ответила она. – Все знаменитые вещи. Но чересчур известные.
– Это плохо?
– Не плохо, конечно. И все-таки знаменитый оркестр должен бы блеснуть чем-то, чего другие не показали.
Настоящим сюрпризом для меня оказалось появление дирижера. Симпатичный смешной старичок, такой розовый и добродушный. Публика приняла его необыкновенно восторженно. Э-э-э, да ведь мы профаны, зачем показывать лишнее старание! Когда он поклонился, мне показалось, что его безукоризненный фрак слегка затрещал по швам. Он встал перед своим оркестром, – летний состав, наверное, – поднял палочку не выше своего носа, взмахнул ею легко, я бы сказал, небрежно. При первых же тактах у меня зашевелились волосы на голове, я даже выпрямился от удивления. Этот оркестр был не такой, как все, и музыка у него была совсем другая, хотя я не знал, что они играют. Какая разница, кто композитор, нашел время! Слушай! Постройка, которую он возводил передо мной, была необыкновенно легкой, изящной и точной, каждая деталь отличалась предельной ясностью и совершенством. Колорит, какой колорит, постой! Краски, которые ложились на этот изящный фасад, были так современны и контрастны, говорили о таком чувстве свежести и новизны, что мне стало стыдно. Сам я не позволил бы себе так расцветить даже свое лучшее современное здание, просто не посмел бы. Браво, браво, юный художник, браво, храбрец, думал я. А старичок вовсе не усердствовал, он как будто забавлялся вместе с нами. Теперь я уже ясно понимал смысл его сдержанных и все-таки отчетливых жестов – именно предельная легкость и естественность.
Когда, наконец, оркестр умолк, сидевшая впереди фальшивая блондинка, рослая мясистая дама – не поймешь, где у нее бюст, а где спина, – вскочила на ноги и как безумная начала аплодировать. Вся публика, которая явно понимала дирижера, аплодировала. Все, кроме меня. Мне казалось абсурдным бить в ладоши в такую минуту; все равно, что аплодировать, когда читаешь Стендаля, например. Старичок повернулся к нам и слегка поклонился, ни капельки пота на лице, ничего, кроме кроткой добродушной улыбки.
– Тебе не нравится? – удивленно спросила Лидия.
– Наоборот, ужасно нравится!
Лидия недоверчиво смотрела на меня, не зная, серьезно я говорю или шучу.
– Действительно, он не гений! Но ужасно очарователен!
– А разве этого мало? – сказал я, с трудом скрывая раздражение. – Мне кажется, я вообще не слышал такой музыки. Или такого исполнения.
– Это Моцарт! – серьезно сказала она. – Не удивляйся, Мони. Музыка не всегда действует на человека одинаково. Бывает, что ты особенно восприимчив к ней, и она овладевает тобой до глубины души… А в другой раз слушаешь ту же вещь как гипсовая статуя, – вообще не доходит, даже по коже не щекочет. Со мной так бывало несколько раз.
– А сейчас?
– О, сейчас! Сейчас все ясно. Он действительно очарователен.
Дирижер снова встал у пульта. Я знал, что они будут играть, – Чайковского. Этого автора я знал лучше всего, так что мы могли проверить себя. И как только он поднял палочку…
Верно говорят, что судьба не путает карты и не раскладывает их, – она только их раздает. Случайно или нет, я поднял взгляд к первому ярусу. И был мгновенно наказан. Справа, на самой дуге, сидела Мина. И смотрела на меня, как я на нее. Наверное, она еще раньше заметила меня, потому что лицо у нее было смущенное. Я прямо ощутил, как мое сердце хрустнуло под железным нажимом щипцов… Мы трое сами были виноваты во всем, сами перепутали все карты… И надо же было этому случиться именно здесь, в этом зале, под эту музыку, которая обезоружила меня до конца.
Я понял: со мной случилось то, чего я напрасно ждал столько месяцев. В сущности, хрустнула только скорлупа, ядро же осталось невредимым. Голым и чувствительным, как нерв. Я ощущал, что внутренне весь дрожу, что совсем обессилел. Я знал, что такая же дрожь била меня в ту ночь, когда я погасил лампу и как во сне пошел к широкой деревянной кровати. Не было иного пути, не существовало силы, которая могла бы остановить меня. Напрасно мы называем ее разумом, никакой разум не может остановить внезапное чувство. Обычно он становится немым и послушным соучастником.
Огромным усилием воли я перевел взгляд на седую круглую головку дирижера. Мне было трудно дышать. Музыка текла сквозь меня, как ветер проходит сквозь ветви деревьев. И только теперь я понял истину, давно известную поэтам: ветер не шумит, шумит листва. Какие бы звуки мы ни слышали, музыка возникает в нас самих. Мы можем укротить ветер, но не можем создать чувство. Никогда и ни при каких обстоятельствах. Это означало бы создать жизнь.
Я пришел в себя только тогда, когда вскочил с места и зааплодировал вместе со всеми, красный и взволнованный. Меня уже ничто не сдерживало, как, наверное, не будет сдерживать и дальше. Я невольно посмотрел на Лидию – в эту минуту ее лицо показалось мне таким возвышенным, таким чистым, каким я никогда его не видел.
– Это было прекрасно! – сказала она взволнованно.
– Да-да, – кивнул я, боясь, что голос выдаст меня. Слова меня не интересовали – какое они имеют значение. Слова тоже можно наполнять и опоражнивать, как аптекарские пузырьки. Старичок кланялся снисходительно и добродушно, будто угостил нас приятной и безвредной иллюзией. Кажется, начинался антракт, народ стал выходить из зала. Лидия вопросительно посмотрела на меня.
– Хочешь, выйдем в фойе?
Краешком глаза я видел, что и Мина вышла из ложи.
– Нет-нет.
– Почему? – вздрогнула она.
– Мне что-то нехорошо, – хладнокровно солгал я. – У меня голова закружилась.
Лидия внимательно посмотрела на меня.
– Ты в самом деле немножко побледнел! – озабоченно сказала она. – Отчего?
– Ничего страшного! – ответил я. – Я просто отвык от духоты.
Видимо, это объяснение ее удовлетворило. Я чувствовал, что она колеблется. Оставить меня одного в этом состоянии? Или выйти в фойе – ради сигареты, ради светского общества.
– Тогда я выйду ненадолго.
– Иди, иди, – ответил я.
Она направилась к выходу. В этом платье и на высоких каблуках она казалась очень стройной. Почти царственно она прошла между рядами. И исчезла за дверью. Там курили, пили противный теплый лимонад, женщины разглядывали, кто как одет, и сплетничали. Потом они снова вернутся сюда, будут восхищаться и аплодировать. Я был огорчен и подавлен. В конце концов, не прав ли мой врач? Как ни вездесуще человеческое чувство, не слишком ли оно непрочно? Но мне сейчас не хотелось думать об этом. Мне вообще не хотелось думать. Я был так развинчен душевно, что вряд ли скоро приду в себя.
Стравинский. Молодой Стравинский, которого я знал. Бриттен, которого никогда не слышал и почти не услышал и в этот раз. Я имел неблагоразумие снова взглянуть на балкон. Она опять смотрела на меня, хотя уже не так прямо и откровенно. Я видел ее совсем слабо, расплывчато как небольшое белое сияние. Что это со мной, с моими глазами? Как малое сияние, как Андромеду, не настоящую, которую похитил Персей, а другую, ту, что в созвездии. Сколько астрономов смотрело на нее, затаив дыхание, – как и я. Что она, в сущности, такое, – эфемерный клочок тумана? Или мощная галактика, бурлящая чувствами? Я отчетливо сознавал, что должен отвести свой взгляд. Но не было сил, не было сил до тех пор, пока…
И в заключение – Альбинони, которого Лидия как ненормальная в последнее время крутила на проигрывателе, так что эта прекрасная вещь мне надоела. Но сейчас адажио было совсем другим, высветленным до самой далекой голубизны неба. Я выслушал его, затаив дыхание. Потом встал, как и все, чтобы проводить маленького старого колдуна аплодисментами. В последний раз я взглянул на балкон – Мина исчезла.
Направились к выходу и мы. Переступая с ноги на ногу в толкучке возле двери, я старался не смотреть по сторонам. Я был уверен, что она уже вышла на улицу, но все-таки не следовало рисковать. Я снова стал притворщиком, но теперь это меня не удивляло. Человек должен притворяться, этого непрерывно требует от него жизнь. Непрерывно, даже когда он спит и видит сны. На улице мне показалось, что где-то вдалеке мелькнула ее фигура. Это были ее волосы, походка, которую я узнал бы среди тысяч людей. Я ощущал вокруг себя какое-то неблагополучие, у меня не было сил контролировать себя, мой рассудок угас. Наконец мы сели в машину. Лидия все так же молчала рядом, я все так же не смотрел на нее. Я с трудом попал ключом в зажигание и с облегчением перевел дух. Я было решил, что на сегодня опасность миновала, как Лидия внезапно крикнула:
– Только не это! Убей меня, раздави меня, но только не это!
– Не понимаю! – сухо сказал я.
– Очень хорошо понимаешь! Я не слепая. Думаешь, я не видела, как вы бесстыже переглядывались.
Лгать было противно до отвращения. И все-таки надо было как-то перевести разговор. Он никому не был нужен, а ей – меньше всех.
– Я однажды предложил тебе не затевать липших разговоров. Еще рано, я не готов.
– Нет, ты решил! – хрипло крикнула она. – Но я с этим никогда не примирюсь! Скорее убью кого-нибудь из вас! Но этого не будет!
Трах! Машина на заднем ходу во что-то ударилась, наверное, в другую машину. Лидия ничего не почувствовала.
– Почему? – мрачно спросил я.
Не надо было задавать ей этот идиотский вопрос. Она чуть не подпрыгнула на месте.
– Как это – почему? Да это стыд для меня! Это позор!
Она заплакала. Вернее, не плакала, а словно скулила. Слезы так и брызгали на переднее стекло. Мне было очень ее жалко, но чем я мог помочь? Связать себя каким-нибудь идиотским обещанием? Нет, надо постараться, чтобы до этого не доходило. Или по крайней мере не до самой ограды из новой, блестящей колючей проволоки.
– Лидия, я могу догадаться, что ты имеешь в виду. Клянусь тебе, такие мысли мне вообще в голову не приходили.
Нет, это была не ложь! А нечто куда хуже – вечный обман между людьми, вечное падение. И все-таки это была не ложь, мне и правда такие мысли не приходили. Лидия посмотрела на меня с какой-то безумной надеждой.
– Правда? Нет, не думай, я не защищаю себя! Ты не думай! Но поищи какой-нибудь другой выход! Какой угодно… Только не это, это чудовищно…
Мне захотелось опять спросить: почему? Почему чудовищно? Но я благоразумно молчал. Наконец включил на первую скорость и мы поехали. Сзади что-то захрустело, будто ломалось. Я посмотрел на Весы – стрелка стояла точно на нуле. Ничего больше я не мог ни прибавить, ни убавить.
Из моего дневника
Эти записи я вел все время, пока писал свой дневник. Мне хотелось не только осмыслить все факты и события своего двойного существования, но, если можно, подвести их под одну общую идею или свести на одну общую принципиальную основу. Поэтому меня меньше всего интересовала наука, я просто хотел объяснить самого себя, главным образом, свое поведение. И в то же время я не считаю себя полным дилетантом, потому что мой личный опыт весьма богат, уже все то, что я пережил, – само по себе целое открытие, точность которого я гарантирую.
Эти мысли были во множестве разбросаны по разным страницам моего дневника. Я не видел никакой нужды систематизировать или дополнять их. Я отобрал малую часть, главным образом те из них, которые носят более общий характер. Остальные были бы интереснее для любого читателя, но я боюсь, что они отклонили бы его мысль в ненужном направлении. А мне хочется, чтобы мои Весы были как можно лучше сбалансированы. Переписывая эти заметки, я увидел, что они не всегда достаточно точны, а подчас противоречивы и бездоказательны. Но это вовсе меня не волнует. Вы, наверное, замечали, что у любой противоречивой, даже парадоксальной мысли больше шансов добраться до истины, чем у прямолинейного и плоского логического мышления.
Чувство – неотменное свойство жизни, основа его существования. Через чувство (эмоцию) жизнь определяет свое самое спонтанное отношение к находящейся вне ее среде (действительности). В этом смысле чувство опережает даже восприятие и становится основой его создания. Логически отсюда следует, что эмоциональная память, по своей сущности, предваряет любую другую память, но это следовало бы доказать и опытным путем. Онтологически цепь намечается следующим образом: чувство (возможность чувства) – восприятие (возможность дифференциации) – память (возможность сохранения опыта).
Очень трудно определить человеческими словами основное (первичное) чувство жизни. Но в любом случае его следует определить как положительную категорию. Иначе жизнь должна бы непрерывно саморазрушаться (распадаться), потому что у нее не было бы стимулов для существования. Через чувство (эмоцию) жизнь разграничивается от мертвого существования и определяет собственное существование как привилегию, присущую ей одной.
Самое общее первичное чувство следовало бы определить как приятность (позднее – удовольствие, радость). Но контакты с внешней, неживой средой (химические, тепловые) породили и первую отрицательную категорию – неприятность (боль).
… Самое простое проявление чувства у живого организма – ощущение (Аристотель). Самое сложное (у человека) – переживание. Но у человека эмоции связаны и с мышлением и потому придают чувству новые свойства. У высших животных чувства тесно связаны с развитием нервной системы и некоторых соматических органов, цель которых – дифференцировать чувства, усиливать или ослаблять их силу. Но объяснять происхождение чувств этими органами – значит грубо подменить следствие причиной.
… Чувство – не только способ отношения, но и способ осознания (оценка). В этом смысле оно является первопричиной или первоосновой создания, исходной точкой его онтогенеза.
… А что такое разум? Одновременно и покой, и действие. И содержание, и изменение содержания. И память, и процесс мышления. Цель разума прежде всего выяснить обстановку, в которой находится живой организм. И решить, какие действия возбудить, чтобы поставить своего хозяина в наиболее благоприятное положение. Потому что импульсы разума возникают в первую очередь на эмоциональной основе. И все-таки разум способен побудить себя и к внутренним действиям, которые мы в принципе называем логическим мышлением. Иногда результаты логического мышления могут оказаться в разрезе с прямыми, тоже разумными реакциями человека. Стремление к воспроизведению (например) может быть опровергнуто результатами логического мышления. И все же следует иметь в виду, что все эти процессы на практике так взаимосвязаны и обусловлены, что разграничить их в поведении человека чаще всего бессмысленно.
… Есть ли некое внутреннее противоречие между основой жизни и разумом? Оно должно существовать и действительно существует. Чтобы возникнуть и совершенствоваться, разум должен активно упражнять свои функции, иначе он увязнет и атрофируется. И поскольку его деятельность все сложнее и труднее, он овладевает все большими участками центральной нервной системы(мозга). И здесь, наверное, физиологи правы – постепенно он вытеснил все прочие основы и распределительные функции в полкорку(разумеется, здесь можно допустить, что жизнь припрятала в безопасное место центры этих функций). Так или иначе, разум расширил свою деятельность и эта агрессия продолжается. Он все чаще бывает шокирован (и по праву) силой и состоянием чувств и их видоизменениями, главным образом, на основе общественных и социальных условий. Выросли и умножились чувства отрицательной категории. Разум попытался контролировать их и овладеть ими. В принципе, эту деятельность следует оценивать как положительную. Но тут разум очень часто переоценивает свою роль и возможности. Он начинает презирать многие существенные человеческие чувства, считая их малоценными. И терпит чувства, появившиеся в более поздние исторические эпохи, которые он считает более совершенными(человеческими). При самом оптимальном варианте, стремясь к высшим проявлениям чувств, например, моральному и эстетическому удовлетворению, он лишает чувства их первичной жизненности, силы и яркости.
Над человеческой жизнью (существованием) повисла фатальная, все еще не вполне осознанная угроза. Разрастаясь далее, разум может полностью лишить смысла основу жизни, стать ее отрицанием. И тем самым превратиться в некое своеобразное раковое заболевание, которое во имя собственного существования уничтожает единственно возможную основу этого существования. Потому что, по крайней мере на нынешнем этапе, разрушая основы жизни, разум не в состоянии предложить взамен ничего реального и жизненного вне основы жизни – чувства.
…У живого существования есть одна особенность, которая не может не произвести впечатления на любого непредубежденного мыслителя. Жизнь не только не любит подчиняться некоторым основным физическим законам, но и активно противостоит им. Так, например, закону тяготения (деревья растут не вниз, а вверх), закону инерции (живые существа движутся по им избранным направлениям, создают собственные ускорения и торможения), законам термодинамики и энтропии (живые существа идеально поддерживают внутренний энергетический порядок и за свой счет увеличивают запасы энергии). Эти факты неопровержимы и все еще не поддаются объяснению путем иных физических или химических законов и закономерностей. Однако разумное объяснение этому можно найти, если принять следующее гипотетическое положение: жизнь – не продукт материи, а способ ее существования (в сущности, третий из известных пока науке). Тогда как по чуду все звенья цепи получают общую связь и смысл. Прежде всего, Исчезает бессмыслие существования вселенной (без наличия жизни у нее было бы все, кроме смысла). Отпадает вопрос о том, что происходит с жизнью, когда она уничтожена (она превращается в неживую материю, но это совсем не решение проблемы). Открывается совсем новая цепь существования и движения: протоматерия – материя – поле – жизнь. Тогда гипотетически допустимо, что они будут находиться в естественном круговороте. Или что цепь пока не замкнута и все больше совершенствуется.
Эти мысли были во множестве разбросаны по разным страницам моего дневника. Я не видел никакой нужды систематизировать или дополнять их. Я отобрал малую часть, главным образом те из них, которые носят более общий характер. Остальные были бы интереснее для любого читателя, но я боюсь, что они отклонили бы его мысль в ненужном направлении. А мне хочется, чтобы мои Весы были как можно лучше сбалансированы. Переписывая эти заметки, я увидел, что они не всегда достаточно точны, а подчас противоречивы и бездоказательны. Но это вовсе меня не волнует. Вы, наверное, замечали, что у любой противоречивой, даже парадоксальной мысли больше шансов добраться до истины, чем у прямолинейного и плоского логического мышления.
Чувство – неотменное свойство жизни, основа его существования. Через чувство (эмоцию) жизнь определяет свое самое спонтанное отношение к находящейся вне ее среде (действительности). В этом смысле чувство опережает даже восприятие и становится основой его создания. Логически отсюда следует, что эмоциональная память, по своей сущности, предваряет любую другую память, но это следовало бы доказать и опытным путем. Онтологически цепь намечается следующим образом: чувство (возможность чувства) – восприятие (возможность дифференциации) – память (возможность сохранения опыта).
Очень трудно определить человеческими словами основное (первичное) чувство жизни. Но в любом случае его следует определить как положительную категорию. Иначе жизнь должна бы непрерывно саморазрушаться (распадаться), потому что у нее не было бы стимулов для существования. Через чувство (эмоцию) жизнь разграничивается от мертвого существования и определяет собственное существование как привилегию, присущую ей одной.
Самое общее первичное чувство следовало бы определить как приятность (позднее – удовольствие, радость). Но контакты с внешней, неживой средой (химические, тепловые) породили и первую отрицательную категорию – неприятность (боль).
… Самое простое проявление чувства у живого организма – ощущение (Аристотель). Самое сложное (у человека) – переживание. Но у человека эмоции связаны и с мышлением и потому придают чувству новые свойства. У высших животных чувства тесно связаны с развитием нервной системы и некоторых соматических органов, цель которых – дифференцировать чувства, усиливать или ослаблять их силу. Но объяснять происхождение чувств этими органами – значит грубо подменить следствие причиной.
… Чувство – не только способ отношения, но и способ осознания (оценка). В этом смысле оно является первопричиной или первоосновой создания, исходной точкой его онтогенеза.
… А что такое разум? Одновременно и покой, и действие. И содержание, и изменение содержания. И память, и процесс мышления. Цель разума прежде всего выяснить обстановку, в которой находится живой организм. И решить, какие действия возбудить, чтобы поставить своего хозяина в наиболее благоприятное положение. Потому что импульсы разума возникают в первую очередь на эмоциональной основе. И все-таки разум способен побудить себя и к внутренним действиям, которые мы в принципе называем логическим мышлением. Иногда результаты логического мышления могут оказаться в разрезе с прямыми, тоже разумными реакциями человека. Стремление к воспроизведению (например) может быть опровергнуто результатами логического мышления. И все же следует иметь в виду, что все эти процессы на практике так взаимосвязаны и обусловлены, что разграничить их в поведении человека чаще всего бессмысленно.
… Есть ли некое внутреннее противоречие между основой жизни и разумом? Оно должно существовать и действительно существует. Чтобы возникнуть и совершенствоваться, разум должен активно упражнять свои функции, иначе он увязнет и атрофируется. И поскольку его деятельность все сложнее и труднее, он овладевает все большими участками центральной нервной системы(мозга). И здесь, наверное, физиологи правы – постепенно он вытеснил все прочие основы и распределительные функции в полкорку(разумеется, здесь можно допустить, что жизнь припрятала в безопасное место центры этих функций). Так или иначе, разум расширил свою деятельность и эта агрессия продолжается. Он все чаще бывает шокирован (и по праву) силой и состоянием чувств и их видоизменениями, главным образом, на основе общественных и социальных условий. Выросли и умножились чувства отрицательной категории. Разум попытался контролировать их и овладеть ими. В принципе, эту деятельность следует оценивать как положительную. Но тут разум очень часто переоценивает свою роль и возможности. Он начинает презирать многие существенные человеческие чувства, считая их малоценными. И терпит чувства, появившиеся в более поздние исторические эпохи, которые он считает более совершенными(человеческими). При самом оптимальном варианте, стремясь к высшим проявлениям чувств, например, моральному и эстетическому удовлетворению, он лишает чувства их первичной жизненности, силы и яркости.
Над человеческой жизнью (существованием) повисла фатальная, все еще не вполне осознанная угроза. Разрастаясь далее, разум может полностью лишить смысла основу жизни, стать ее отрицанием. И тем самым превратиться в некое своеобразное раковое заболевание, которое во имя собственного существования уничтожает единственно возможную основу этого существования. Потому что, по крайней мере на нынешнем этапе, разрушая основы жизни, разум не в состоянии предложить взамен ничего реального и жизненного вне основы жизни – чувства.
…У живого существования есть одна особенность, которая не может не произвести впечатления на любого непредубежденного мыслителя. Жизнь не только не любит подчиняться некоторым основным физическим законам, но и активно противостоит им. Так, например, закону тяготения (деревья растут не вниз, а вверх), закону инерции (живые существа движутся по им избранным направлениям, создают собственные ускорения и торможения), законам термодинамики и энтропии (живые существа идеально поддерживают внутренний энергетический порядок и за свой счет увеличивают запасы энергии). Эти факты неопровержимы и все еще не поддаются объяснению путем иных физических или химических законов и закономерностей. Однако разумное объяснение этому можно найти, если принять следующее гипотетическое положение: жизнь – не продукт материи, а способ ее существования (в сущности, третий из известных пока науке). Тогда как по чуду все звенья цепи получают общую связь и смысл. Прежде всего, Исчезает бессмыслие существования вселенной (без наличия жизни у нее было бы все, кроме смысла). Отпадает вопрос о том, что происходит с жизнью, когда она уничтожена (она превращается в неживую материю, но это совсем не решение проблемы). Открывается совсем новая цепь существования и движения: протоматерия – материя – поле – жизнь. Тогда гипотетически допустимо, что они будут находиться в естественном круговороте. Или что цепь пока не замкнута и все больше совершенствуется.