Я невольно улыбнулся. Оба педагогических принципа казались мне верными, хотя и противоречили друг другу. Мама тут же пришла мне на помощь:
   – Ты не смейся, все от человека зависит. Кому доброе слово помогает, а кому – добрая палка…
   – Мама, а мои рисунки не сохранились?
   – А как же сынок, надо только достать… Ты больше дома рисовал. Дома и вокруг – деревья. Отец твой сначала все молчал. Нравились ему твои рисунки, не нравились, – до сих пор не знаю. Потом он как-то спросил тебя: «Слушай, сын, что это ты никогда не рисуешь людей?». Ну, ты ему и ответил: «А что их рисовать, папа!» Отец твой на это ни слова не сказал, ни плохого, ни хорошего, а потом мне говорит: «Не будет из него художника; наверное, архитектором станет. Он жизни не любит, а любит симметрии». Так и сказал: симметрии.
   – Мама, извини, ты сколько классов кончила?
   – Пять, сынок. По старой системе – пять. Два года ходила в Ловечскую гимназию.
   – А почему не доучилась? Она заметно расстроилась.
   – Скажу в другой раз, сынок. Не люблю старое ворошить, нет смысла!
   Все утро я просидел дома. В комнате я нашел много старых фотографий и пересмотрел их все до одной. В сущности, на большинстве из них был снят дед; отцовских фотографий почти не осталось, а маминых не было совсем. Напрасно я всматривался в черты отцовского лица, они мне ничего не говорили. На одной из фотографий отец почему-то показался мне похожим на Льва Толстого и на Горького одновременно. Та же длинная рубаха с пояском, такое же грубоватое крестьянское лицо с крупными как у Толстого, например, чертами. Я был не настолько слеп, чтобы не увидеть: взгляд у него очень добрый, я бы даже сказал, благостный, с чуть заметной тенью горечи… Наконец нашлась одна мамина фотография. Как ни глупо это звучит, мне показалось, что сейчас она куда красивее, чем прежде. Это лицо, такое ясное и нежное, такое чистое и ничем не замутненное, – неужели все это только от возраста? В голове у меня как заноза засело слово, оброненное Мартой. Одинока. Неужели она действительно была одинокой? Неужели это было возможно, – здесь, в угасавшем селе, во времена простых и естественных человеческих отношений? Что ж, может быть. Разве знаешь, чего можно ждать от сельского учителя в русской косоворотке, И от обыкновенной женщины в полугородском – полудеревенском платье…
   Часам к двенадцати я пошел вниз, не дожидаясь приглашения. Мама хлопотала у плиты. Увидев меня, она благодарно улыбнулась. Не знаю почему, но я решил, что в любом случае буду на ее стороне. Хотя, судя по всему, похож я на отца, особенно внешне.
   – Мама, я хорошо учился?
   – Как тебе сказать, сынок. Твой отец всем ставил четверки. Чтобы не гордились и не отчаивались. Так что в гимназию тебе пришлось держать приемные экзамены. Говорят, что ты там был одним из лучших и должен был получить золотые часы. Но ты ничего не получил, награждение отменили… за твои идеи.
   Ну да, естественно. Я уже кое-что слышал об этой стороне своего прошлого и от Лидии, и от Марты.
   – А отец?
   – Что отец?
   – Какие у него были убеждения? Лицо ее слегка потемнело.
   – Даже не знаю, как тебе сказать… Он ни с кем здесь не делился… Конечно, в селе были коммунисты, но он с ними не дружил. Он был особенный человек. И очень скрытный. В бога не верил, а верил в небесный свет. Ты, сынок, видел небесный свет? – спросила она с какой-то затаенной надеждой.
   – Нет, мама. Но небесный свет есть. То есть, должен быть.
   – Ну, вот он такой и был, сам не знал, во что верит, во что не верит. Читал много, и разное. Знал и русский язык, и немецкий, – кажется, самоучкой выучил. Но когда началась большая война, сложил все книги в свой сундук и куда-то отнес. Куда – и сейчас не знаю. Так книги и пропали. Мне не жалко, зачем мне книги, а тебе могли бы пригодиться.
   На обед мама подала лапшу, настоящую домашнюю лапшу, которую она приготовила собственными руками. Мне страшно понравилось, я не ел, а просто лопал. Мама наблюдала за мной с умилением, будто это не я, а она сама ела с таким аппетитом.
   – Мама, я видел в комнате чудесную шашку. Чья это?
   – Да чья же, твоего деда. Это ему личный подарок от великого князя Александра Александровича. Во время русско-турецкой войны дед Вельо служил у него переводчиком. Великий князь очень любил пить с ним чай и мог разговаривать с дедом часами.
   Мама говорила о деде с каким-то благоговением, хотя никогда его не видела. Ей внушал безмерное уважение тот факт, что он был владыкой; благодаря ему ей казалось, что и сама она принадлежит к большому и знатному роду. Но почему они не встречались? Я решил спросить ее, хотя знал, ей это будет неприятно. Так и получилось. Она помрачнела и сказала:
   – Твой дед жил в Софии. А до Софии в то время было далеко, не то, что теперь.
   Я знал, что расстояние не могло быть серьезной причиной. Не приехать на свадьбу сына в те времена было делом необыкновенным. Но мама на свекра я не сердилась, и это показывало, что вряд ли тут был виноват мой дед… Действительно, отец был странным человеком и тайны его, хотя и мелкие, были не совсем обычны.
   Потом я снова вернулся в свою комнату и принялся за старинные книги. Среди них были русские книги, все до одной – религиозного содержания. Вряд ли отец испытывал к ним особый интерес, как и я сам. Но сохранил он их в отличном состоянии. Особенно сильно меня заинтересовали дедовы заметки на полях и на чистых, последних, листах книг. Все они были написаны липовыми чернилами, которые, кажется, называли химическими. И походили на афоризмы или заветы, которые он хотел оставить потомкам. Мудрость была не бог весть какая, но я процитирую несколько изречений, потому что они бросают определенный и неожиданный свет на личность деда:
   «Человек живет не для мучений или радости ради, человек живет для правды».
   «И я тогда сказал Стамболову: если ты убьешь свою мать, тебя удушат твои же братья».
   «И еще я сказал ему: не гонись за славой с остервенением, ибо обретешь длин позор».
   «Человек гоняется за славой, а собака – за своим хвостом. И оба вертятся беспомощно, и у обоих голова идет кругом. И люди смеются над человеком более, чем над собакой».
   «Болгарин еще не созрел для власти, болгарин созрел для палки».
   «Если не можешь дойти до правды с крестом, дойдешь с саблей. А если потеряешь ее с саблей, найдешь с крестом.».
   «Червяк грызет яблоко, но человека грызет сластолюбие. И сам не заметишь, как весь погниешь».
   «Однажды А. А. сказал мне: чья правда, по-твоему, больше, божья или людская? Сократова, отвечал я, ибо Сократ первым велел: познай самого себя. А как узнать себя, спросил великий князь. Обозри дела свои, отвечал я. Но если я не имею очей увидеть их, спросил он. Прочти мысли свои, отвечал я. Но если я не разумею своих мыслей? Тогда посмотри на свою собаку, сказал я, ежели ты зол, то и собака будет зла. А у меня нет собаки, сказал великий князь и засмеялся. И я отвечал ему: тогда погляди на слуг своих, все слуги носят в себе образ господина своего. Ежели они развратны и корыстны, это у них не с неба свалилось».
   Эти дедовы откровения я сейчас беру из своей записной книжки и жалею, что не выписал больше. Немало сказано у него о «разврате человеческом». У него получалось, что все беды на свете происходят именно от разврата, от людского сластолюбия. Оно погубит не только человека, но и весь его род. Это, кажется, было его единственным христианским пристрастием, все остальные мысли носили светский характер.
   Усталый, я прилег отдохнуть. И примерно через час проснулся с ясным решением. Во сне ли я его принял? Не знаю, но я был полон готовности и какой-то душевной мудрости, даже благочестия, – должно быть, навеяных афоризмами деда. Я встал, тщательно побрился, сменил рубашку, хотел сменить и брюки, но из этого ничего не вышло: они были так плохо уложены в чемодан, что помялись, будто лежали в рюкзаке. Насколько было возможно, я привел себя в приличный вид и вышел со двора. Солнце спряталось за отвесный склон, одни одуванчики светились на крутых горных полянах. Я преодолел спуск по каменистому желобу и попал на площадь. Слава богу, машина стояла на месте. Рядом с ней были аккуратно припаркованы три сверкающих никелем и стеклом автобуса, наверное, западногерманских. По площади расхаживали туристы, все с тяжеловесными задами, все небрежные и ленивые. Иные щелкали фотоаппаратами, другие стояли на мосту и бессмысленно глазели на быстрые струи реки, перегнувшись через парапет.
   Почта помещалась в низеньком одноэтажном доме, построенном с полвека назад и похожем на школьный пенал. Цвет у него был такой, будто его красили синькой для белья, какую когда-то употребляли хозяйки.
   Я переступил порог. Чисто выметенный пол, низенький белый потолок с розовым веночком посредине. С левой стороны – окошки, с правой – две телефонные кабины ядовито зеленого цвета; за окошками – две головы с русовато-пепельными затылками. Обе они одновременно, как по команде, выпрямились, но явно не узнали посетителя, потому что тут же снова склонились к своим бумагам. Две зеленые двери с табличками: «экспедиция» и «начальник отделения». Я, конечно, направился к этой второй двери, постучал и вошел, не дожидаясь ответа.
   То, что я увидел, ошеломило меня – может быть, потому, что я до сих пор ни разу не попытался представить себе, как же выглядит эта женщина. Обыкновенный деревянный, а не письменный, стол, покрытый зеленым глянцевым картоном. За столом обыкновенная женщина, – слава богу, хотя бы она не была в зеленом. Обыкновенная фигура, обыкновенное лицо; самое обыкновенное, какое только можно себе представить. Слегка асимметричный овал лица, тонковатый нос, чуть заметные брови. Прямые гладкие волосы, подстриженные точно там, где не надо, того же цвета, что и у двух девчонок, сидевших за окошками. Отчего это все, к чему она прикасается, становится зеленым или пепельным?
   Если верить Марте, вот эта женщина из-за меня погубила свою жизнь. Наверное, у нее не было другого выхода. Она узнала меня мгновенно, во взгляде появился испуг. Гораздо позже я понял, что она боялась не меня, она боялась самой себя. Вернее, того, какой она мне покажется. На минуту рот ее приоткрылся, потом густой румянец залил лицо. Она даже похорошела.
   – Здравствуй, Вера, – сказал спокойно, чего и сам не ожидал.
   Она взяла себя в руки, но все же голос ее прозвучал глуховато.
   – Пожалуйста.
   Черт, что бы это могло означать? Должно быть, меня приглашали сесть. Я сел на довольно расшатанный стул с круглой спинкой и увидел стародевичье лицо без единой морщинки или складочки, с маленькой бородавкой у левого уголка губ, слава богу, без волосков. До чего же дурацкая штука жизнь! Неужели я действительно когда-то сгорал от желания целовать эту бородавочку? Но следует отдать ей справедливость, она ни в коем случае не была дурнушкой. Я просто не ожидал, что она окажется такой обыденной. Во мне, хотя и незримый, жил другой образ – бледное лицо, большие печальные глаза, выражение скорбной задумчивости. А эта смотрела на меня, разинув рот от удивления.
   – Извини меня, Вера, что я ворвался к тебе так внезапно, – заговорил я. – Без предупреждения. Но ты, наверное, уже знаешь, в каком состоянии мой мозг.
   – Да, знаю, – чуть слышно ответила она побелевшими губами. – Мне действительно очень жаль, что так случилось.
   – Марта мне сказала, что ты – единственная живая душа в этом селе, которая хорошо знает меня. А ты понимаешь, как это важно для меня, вернее, для моей памяти.
   Но она, кажется, не поняла меня.
   – Марта сказала только это?
   – Ну, не только… – нерешительно ответил я. – Почти все… Но, конечно, без подробностей, в данном случае подробности не так важны.
   – Это нечестно!
   На этот раз ее голос прозвучал грубовато или чуть неприязненно, – я не понял, как именно.
   – Ты имеешь в виду Марту?
   – Нет. Обоих…
   – Вера, ты не права. Я сейчас не тот человек, которого ты знала. Я совсем другой. И виноват перед тобой не больше, чем любая уличная дворняжка.
   Она молчала, но взгляд ее постепенно смягчался.
   – Ты и сам не знаешь, какой ты на самом деле, – внезапно сказала она. – И раньше не знал.
   – По-видимому, это так, – согласился я. В ее глазах снова мелькнула неприязнь.
   – Ну, хорошо! И что тебе нужно от меня?
   – Я же сказал, – пробормотал я. – Для меня каждый человек – надежда. Каждый, кто может помочь мне вернуть хотя бы частицу памяти.
   – Симо, несчастный! – горько сказала она. – Для чего тебе понадобилась эта память? Что ты выиграешь? Сейчас ты хотя бы чист, даже перед собственной совестью. Зачем омрачать свою жизнь?
   – Ну, тогда я лучше пойду, – с облегчением заявил я.
   – Нет-нет! – смутилась она. – Почему ты торопишься?
   – Потому что не вижу никакого смысла…
   – А зачем искать смысл только в себе? Ведь вокруг тебя – люди. Неужели они тебя совсем не интересуют?
   – В том-то все и дело! Как понять людей, если не понимаешь самого себя…
   – А зачем обязательно понимать? Куда важнее приносить им пользу. В свое время ты вел за собой целую гимназию…
   Я задумался над этим, совсем неожиданным, оборотом беседы, но она предложила:
   – Давай пойдем куда-нибудь, поговорим, здесь неудобно. Можно в погребок, он в двух шагах отсюда.
   Мне не хотелось ни в какой погребок, ни к каким людям. Но я сам навязался на разговор, и приходилось доводить дело до конца.
   – Хорошо, – сказал я.
   – Тогда подожди меня немного на улице, перед почтой.
   Я вышел на площадь. Все три автобуса стояли, повернув свои тупые блестящие морды прямо ко мне. Все три шофера сидели в кабинах, один протяжно зевал. В автобусах сидело и несколько туристов, неподвижных, как куклы. Какого дьявола они колесят по свету, если этот свет их не интересует?
   Веры не было довольно долго, и я уже ломал себе голову, что она может делать столько времени одна. Когда же она внезапно появилась, то показалась мне совсем другой. Ну да, она накинула на плечи коротенькое вязаное болеро, весьма провинциальное, разумеется, но не в нем была причина. Я просто не сразу заметил, что она подкрасилась: немножко пудры, немножко помады, да и брови, кажется, подвела карандашом, самым обыкновенным, не угольным. Какой-то штрих, а выглядела она теперь совсем иначе.
   – Погребок – единственное заведение в селе, – сказала она. – Он у нас и за кафе, и за пивную… Погребок неплохой, нам его построил «Балкантурист».
   Заведение действительно оказалось недурным. Даже неожиданно приличным для этого умирающего села. Зал был расположен на двух уровнях; площадка пониже служила кафе-кондитерской, откуда две ступеньки вели к ресторану с баром. Здесь было довольно темно, ни одна лампа не горела – наверное, рабочее время еще не началось. Мы сели за столик, стоявшей в стороне. Отсюда хорошо был виден бар с автоматом для кофе, обкованным блестящими полосками никеля. Я представил себе, как наши сельские старики в низеньких потертых бараньих шапках сидят на высоких табуретках у стойки… Но здесь, слава богу, не было ни души, даже обслуживающий персонал не показывался.
   – Здесь всегда так пусто? – спросил я.
   – Почти всегда. Разве что наедут туристы. Или наши художники сядут пить…
   Я не поверил своим ушам:
   – Ваши художники?
   И Вера первой рассказала мне кое-что о селе. Окружной центр делает все возможное, чтобы вдохнуть в него жизнь, превратить его в дачную зону или заповедник. В числе прочих мер отреставрировали десятка три самых старых и самых красивых домов, которые уже давно объявлены памятниками архитектуры. К счастью, дом Балевских обошли вниманием, – он не очень старый. Эти дома роздали деятелям культуры, главным образом, художникам и писателям. И это действительно создало известное оживление в селе.
   – И все-таки Брестнику не стать курортом, – сказала она. – Правда, у нас прекрасный воздух… Но солнца мало. Хотели строить профилакторий, лесную школу, но потом отказались.
   Я почти не слушал ее – меня это не интересовало. И когда она наконец беспомощно умолкла, я тут же воспользовался паузой:
   – Расскажи мне, Вера…
   – Что тебе рассказать?
   – Что хочешь… Расскажи что-нибудь о нас с тобой…
   Увидев, как внезапно померкло ее лицо, я поспешно добавил:
   – Ты только что назвала меня руководителем, заводилой… Мне трудно представить себя в этой роли…
   И в самом деле, оказалось, что никаким руководителем я не был. Но что я имел большое влияние среди учеников тырновской гимназии – это не подлежало никакому сомнению. А гимназия по традиции считалась одной из лучших в стране.
   – В гимназии ты был первым, – рассказывала она. – Первым во всех отношениях. Ребята шли за тобой как слепые. И не только наши – все ребята, кроме, конечно, убежденных фашистов. Однажды ты выступил с докладом от имени нашего исторического кружка. Еще не началась война с Советским Союзом, были кое-какие свободы… На первый взгляд, ничего особенного: «Начало Третьего Болгарского царства». Речь шла о Тырновском учредительном собрании. Политическая борьба и тому подобное. Доклад произвел огромное впечатление, честное слово. О нем заговорил весь город. Директор, наверное, догадывался, что ты – коммунист… А может быть, и нет, но что он мог сделать? Посягнуть на самого известного и самого знающего ученика перед которым даже иные учителя робели…
   На первый взгляд, она говорила совсем спокойно, даже сдержанно, но я хорошо чувствовал ее внутреннее возбуждение. Иначе и быть не могло. В душе она наверняка безмерно гордилась тем, что этот почти сверхчеловек был ее любимым.
   – Знаешь, Вера, мне просто трудно поверить во все это, – сказал я.
   – Почему? – строго просила она.
   – Почему… Сейчас во мне нет никакого огня, ничего нет…
   Она чуть заметно усмехнулась.
   – Ты знаешь, я тоже часто удивлялась, откуда бралось в тебе это обаяние… Внешне ты был очень молчаливый и замкнутый, я бы сказала недружелюбный. Казался старше своих лет… С тобой все разговаривали как со взрослым. Иногда мы устраивали экскурсии – песни, веселье, дурачества игры… Иногда даже танцевали… Ты всегда держался в стороне и молчал, будто жил в другом мире…
   – Ты рисуешь портрет, который мне не симпатичен! – воскликнул я.
   – Нет-нет, тебе это очень шло! – возразила она, разгоряченная воспоминаниями. – Даже представить было трудно, что ты можешь быть другим! Зато стоило тебе взять слово на заседании какого-нибудь кружка… Ты преображался, будто становился другим человеком, – искрящимся, пламенным! Был в тебе какой-то скрытый магнетизм, какая-то экзальтация!
   Клянусь, я не считал ее способной на такие слова. Нет, она совсем не так заурядна, как я думал. Малая частица моей экзальтации навсегда осталась в ней.
   В эту минуту вспыхнул свет. Как-то неожиданно стали видны две тени; одна из них оказалась молодой девушкой в уже немодной мини-юбке и фартучке официантки. Она лениво зевала в ладошку, но, увидев Веру, моментально проснулась и быстро подошла к нашему столику.
   – Чего желаете?
   – Минка, мне кока-колу…
   – Тебе – знаю, – внезапно улыбнулась девушка, – я вот товарища спрашиваю.
   – Рюмку водки и стакан тоника.
   Но девушка словно не слышала – так она на меня уставилась.
   – Бате Симо, это ты?
   – А кто же еще…
   – Господи-и-и, бате Симо! – она смотрела на меня с великой радостью и великим недоумением. – Я – Минка… Да где там, разве ты меня помнишь! Я же тогда совсем маленькой была! Ты мой крестный! Представляешь?
   Я, конечно, не представлял. Особенно если учесть, что я был ее крестным в смысле церковного обряда, то есть крестным отцом. И она начала рассказывать об этом обряде, да так подробно, будто все видела и запомнила сама.
   – Иди, Минка, иди, – перебила ее Вера. – Остальное я расскажу. Минка виновато засмеялась и побежала к буфету. Я видел, как буфетчик меряет водку тонкой жестяной мензуркой. Это был довольно молодой человек, пухлый и плешивый, в черном ластикотиновом костюме при галстуке-бабочке. Сельский бармен, подумать только! Работал он очень точно и даже не дал себе труда взглянуть на меня, хотя Минка наверняка особо отрекомендовала своего клиента.
   – Вера, скажи мне, я выпивал? Я хочу сказать, в юности?
   – Ты что! – испугалась она. – Да ты был фанатичный трезвенник. Исключил двух ребят из кружков только потому, что видел их с рюмками в руках. Но тогда этого требовала конспирация: кто пьет, не может хранить тайну…
   Тут произошло то, чего я никак не ожидал. В погребок вошла Марта с хозяйственной сумкой в руке. Не замечая нас, она направилась к бару размашистым и твердым мужским шагом. Я увидел, как почтительно вытянулся перед ней бармен, у него чуть не отлетела бабочка. Он принялся укладывать в ее сумку маленькие бутылки – наверное, минеральную воду и всякие лимонады. Вера сидела к ней спиной, но наверняка ощутила присутствие Марты каким-нибудь из женских органов чувств, неизвестных науке. Я услышал, как она тихонько пробормотала:
   – Господи!
   Именно в эту минуту Марта повернулась и увидела нас. Ничуть не смущаясь и ни минуты не колеблясь, она спокойно подошла и опустилась на пустой стул.
   – Ваше здоровье!
   Она сказала это непринужденно и совсем свободно. Я предложил:
   – Что будешь пить?
   – То же самое, – кивнула она на мою рюмку. – Или нет, лучше отопью у тебя глоток. Нам с тобой некогда засиживаться, мама ждет.
   – Я смотрю, ты здесь держишь людей в страхе божьем! – пошутил я. – Особенно бармена. А теперь и меня хочешь напугать.
   – Что там тебя пугать! – с пренебрежением отозвалась Марта – А бармен подлизывается, потому что зависит от меня. Ведь это я поставляю им мясо…
   Она взяла мою рюмку и сделала хороший мужской глоток.
   – Кошмарный день сегодня! Пять часов заседали. Этого не делает даже Совет Безопасности при любом кризисе.
   Марта строго стрельнула глазами в мою гостью. Я и не представлял себе, что она такая властолюбивая.
   – Давай плати! – сказала она. – И пошли!
   – Я провожу Веру.
   – Никого ты провожать не будешь! – бесцеремонно заявила она. – Здесь не София.
   Я заплатил по счету, и мы вышли на улицу. Уже совсем смерклось, с неба сыпался такой рой светляков, что я невольно остановился. Мне казалось, что я, как бог-исполин, попал в центр галактики, которую сам же и создал только что.
   – Это нормальное явление? – поинтересовался я.
   – Ну, не совсем, – сказала Марта. – Но иногда случается.
   Скоро мы расстались с Верой и каждый пошел своей дорогой. Нет, я не успел узнать то, что интересовало меня больше всего. Но вряд ли мне удалось бы вернуться обратно. И я молча шагал по нашей крутой улице. Марта чуть сгибалась под тяжестью своей ноши. Чем выше мы поднимались, тем светлее становилось небо и ровнее – дорога. Наконец она поставила кошелку на землю, чтобы передохнуть. И посмотрела на меня своими строгими глазами.
   – Не надо было этого делать!
   – Почему?
   – Как это – почему? Ты бы должен и сам понимать! За столько лет она свыклась со своим положением. И вовсе не так несчастна, как ты, может быть, воображаешь.
   Я обиженно возразил:
   – Ничего я не воображаю! Но я имею право знать, что оставил у себя за спиной! В конце концов, это дело совести…
   – Совести… – пробормотала она. – Оставь это слово, оно здесь не при чем. Знаешь, что я тебе скажу? – Марта даже моргнула, должно быть, от волнения. – Ты можешь не поверить, но это правда… Она довольна своим положением.
   – Довольна?
   – Или гордится им, все равно… Дело в том, что у нее есть прошлое. Понимаешь, прошлое! Для нее это прошлое не стыдное, а гордое. Как бы горько ей ни было… Как будто она была женой, супругой знаменитого человека, и осталась вдовой. С этим любая женщина может смириться. Нельзя смириться с прошлым, голым, как пустыня… Не хватает, чтобы ты сейчас отнял у нее и эту последнюю опору в жизни.
   Я молчал, не зная, что сказать. На первый взгляд ее слова звучали совсем убедительно.
   – Надо было объяснить мне это еще вчера!
   – Вчера ты не понял бы меня! Вот, теперь ты знаешь! Самое страшное, если ты сейчас пробудишь в ней какую-то надежду… Пустую надежду или глупую иллюзию. Хорошо все-таки, что ты женат! Эта твоя дурацкая женитьба для нее – что-то вроде судьбы, пусть жестокой и несправедливой, все равно! С любой неизбежностью человек мирится. Но если он узнает, что неизбежность была глупой случайностью, это ужасно.
   Она схватила сумку и зашагала вперед так быстро, что я еле догнал ее. Мне хотелось спросить Марту еще о многом, но я не смел. В эту минуту просто не смел. Скоро мы пришли домой; она так швырнула сумку на стол, что бутылки зазвенели. Потом молча начала доставать их одну за другой и, наконец, извлекла сверток в грубой оберточной бумаге. Но как ни толста была бумага, я хорошо видел, что сквозь нее кое-где проступают пятна свежей крови.
   – Что это?
   – Ничего! – огрызнулась она. – И что ты все крутишься возле женщин, иди отдыхай! Придет время – позову.
   Так я и сделал. Ушел в свою комнату, зажег лампу, но она давала такой скупой свет, что читать было нельзя. Мне и не хотелось читать. Не хотелось думать. Я совсем запутался. Ничегошеньки я не мог бы решить в этот вечер, надо было прийти в себя, успокоиться, навести в душе хоть какой-то порядок. И тогда уже браться за клубок, каким бы безнадежным ни казалось это занятие.