— Почему так?
   — Да он дохлый, — ответил Морис, выпячивая грудь и играя бицепсами.
   — Но все ж таки воинский билет у него есть.
   Фирмен Женет видел, что у зятя есть билет: однажды Фернан показал этот билет, когда вдвоем с тестем возвращались с поля, и они разговаривали о войне; Фернан довольно гордо сказал тогда: «Если будет драка, то без меня дело не обойдется». Действительно, без него не обошлось; но его оставили в тылу, он был во вспомогательных частях. В Шатодене, где находился его призывной пункт, он считал на вещевом складе солдатские башмаки с подковками и телогрейки. И в это время на «Краю света» оставались только старик Фирмен и юноша Альбер.
   — Ну, хватит уж говорить об этом, — сказал Фирмен.
   И они расстались, каждый пошел делать свое дело, — они ведь распределяли между собой работу, говорили друг другу: «Я пойду туда-то…» — «Я сделаю то-то…», и никогда это расписание не вызывало споров, — они хорошо знали, что именно так будет лучше всего. Альбер сказал:
   — Я пойду на Двенадцать сетье, надо посмотреть, поспел ли хлеб, уже пора убирать.
   — Да, мешкать нельзя, — заметил Фирмен.
   — Если колос весь вызрел, завтра же и начнем, за нынешний день доспеет, — вон как солнце жарит. А значит, тогда все вместе примемся с рассвета.
   — Хочешь хорошенько хлеб убрать, начинай спозаранку жать, — сказал Фирмен.
   Альберу предоставили идти в поле. Ему доверяли. Парень, хоть и младший в семье, опрометчивого решения не примет, и если скажет — пора жать, значит, так и надо сделать, зачем идти втроем. У каждого свое дело: и у Фирмена, и у Фернана (он уже работает), и у Мориса.
   Итак, Альбер пошел взглянуть на свою пшеницу.
   Ведь это он вспахал поле, взборонил, посеял, прикатал и все делал старательно, тщательно. Он видел, как поднимаются и кустятся всходы, часто смотрел на небо, посылающее то дождь, то зной, грозящий засухой. Он трепетал, когда налетала буря, и не раз после сильных проливных дождей приходил посмотреть, не случилось ли беды — не полегла ли на поле вся пшеница. Он эту пшеницу, можно сказать, по нраву называл своей, и, возлагая на Альбера ответственность за ее судьбу, домашние отдавали ему должное. Он сам решил, когда ее посеять, рассудил, исходя из своего опыта, что, если слишком рано посеешь, мало будет влаги для всходов, может напасть на них корневая гниль, и станут они тогда сохнуть; поздний же посев требует много фосфатов, а они не дешево стоят. Всю зиму он поддерживал сточные борозды, весной еще раз пробороновал. В тот день, когда ему встретился Мишель Обуан, проходивший по своей меже, и когда он, потолковав с ним, решился пойти к его отцу поговорить о полоске земли, он как раз бороновал и уже тогда мог думать, что знает, как поведет себя нива и сколько она даст хлеба.
   Он дошел до поля и посмотрел вокруг.
   На первый взгляд — урожай был хорош. Колосья колыхались под легким ветерком, и, когда Альбер вошел в пшеницу, в лицо ему пахнуло ровное, приятное тепло. Очень мало васильков и маков, — ну, чего там, все идет хорошо! Он наклонился, сорвал колос. Да, колос полный, тяжелый, и скоро уже можно жать — маленько подождавши, потому что на стебле узлы еще зеленоваты, а зерно, которое он положил на ладонь, легко прочеркивалось. Озираясь по сторонам, он взволнованно прикидывал, сколько можно тут собрать: если все пойдет хорошо, то возьмешь не сорок пять, не пятьдесят центнеров с гектара, а все пятьдесят пять, и отцу уж нечего будет бояться. Да, пора жать, но только не завтра, — завтра рановато. Надо подождать дня три; и если постоит такая вот хорошая погода, как сегодня, да ветер все будет с севера, за один день весь хлеб можно здесь убрать и свезти в ригу, — держать там до молотьбы, словно драгоценность в ларце.
   Он долго стоял тут. А ведь он знал, как дорого время, знал, что время нельзя терять, когда тебя ждет работа, — и все же он мешкал, с удовольствием смотрел на поле, сжимая в руке пшеничный колос. Эх, когда у него будет много земли (а это по заслугам, по справедливости), он сумеет хорошо ее возделать, так же как вот это поле, с которым в день жатвы благодаря купленной полоске легче будет управиться; а на следующий год все будет еще лучше, потому что земли-то малость прибавилось. Он посмотрел вдаль и вдруг на мгновение вообразил, что и за пределами поля вся земля, до самого горизонта, принадлежит ему. Вообразил потому, что желал этого, а это желание было здоровое и оправданное, — он желал не разбогатеть, а обладать землей, так как чувствовал себя молодым, сильным, достойным широкого поля, более способным, чем всякий другой (созревшая нива доказывала это), справиться с делом, развернуться, а не корпеть на нескольких сетье и минах, лежащих где-то в тупике — на «Краю света»!
   Он поднял голову: кто-то насвистывал совсем близко — оказалось, свистит парнишка, который гнал коров с фермы Обуана. Парень перегонял их на другое пастбище, — наверно, ему так велели, и он пустил скот к тому лугу, который шел уже под уклон и граничил с лугом Женетов, пролегавшим у края оврага; но уж своего луга Обуан, конечно, не согласился бы продать, ни за что не расстался бы с таким прекрасным выгоном. Везло этим Обуанам, всегда везло! Во-первых, все они получали богатое наследство, родители были и хитрые и денежные люди, да и земля-то у них была отменная, а не такая, как у Женетов, — тяжелая для обработки и составлявшая всего-навсего восемнадцать гектаров. Обуаны без труда, год за годом увеличивали свои владения, да еще им выпала такая удача, что их сосед д'Экюбле умер, не оставив наследников; у Обуанов, понятно, деньги нашлись, они и купили его землю! Всмотревшись, Альбер узнал пастуха. «Вон как, — подумал он, — должно, Альсид скот гонит пастись».
   Это действительно был Альсид, он шел своей дорогой через землю Обуанов, как будто и не замечая Альбера. Альбер же испытывал странное чувство, глядя на этого подростка, уже не мальчика, но еще и не взрослого человека! «Похож он на меня?» — думал он.
   Это нельзя было сказать. Однако в Альсиде было что-то, напоминавшее старика Гюстава; что-то похожее в повадках, он тоже ходил, втягивая голову в плечи. «А ведь в конце концов он, может, и вправду нам родня!» — подумал Альбер. Эта мысль была ему неприятна, и на губах у него мелькнула нехорошая улыбка. Родня? А что это меняет, даже если допустить, что он родня? Для Альсида, во всяком случае, нет места на «Краю света». Судьба этого не пожелала, так же как она не навязала Женетам детей Фернана. Зато вот у Альбера непременно будут дети, — позднее, когда он приобретет достаточно земли, чтобы она прокормила их; для его детей найдется место, где они могут травку пощипать.
   От стада отделилась шалая корова и направилась к участку Женета. Собака помчалась и пригнала ее обратно. Альсид даже не взглянул в ту сторону, иначе ему пришлось бы «увидеть» Альбера и, разумеется, поздороваться с ним. Он проходил сейчас совсем близко, в нескольких метрах, но как будто не замечал Женетова парня. И это было так странно, — ведь оба они знали о возможном своем родстве, и в эту минуту испытывали, вероятно, противоречивые чувства друг к другу, колебавшиеся между завистью и презрением, между дружелюбием и ненавистью. Альсид уже прошел мимо Альбера, как вдруг издали не то с неба, не то с земли донесся громкий гул, похожий на шумное гудение огромного пчелиного роя, и Альсид замер на месте. Оба юноши подняли головы, напряженно прислушиваясь, и в одно и то же мгновение поняли, что это такое: в деревнях зазвонили колокола.
   Это не был призыв к полуденной молитве — час был еще ранний. Не возвещал также этот звон о буре или о пожаре. И все же везде били в набат, более, однако, похожий на похоронный звон, чем на крики о помощи. Прислушавшись, можно было ясно различить колокол Монтенвиля. Его тут все знали, ведь это он сообщал по воскресеньям о начале обедни, на которую никто уже из мужчин не ходил, одни только женщины. Сперва его можно было отличить от других, потому что он гудел ближе всех, но вскоре он уже слился и с более высоким звуком вильневского колокола, с немного надтреснутым звоном колокола в Морансезе и с басистым, чуть-чуть хриплым гулом, который издавал колокол в Никорбене. И всему этому колокольному хору аккомпанировал издалека, за девять километров, колокол Бова, а может быть, и Шартра, отстоявшего еще дальше; большого соборного колокола, созданного для широких далей, быть может, не было слышно, но через землю доходили глубокие вибрации его звона, и у каждого он отдавался в самой середине нутра.
   — Ты слышишь, пастух? — спросил Альбер.
   — Слышу, — ответил Альсид.
   Оба замолкли, а тревога, уверенность, что пришла беда, волнами проникала в них, подобно звуковым волнам набата.
   — Как ты думаешь, пастух, что случилось?
   — Понятно — что. Оно самое, — ответил мальчик.
   И оба вновь умолкли. Корова замычала было и затихла. Вновь воцарилось молчание, живое, трепетное молчание, объединявшее двух этих человек, таких далеких друг другу по многим причинам, быть может, далеких на всю жизнь, двух человек, совсем не знавших и, быть может, неспособных понять друг друга, но в это мгновение испытывавших одинаковые чувства.
   — Много кого заберут, — сказал мальчик.
   — У вас — кого?
   — Возчиков, батраков… и хозяйского сына.
   — У нас — Мориса.
   Альсид кивнул головой. Он знал. Ему было все известно.
   — И зятя возьмут. Кто работать-то будет? А тут как раз хлеб поспел, жать пора. Разве сейчас время воевать? Эх! Идти домой надо, — решил Альбер.
   — А я коров погоню на луг. Для них, для коров-то, ничего не изменится… да и для меня тоже.
   Нет, у пастушонка Альсида никто на войну не пойдет, и ему все равно — будет война или нет. Ему нечего терять, никоим образом. На мгновение Альбер позавидовал ему, и тут же в нем вспыхнуло негодование: господи, до чего же глупость человеческая доходит!
   Так, значит, пришла война! Вот она уже тут. Только что говорили о ней и не верили, что она будет. Однако она уже началась, но пока она и для Альбера и для Альсида значила лишь то, что на фермах меньше станет мужчин, меньше рабочих рук, и вся работа ляжет на стариков и подростков. Нечего сказать, весело получается! А какие убытки для многоземельных! И еще больше убытков для малоземельных, возлагавших надежды на возможную удачу, на стойкую хорошую погоду, на стойкий, спокойный ход событий.
   Гул набата все не прекращался. Он захватил все небо. Альбер и Альсид расстались, и с тех пор им долго не доводилось встретиться и разговаривать друг с другом. Мальчик погнал коров к оврагу, на луг, где в конце лета они еще находили себе корм. Альбер пошел обратно к «Краю света».
   По монтенвильской дороге шло много мужчин. Казалось, они направлялись к колокольне, с которой разносился перекрывавший все звуки грозный призыв колокола. Альбер не окликнул никого из прохожих: они были далеко. На перекрестке, откуда отходила дорога на «Край света», он, как ему показалось, разглядел вдалеке, уже у самого поселка, фигуру Мориса, а в нескольких шагах позади него, как будто они шли врозь, шел Фернан, Они уже были так далеко, что Альбер не стал их догонять: он знал, что встретит их там, где вскоре соберутся все, кому идти на войну, — в кафе за бутылкой вина. Надо было сперва повидаться с Фирменом, решить, как теперь быть с уборкой хлеба, да и с прочими делами.
   Он вошел во двор фермы. Там стояла Адель, держа в руках корзинку с зерном. Вокруг трепыхались, с жадностью вытягивали шеи попрошайки куры. Но Адель стояла неподвижно, ничего им не давала: казалось, она и забыла о них. И Альбер увидел, что она тихонько плачет.

Глава III

   А потом была война. Неумолимая, она все унесла, все изменила, изрезала, искромсала, изрубила, разрушила, перевернула, разорила; однако некоторых она объединила, помогла им, стала источником новой предприимчивости, новых расходов, но еще и неведомых прежде прибылей.
   Это, впрочем, произошло не сразу, и начало войны было не только тяжким, но и принесло с собою непрестанную тревогу. Прежде всего хотелось знать, как же теперь быть. В большинстве семей мужчины ушли на войну, а надолго ли? Как там ни кричали, что и месяца не пройдет и наши уже будут в Берлине, — но ведь это были пустые слова молодых парней, охмелевших от вина и от солдатской кокарды на фуражке. Вскоре стало известно, что неприятель наступает, что он вот там-то, совсем близко, и его конные патрули могут ворваться в любую минуту; говорили, что враг сжигал скирды сжатого хлеба или грабил амбары, уводил оставшихся на фермах лошадей, после того как лучших коней хозяевам пришлось сдать по реквизиции в городе Вов или в Шатодене.
   С работой на ферме справились. Мориса угнали, и вестей от него все не было; Фернан болтался на вещевом складе в Шатодене, — конечно, их отсутствие очень чувствовалось, но деда работал за троих, трудился изо всех сил, и Альбер тоже отдавал работе всю душу. Адель, оставшись в одиночестве, без мужской ласки, неистовствовала, работала с каким-то иступлением, падая к вечеру с ног от усталости. Помогала в полевых работах и Мари, хотя на ней лежало все хозяйство. Словом, семья Женетов надрывалась, работала по четырнадцати часов в день: так надо было.
   Хлеб старались сжать поскорее, а то зерно осыплется, — задержались с уборкой, провожая своих на войну; собрали пшеницы меньше, чем рассчитывал Альбер. Уже свезли ее на «Край света». Лошадей пришлось сдать, и в фуру теперь запрягали старуху Зели, но помаленьку весь урожай свезли. Хлеб теперь лежал в скирдах, в ожидании того времени, когда найдутся рабочие руки и можно будет обмолотить его. Словом, все утряслось, и в сентябре, когда Женеты увидели, что урожай уцелел, они вздохнули с облегчением, хотя судьба фермы оставалась темной.
   А тут — несомненно, из-за того, что Фирмену пришлось долгие часы тяжело работать в поле на солнцепеке, с ним ранней осенью случился удар, и паралич обрек его на неподвижность. Самые главные работы были закончены, или почти закончены, но положение дел не улучшилось: теперь на ферме оставалось только три работника — две женщины и Альбер; уже было известно, что скоро призовут в армию и его, потому что теперь стали рыть окопы, и, значит, война затянется надолго.
   На фронт его взяли еще раньше, чем можно было ожидать, — правительство ускорило призыв молодых: понадобились новые солдаты, когда подсчитали, сколько их полегло с начала войны. Альбера призвали как раз в то время, когда он думал, что можно вздохнуть свободнее, несмотря на несчастье, постигшее отца. Он считал, что, хотя и наступила зима, а надежда, родившаяся у него весной, когда он боронил Двенадцать сетье и встретил Мишеля, не могла быть тщетной или обманчивой. Войну, думал он, нелегко будет пережить, но все эти потрясения когда-нибудь кончатся, все придет в порядок, и он, Альбер, займет в жизни то место, о котором мечтал.
   И вот все рухнуло. Война оказалась не краткой вспышкой пламени от загоревшейся соломы, но огромным, все больше разгоравшимся пожаром, с которым еще долго придется бороться, чтобы его потушить. А что же останется на пожарище? Только пепел. Ведь как Женеты бились, надрывались, чтобы убрать урожай, и достигли этого, и надеялись, что хоть сейчас им тяжело, зато потом хозяйство их быстро двинется вперед. А как же теперь две женщины и беспомощный старик справятся со всеми делами, со всеми неотложными работами — пахота под зябь еще не кончилась, потом бороновать надо, потом сеять, потом прикатать, не считая всех прочих работ. Просто в отчаяние можно прийти!
   Мари плакала, собирая на войну сына. Отец молча сидел в старом кресле и, казалось, ничего не чувствовал, но на самом деле все понимал, и глаза его порой чуть не выходили из орбит; хоть не было у него слез, взгляд этих глаз говорил о том, какое отчаяние терзает его из-за того, что он парализован, а главное — оттого, что уходит на войну его мальчик. Адель что-то бормотала, ворчала, яростно возмущалась, хотя плоть ее была спокойна, так как раз в неделю Фернан получал увольнительную на сутки, приезжал домой на старом велосипеде, который брал на прокат и проделывал на нем путь в тридцать километров. Утром жена с большим трудом поднимала его с постели, требуя, чтобы он помогал в хозяйстве, но он уже приучился к праздности в новом своем положении и совсем отвык от крестьянской работы.
   Итак, через некоторое время Альбер простился с «Краем света», с родным домом, с которым он никогда не расставался, — только ездил изредка в Шартр вместе с отцом.
   Его отправляли в Ньевр, где стояла воинская часть, в которую он получил назначение при мобилизации, а оттуда он после обучения будет послан на фронт. Попасть в Ньевр он мог только через Париж. Париж! Он был там только один раз, хотя его сестра, «лавочница» Фанни, обосновалась в столице. Альбера взяли туда по случаю свадьбы Фанни, однако Париж совсем ему не понравился. Это был новый мир, неожиданно открывшийся для него. Но Альбер остался чуждым ему, как будто добровольно замуровал себя в той участи, которая была ему на роду написана, и не желал изменить ее; а теперь вдруг его грубо вырвали из привычных условий существования, единственно имевшего для него смысл; и он был возмущен этим насилием, несмотря на все воинственные лозунги, расклеенные на стенах всех мерий, и несмотря на рассказы стариков о героических военных подвигах.
   — Кто же работать-то будет? — спрашивал он. — И кто будет людей кормить?
   — Мы. Все сделаем. Не расстраивайся, — говорила Мари, желая его успокоить.
   — Да вам одним не управиться!
   — Надо будет, так кого-нибудь на подмогу возьмем.
   — А на какие шиши? За подмогу платить надо.
   Нет, не стали бы они никого нанимать, сами бы в лепешку расшиблись; все знали, что утешительные слова были только словами, «ложью во спасение», как сказал бы кюре.
   — Раз война началась, должны мужчины на фронт идти, — сказала мать.
   Ну и пусть идут другие. А у него-то, Альбера, есть свои дела. Но его призвали, да как раз в то время, когда впереди он увидел просвет, счастливые возможности. Ведь как ему повезло с купленной полоской земли! Он уже считал, что это только начало. Оказывается, обстоятельства в сговоре против него, и лишний раз хотят все повернуть вспять, одернуть его. Право, судьба как будто ополчилась на владельцев «Края света», и Альбер не мог с этим примириться.
   — Соседям (все понимали, что речь идет об Обуанах) вон как повезло: у них не взяли двух работников, потому как оба уже вышли из призывного возраста. Да еще у них этот пастушонок Альсид (и все позавидовали Обуану); потом старика Обуана, хоть он и старше нашего деда, не хватил удар! А ихний Мишель…
   Мишель вернулся из армии, и с этим Альбер тоже не мог примириться. Говорили, что у Мишеля какая-то хворь и к военной службе он не годен. Но стоит только посмотреть на него, и сразу подумаешь: чем же он болен и почему его вернули домой? Меж тем как Фернан по-прежнему торчит без всякой пользы в Шатодене на вещевом складе?
   — Видно, неплохо денежки иметь, — с горечью сказала Адель.
   Она сказала это с таким видом, будто знала, что Мишель вернулся домой только благодаря отцовским деньгам, что он откупился и власти допустили это, согласились, чтобы он откупился, как это делалось в прежние времена, когда богатый нанимал вместо себя заместителя, который шел вместо него в солдаты.
   — Ну, по этой ли причине или по другой, а он все-таки дома остался, зато у нас всех троих забрали.
   — У них земли-то на семьдесят пять гектаров больше, — вступилась за Обуанов Мари.
   — И, по-твоему, справедливо, что его оставили?
   Нет, Мари не считала, что это справедливо, но все же это было некоторое оправдание: ведь нужно кормить население, а для этого возделывать землю, сеять, растить хлеб. Альбер же дерзновенно (он знал это) повторил слова, которые слышал от других в Монтенвиле:
   — Хоть у нас и есть земля, но мы ничто! Плюют на нас — и в армии, и в Кредитном товариществе. Всегда только нашего брата на убой посылают.
   Ей-богу, он был прав; случается, что перед необходимостью равенство отступает, — нет его тогда на земле, и иные меры оказываются несправедливыми в отношении отдельной личности, хотя для массы людей они полезны. То же получалось и в другой области — на заводах, работавших для национальной обороны. Для того чтобы воевать, нужны были снаряды, гранаты, пушки. Нужен был также хлеб, чтобы кормить людей. Мишель, несомненно, воспользовался, по крайней мере отчасти, таким положением вещей: Мишель вернулся… Альбер ушел на фронт.
   Адель запрягла лошадь, и они, две женщины, отвезли его в город Вов; деда не мог поехать с ними, Альбер простился с ним дома, перед тем как сесть в тележку, и, целуя отца, думал: увидит ли его еще? Пока Зели не спеша везла их в город, Альбер все смотрел на знакомый пейзаж, медленно развертывавшийся перед его глазами, единственно знакомый, привычный пейзаж: широкая гладь равнины, пересеченная лишь одним провалом — оврагом, к которому, можно сказать, была отброшена ферма «Край света». Теперь Альберу предстояло увидеть города, горы и, быть может, море. Но ничто никогда не могло бы стереть в его памяти эти картины, запечатлевшиеся с детства, ничто и никогда не могло бы создать у него ощущение, что он у себя дома, в самом сердце этого беспредельного простора, сейчас целиком объятого, затушеванного серой зимней мутью, в которой, однако, совсем еще недавно заиграл для него первый луч солнца и повеяло дыханием подлинной весны: весны надежд и упований. Он безотчетно любил эту равнину, все любил тут, даже грязь, оставленную на мощеных дорогах колесами телег, проезжавших в поля за выкопанной свеклой, даже недавно построенный элеватор, просторное сооружение из бетона, возвышавшееся близ вокзала, — Альбер гордился им и находил его красивым. Да, если бы эта равнина была еще безобразнее, ничто не могло бы лишить ее той прелести, которую она имела для Альбера, того сладкого чувства благополучия, которое он мог испытывать здесь даже в лютую стужу, даже под напором холодных ветров, беспрепятственно проносившихся тут, — он не боялся их, он подставлял им свою грудь, словно только на этой равнине он мог дышать.
   Впервые в жизни он расставался с нею и горевал, что пришлось покинуть родной край, да заодно проститься также, думал он, с надеждой, недолго тешившей его. Бог знает, вернется ли он живым и невредимым, а если вернется, то каким увидит «Край света»? Что станется с фермой?
   Все трое молчали. Иногда женщины, чтобы хоть что-то сказать, произносили какие-то ненужные слова. Эти проводы совсем не походили на те, что были в начале войны, когда солдаты испытывали чувство бодрости и подъема, будто уезжали на поиски приключений; когда мужчины, Собиравшиеся кучками, хорохорились, пуская женщинам пыль в глаза. Все стихло, умолк набат, раздававшийся в первый день, сникли люди. Теперь уезжали по одиночке, молчком. Война оказалась делом серьезным, печальным и грозным, всем стало ясно ее значение, ее бедственные последствия.
   Женеты долго ждали на перроне. Защищаясь от ветра, Мари стягивала красной от холода рукой воротник своего старого, потертого пальто. Адель прохаживалась широким, мужским шагом. Приехали слишком рано, как всегда в подобных случаях, а кроме того, поезд, как сообщил начальник станции, запаздывал. Около железнодорожного переезда время от времени дребезжал пронзительный звонок, стрелочник переводил стрелку, и она как будто щелкала челюстями, — щелканье напоминало тот звук, который слышался, когда Фирмен говорил или ел и уцелевший в его верхней челюсти зуб стучал о нижний зуб; теперь, после удара, этот звук можно было различить только в тишине. Приближалось рождество, несомненно, печальное рождество, а раньше этот день, в который Мари ходила к полуночной мессе, и вслед за ней шла в церковь и Адель, всегда был на ферме настоящим праздником, единственным днем в году (не считая дня молотьбы), когда допускались некоторые роскошества и траты. По возвращении женщин из церкви все собирались за столом, угощались жареной свининой, для Альбера всегда была приготовлена игрушка, купленная за пятьдесят сантимов задолго до праздника (иногда еще в прошлом году), в Шартре, в одной из тех лавок, которые навевают сладкие мечты; получала подарок и Адель — всегда полезную вещь — обычно чулки; Морису дарили какой-нибудь инструмент; все это было очень приятно, хотя подарки стоили недорого (в общей сложности несколько франков), ведь все знали, как трудно заработать деньги, и знали, что их надо беречь про черный день да копить на тот случай, когда удастся прикупить земли.
   — Не будет тебя дома на рождество, — громко сказала Мари.
   — Нет, мать, не будет. Но нас еще не пошлют тогда на фронт, сперва станут учить солдатскому делу.
   — Все равно, рождество-то без тебя проведем. В первый раз.
   Да, это была разлука, отсутствие завтрашнего дня.
   — Эх, если б еще заботы не было о земле! — сказал Альбер.
   Он сказал правду, — несмотря на все чувства, на первом плане оставалась земля, забота о земле была жестоким мученьем для всех троих.
   — Все-таки нет нам удачи! — сказал Альбер.
   И ни Адель, ни Мари не обманывались относительно смысла, который Альбер вложил в эти слова.
   — Ну, вот и поезд, — как будто с облегчением сказал он.
   — Уже?! — воскликнула Мари.
   — Раз надо, так надо.
   Теперь ему приходилось «хорохориться», как тогда говорили, храбриться, как все те, кого уже угнали, кто садился в поезд с этого перрона, на который грубые их башмаки натащили грязи, и грязь останется тут до весны. Весна! Далеко еще до весны, отодвинули ее надолго, думал Альбер, словно не будут теперь сменяться времена года, словно в природе, как и в жизни, все перевернулось. Теперь начиналось для него новое существование, в стороне от прежнего, нисколько не заменяющее настоящую жизнь, и, как бы оно ни сложилось, Альбер всегда считал бы его несчастной случайностью.