Страница:
Я сказал Панину:
– Может, есть у тебя дружок в городе? Приводи.
– Нет дружка, – скучно ответил он.
Готовились мы к спортивной игре, и я старался давать ему поручения посложнее, позанятнее, но он ни разу ни одному не обрадовался, все делал без малейшего интереса.
Первое движение в этой стоячей, застывшей душе я заметил, когда к нам пришел Владимир Михайлович. Он сразу обратил внимание на скуластого угрюмого, никогда не улыбающегося парнишку. Несколько раз Владимир Михайлович предлагал Панину проводить его до дому, однажды послал к себе за какой-то книгой. И наконец услышал я такой разговор:
– У меня к вам просьба, Витя. Не можете ли вы сделать такую легкую фанерную подставочку, чтоб человек мог писать лежа?
Вот я сейчас вам покажу… – И он несколькими штрихами набросал примерный чертеж «подставочки».
Панин смотрел не столько на чертеж, сколько в лицо Владимиру Михайловичу, напряженно шевеля бровями, словно соображал что-то.
– У нас другие лучше умеют… Я, может, не так сделаю, – сказал он наконец.
– А вы попробуйте, попытайтесь. Я раз видел, как вы выпиливали рамку, у вас это очень хорошо получалось. А здесь, в сущности, то же самое. Вот, взгляните…
Панин с сомнением поглядывает на Владимира Михайловича. «Уж так ты и смотрел, как я выпиливаю!» – написано на его лице.
– Нет уж, вы обещали попробовать, – убедительно повторил Владимир Михайлович.
Я видел – его мысль зацепилась за мальчишку и уже не отпускает его. Он подробно расспрашивал меня о Панине и, выслушав то немногое, что я мог рассказать, произнес почти про себя:
– Надо им заняться. Надо очень заняться, нельзя упускать. И нельзя думать, будто его совсем ничто не трогает. У меня, знаете, когда-то был ученик. Угрюмый, необщительный. Учился средне. А группа была яркая, способная. Я как-то его совсем упустил. И вот в конце года, перед каникулами, он подходит и говорит: «Большое спасибо, Владимир Михайлович!» – «За что?» – «За то, что называли меня по имени. Меня все зовут по фамилии, а вы – по имени!» Да. У меня до сих пор уши горят, когда вспоминаю об этом. Стыдно, знаете…
– Извините меня, Владимир Михайлович, но, боюсь, нашему Панину такая тонкость чувств несвойственна, – сказал я. История показалась мне несколько сентиментальной и, уж во всяком случае, к Панину отношения не имеющей.
По-видимому, мое мнение о Панине разделял и Стеклов.
– Повадился Панин к Владимиру Михайловичу, – сказал он озабоченно. – Владимир Михайлович человек такой… всем верит… А только как бы Панин там чего не свистнул…
– Не люблю, – сердито сказала Екатерина Ивановна, прежде чем я успел ответить, – не люблю, когда привыкают думать о человеке худо! Человек – не вещь. Он растет, меняется. Панин видит, как к нему относится Владимир Михайлович, и ничего у него не возьмет.
Сергей из вежливости не возразил, только помычал себе под нос, но я стал замечать, что, когда Панин шел провожать Владимира Михайловича, с ними непременно увязывался кто-нибудь из отряда Стеклова – Лобов, Леня Петров или еще кто из малышей. Разумеется, ничего не подозревавший Владимир Михайлович не возражал против этого, а Стеклову, видно, так было спокойнее.
Как-то, вернувшись от Владимира Михайловича, Панин сказал мне:
– Семен Афанасьевич, вы Анну Сергеевну знаете, которая у Владимира Михайловича за хозяйством глядит? У нее дочка пять лет с постели не встает. – И, помолчав, добавил: – Я подставку сделаю.
– Он тебя с ней познакомил?
– Да. Говорит: вот, Наташа, это Витя Панин. А она говорит: садись, Витя…
И вдруг, как будто без всякой связи с предыдущим, он сказал:
– Семен Афанасьевич, я уйду.
Я не сразу понял:
– Куда уйдешь? Почему?
– Из детдома уйду. Все равно я воровать не отвыкну. И вас подведу.
Если бы он произнес пространную речь о вреде воровства, я и то не обрадовался бы больше. Стало быть, он раздумывал, спорил с собой! Но я сказал только:
– Что ж с тобой делать! Подводи.
А дня через два в мастерской Панин сказал:
– Слушай, Жуков… помоги мне эту… как ее… подставку…
Видно, он все-таки немного разбирался в людях, если обратился именно к Жукову. И, конечно, Саня добродушно согласился:
– Ладно, давай. Покажи, как тебе Владимир Михайлович объяснял. Цел рисунок-то?
Они возились несколько дней, советовались с Алексеем Саввичем, соображали, как будет лучше, удобнее, и наконец легкий складной пюпитр был готов. Я не сразу понял, почему Панин то и дело выбегает на дорогу, потом сообразил: ждет Владимира Михайловича. А Владимир Михайлович в тот день так и не пришел, и уже в сумерки Панин попросил разрешения отнести подставку. Я разрешил.
Вернувшись, он подошел ко мне и сказал, против обыкновения не пряча глаза и не таким тусклым голосом, как всегда:
– Отнес. Она мне сказала: «Спасибо тебе. Спасибо, – говорит. – Мне теперь ловчее писать».
Я побаивался, что, придя на другой день, Владимир Михайлович станет преувеличенно хвалить Панина. У ребят это вызовет не сочувствие, а подозрение, не для них ли произносятся такие похвалы. Но Владимир Михайлович только сдержанно сказал Панину:
– Наташа велела еще раз тебя поблагодарить. Очень удобно и хорошо ты сделал.
Это было сказано почти мимоходом. Но кое-кто из ребят был при этом, и я мог не сомневаться: знать будут все.
На том пока и кончилось. У нас с Паниным долго не было никаких разговоров, и как будто ничего не изменилось. И, однако, перемена была – едва ощутимо, чуть приметно сдвинулось что-то в отношении к нему ребят. Появилась искра интереса или, вернее, любопытства: если к тебе по-хорошему относится Владимир Михайлович, так, может, ты и в самом деле чего-нибудь стоишь?
38. «ХОЧЕШЬ ВЫТЬ МОЛОДЦОМ?»
39. НАШЕ ЗАВТРА – РАДОСТЬ!
40. ИГРА
– Может, есть у тебя дружок в городе? Приводи.
– Нет дружка, – скучно ответил он.
Готовились мы к спортивной игре, и я старался давать ему поручения посложнее, позанятнее, но он ни разу ни одному не обрадовался, все делал без малейшего интереса.
Первое движение в этой стоячей, застывшей душе я заметил, когда к нам пришел Владимир Михайлович. Он сразу обратил внимание на скуластого угрюмого, никогда не улыбающегося парнишку. Несколько раз Владимир Михайлович предлагал Панину проводить его до дому, однажды послал к себе за какой-то книгой. И наконец услышал я такой разговор:
– У меня к вам просьба, Витя. Не можете ли вы сделать такую легкую фанерную подставочку, чтоб человек мог писать лежа?
Вот я сейчас вам покажу… – И он несколькими штрихами набросал примерный чертеж «подставочки».
Панин смотрел не столько на чертеж, сколько в лицо Владимиру Михайловичу, напряженно шевеля бровями, словно соображал что-то.
– У нас другие лучше умеют… Я, может, не так сделаю, – сказал он наконец.
– А вы попробуйте, попытайтесь. Я раз видел, как вы выпиливали рамку, у вас это очень хорошо получалось. А здесь, в сущности, то же самое. Вот, взгляните…
Панин с сомнением поглядывает на Владимира Михайловича. «Уж так ты и смотрел, как я выпиливаю!» – написано на его лице.
– Нет уж, вы обещали попробовать, – убедительно повторил Владимир Михайлович.
Я видел – его мысль зацепилась за мальчишку и уже не отпускает его. Он подробно расспрашивал меня о Панине и, выслушав то немногое, что я мог рассказать, произнес почти про себя:
– Надо им заняться. Надо очень заняться, нельзя упускать. И нельзя думать, будто его совсем ничто не трогает. У меня, знаете, когда-то был ученик. Угрюмый, необщительный. Учился средне. А группа была яркая, способная. Я как-то его совсем упустил. И вот в конце года, перед каникулами, он подходит и говорит: «Большое спасибо, Владимир Михайлович!» – «За что?» – «За то, что называли меня по имени. Меня все зовут по фамилии, а вы – по имени!» Да. У меня до сих пор уши горят, когда вспоминаю об этом. Стыдно, знаете…
– Извините меня, Владимир Михайлович, но, боюсь, нашему Панину такая тонкость чувств несвойственна, – сказал я. История показалась мне несколько сентиментальной и, уж во всяком случае, к Панину отношения не имеющей.
По-видимому, мое мнение о Панине разделял и Стеклов.
– Повадился Панин к Владимиру Михайловичу, – сказал он озабоченно. – Владимир Михайлович человек такой… всем верит… А только как бы Панин там чего не свистнул…
– Не люблю, – сердито сказала Екатерина Ивановна, прежде чем я успел ответить, – не люблю, когда привыкают думать о человеке худо! Человек – не вещь. Он растет, меняется. Панин видит, как к нему относится Владимир Михайлович, и ничего у него не возьмет.
Сергей из вежливости не возразил, только помычал себе под нос, но я стал замечать, что, когда Панин шел провожать Владимира Михайловича, с ними непременно увязывался кто-нибудь из отряда Стеклова – Лобов, Леня Петров или еще кто из малышей. Разумеется, ничего не подозревавший Владимир Михайлович не возражал против этого, а Стеклову, видно, так было спокойнее.
Как-то, вернувшись от Владимира Михайловича, Панин сказал мне:
– Семен Афанасьевич, вы Анну Сергеевну знаете, которая у Владимира Михайловича за хозяйством глядит? У нее дочка пять лет с постели не встает. – И, помолчав, добавил: – Я подставку сделаю.
– Он тебя с ней познакомил?
– Да. Говорит: вот, Наташа, это Витя Панин. А она говорит: садись, Витя…
И вдруг, как будто без всякой связи с предыдущим, он сказал:
– Семен Афанасьевич, я уйду.
Я не сразу понял:
– Куда уйдешь? Почему?
– Из детдома уйду. Все равно я воровать не отвыкну. И вас подведу.
Если бы он произнес пространную речь о вреде воровства, я и то не обрадовался бы больше. Стало быть, он раздумывал, спорил с собой! Но я сказал только:
– Что ж с тобой делать! Подводи.
А дня через два в мастерской Панин сказал:
– Слушай, Жуков… помоги мне эту… как ее… подставку…
Видно, он все-таки немного разбирался в людях, если обратился именно к Жукову. И, конечно, Саня добродушно согласился:
– Ладно, давай. Покажи, как тебе Владимир Михайлович объяснял. Цел рисунок-то?
Они возились несколько дней, советовались с Алексеем Саввичем, соображали, как будет лучше, удобнее, и наконец легкий складной пюпитр был готов. Я не сразу понял, почему Панин то и дело выбегает на дорогу, потом сообразил: ждет Владимира Михайловича. А Владимир Михайлович в тот день так и не пришел, и уже в сумерки Панин попросил разрешения отнести подставку. Я разрешил.
Вернувшись, он подошел ко мне и сказал, против обыкновения не пряча глаза и не таким тусклым голосом, как всегда:
– Отнес. Она мне сказала: «Спасибо тебе. Спасибо, – говорит. – Мне теперь ловчее писать».
Я побаивался, что, придя на другой день, Владимир Михайлович станет преувеличенно хвалить Панина. У ребят это вызовет не сочувствие, а подозрение, не для них ли произносятся такие похвалы. Но Владимир Михайлович только сдержанно сказал Панину:
– Наташа велела еще раз тебя поблагодарить. Очень удобно и хорошо ты сделал.
Это было сказано почти мимоходом. Но кое-кто из ребят был при этом, и я мог не сомневаться: знать будут все.
На том пока и кончилось. У нас с Паниным долго не было никаких разговоров, и как будто ничего не изменилось. И, однако, перемена была – едва ощутимо, чуть приметно сдвинулось что-то в отношении к нему ребят. Появилась искра интереса или, вернее, любопытства: если к тебе по-хорошему относится Владимир Михайлович, так, может, ты и в самом деле чего-нибудь стоишь?
38. «ХОЧЕШЬ ВЫТЬ МОЛОДЦОМ?»
– Ну вот, – сказал однажды Владимир Михайлович, придя к нам, – у меня есть предложение. Разошлите, Митя, ребят – кто принесет самую важную новость?
Он не сказал, какая может быть новость. Но всем было ясно: он что-то знает.
– А чего, Владимир Михайлович? Чего? – приставал Петька.
– Ты разведчик? Вот и разведай, – невозмутимо сказал Владимир Михайлович, который во всем нашем доме только Петьке и еще двум-трем малышам из отряда Стеклова говорил «ты».
За время между обедом и ужином разведчики исколесили весь район предполагаемых «военных действий». Подсолнушкин сообщил, что по расписанию введен дополнительный дневной поезд, а самый ранний, напротив, отменен. Павлуша Стеклов узнал, что лесник, видно, уехал – сторожка на запоре. А по реке все ходит чей-то парусник, рассказал Володин. Все приходили и сообщали что-то новое, всякий раз мы смотрели на Владимира Михайловича – и всякий раз понимали: не то. Да и сами видели: ничего нет в этих сообщениях такого, что могло быть для нас важно.
Но когда уже зазвонили к ужину, в дом влетели Коробочкин и Петька. У обоих, кажется, глаза готовы были выскочить из орбит:
– Приехали! Из Ленинграда приехали!
Да, вот это была новость!
– Откуда вы знали, Владимир Михайлович?
– Не буду сочинять: узнал случайно. Шел за газетой на станцию, а навстречу мне попались ребята, человек десять…
– Так это же не они! Их сто!
– Я думаю – передовая группа. Для подготовки.
– Да что гадать? – сказал Алексей Саввич. – Давайте сходим к ним.
– Давайте, – поддержал я. – Отправимся завтра с утра. Я думаю, им и помочь надо в чем-нибудь. Королев, собери человек десять.
Король отобрал ребят, и я слышал, как он наставлял их:
– Придем – здравствуйте. Если что надо, поможем. Но глаза не пяльте и не выспрашивайте, а то они подумают – выведываем.
По утреннему холодку мы пошли к школе, в которой должны были расположиться приехавшие. По дороге Петька и Коробочкин уж не знаю в который раз, перебивая друг друга, рассказывали, как они додумались разведывать именно в этом направлении. Петька был полон своим успехом. Вот это и есть настоящая разведка: принесли самую важную новость! Не то что другие. Вы только подумайте, что разведал Подсолнух! Какое нам дело до этого поезда? А Павлушка? Лесник уехал – ох, и новость! Коробочкин был гораздо сдержаннее, но и он понимал, что они с Петькой показали себя. Не шутка – всех опередили…
Коробочкин старался быть скромным и усиленно супил брови. Борис Коробочкин вообще человек серьезный, а черная родинка под левым глазом придает его лицу еще более хмурое выражение. Но сейчас это облупившееся от загара лицо то и дело начинает расплываться в невольной улыбке…
– Пришли! Все сразу пойдем?
На участке возле маленькой, одноэтажной школы бегали ребята – кто с тряпкой, кто с ведром. Я сразу вспомнил наши первые дни, первые хозяйственные хлопоты, всеобщую приборку, точно на корабле.
– Здравствуйте! Заходите, заходите! – закричала Женя – та самая светловолосая девочка, которая так ловко играла в баскетбол.
И все остальные сбежались на ее голос.
Как и думал Владимир Михайлович, ленинградцы выслали ударную группу, которая должна была все подготовить к приезду остальных. В группе было десять ребят – и таких ребят, которые, видно, не теряли времени даром и проводили лето не в библиотеке, не в классной комнате. Все они, как на подбор, были крепкие, загорелые – даже худенькая Женя успела загореть до шоколадного оттенка – и работы не боялись. Они скребли, мыли школьный домик, в котором должны были разместиться, пилили, кололи дрова. С ними не было взрослого, они сами себе готовили еду. Надо сказать, и мы им помогли.
На первых порах пионеры и мои ребята приглядывались друг к другу, но это длилось недолго.
– Вам не надо ли чего? – спросил Король, как и репетировал накануне с ребятами. – Может, чем помочь?
– У вас лишнего ведра не найдется? – помявшись, спросил старший мальчик, руководитель группы (до сих пор помню его фамилию – Голышев). – Так нескладно вышло: грязные ведра мы взяли – мыть полы, а чистого для воды не захватили. Вот одно добыли, надо бы еще одно, пока наши не приедут…
Король вопросительно посмотрел на меня.
– Надо дать, – сказал я.
– А ну, Володин, сгоняй! – велел Король.
«Сгонять» было не так просто – нас разделяло около трех километров. Пока Володин «гонял», мои ребята бродили, присматривались, но ни о чем не расспрашивали, помня наказ Короля: «Подумают – выведываем!» Я не вмешивался, считая, что они сами должны разобраться.
Володин обернулся с рекордной быстротой. Он принес не только ведро, а еще, по собственной инициативе, кудлатую новенькую швабру.
– Вот… я думал, может, удобнее… полы… – сказал он отдуваясь.
– Ой, вот спасибо! Какой молодец, что догадался! – Женя почти выхватила у него из рук швабру. – А то с тряпкой ползать даже надоело.
– Он у нас вообще… соображает, – сдержанно сказал Король, но я видел, что он очень доволен.
Похвала Короля чего-нибудь да стоила, и обрадовать ленинградских девочек было лестно, а потому Коробочкин тоже проявил инициативу:
– А то еще можно душ наладить. Как у нас. Бочка такая и ведро. С дырками. Душ. Если, конечно, хотите.
До сих пор мне не часто приходилось слышать от Коробочкина такие длинные речи. Успех был необычайный:
– Вот это да! Это бы очень хорошо! Наши приедут, а тут душ – пожалуйста, освежайтесь! Вот будут рады!
С этого и пошло. Мастерили душ, наводили порядок во дворе, с готовностью брались за все, чем можно было помочь пионерам. И те принимали помощь просто и дружески.
– Чего делать? – спрашивал кто-нибудь из наших, едва придя.
– Айда картошку чистить! – приглашал дежурный по кухне.
– Сами почистят, на то и дежурные! А вы идите лучше сюда, палатка заваливается!
В первый же день Саня Жуков сказал мне:
– Семен Афанасьевич, не всех можно туда пускать. Как бы чего не вышло. Панин, например…
– Значит, пускай назначает совет дома. Будет вроде сводного отряда, как у нас в коммуне: по двое, по трое, от разных отрядов, каждый день новые. А кого именно назначать, сами сообразите.
И получилось любопытно. К пионерам шли работать – это знали все. Не играть, не развлекаться (на волейбол вечером пионеры приходили к нам). Но если кто в чем проштрафился, его не посылали. Никто не говорил: вот, дескать, ты провинился и потому не пойдешь. И тот, кого не послали по первой просьбе, не спорил: совесть была нечиста. А идти почему-то хотелось всем, хотя, повторяю, каждый знал, что прийти и сидеть сложа руки не придется. Нельзя заявиться к людям, которые поднялись на заре и работают, и просто так, со стороны, глядеть на них. Тут уж либо помогай, либо уходи. Наши приходили – и помогали.
В день, когда должны были приехать из Ленинграда остальные пионеры, мы строем пошли встречать их на станцию.
Поезд подкатил; из последнего вагона, как горох, посыпались ребята в синих трусах, белых рубашках и красных галстуках. Они тотчас построились по четыре в ряд; получилась красивая, яркая колонна. Впереди стояли знаменосец и два ассистента – мальчик и девочка из младших.
– Здрав-ствуй-те! – отчеканили мои.
– Здрав-ствуй-те! – ответили ленинградцы.
– Вперед… марш! – громко скомандовал Гриша Лучинкин.
И пионерская колонна двинулась.
– Вперед… марш! – откликнулся я.
И мои тоже двинулись.
День был пасмурный, по всему горизонту дымились тучи, и ветер – сильный, резкий – безжалостно заволакивал серыми клочьями последние голубые просветы над головой. И все-таки никто не ждал, что дождь хлынет так внезапно. А случилось именно так. Последний порыв ветра, мгновение тишины – и дождь, словно только и ждал этой минуты, с шумом, с грохотом, сплошными, непроглядными потоками обрушился на нас.
Наш строй дрогнул, последние ряды смешались.
– Ой, Семен Афанасьевич! – пискнул кто-то из младших.
Глебов отскочил в сторону и стал под навес придорожного ларька.
– Вы что? – в бешенстве крикнул Король. – Семен Афанасьевич, да что они, глядите!
Он схватил Глебова за шиворот и втащил в ряды.
Я не успел подать новую команду, не успел предпринять ничего, чтобы восстановить порядок, – впереди пионеры хором заговорили – не запели, а именно заговорили. Мы невольно прислушались. Дождь шумел, хлестал, и в его шуме слова были сначала неразличимы. Но постепенно до нас дошло:
Лучинкин оборачивал к нам улыбающееся, блестящее от воды лицо с прилипшими прядями на лбу и махал рукой, словно дирижировал. И мы всё громче, веселее, напористо, назло дождю твердили свое:
Он не сказал, какая может быть новость. Но всем было ясно: он что-то знает.
– А чего, Владимир Михайлович? Чего? – приставал Петька.
– Ты разведчик? Вот и разведай, – невозмутимо сказал Владимир Михайлович, который во всем нашем доме только Петьке и еще двум-трем малышам из отряда Стеклова говорил «ты».
За время между обедом и ужином разведчики исколесили весь район предполагаемых «военных действий». Подсолнушкин сообщил, что по расписанию введен дополнительный дневной поезд, а самый ранний, напротив, отменен. Павлуша Стеклов узнал, что лесник, видно, уехал – сторожка на запоре. А по реке все ходит чей-то парусник, рассказал Володин. Все приходили и сообщали что-то новое, всякий раз мы смотрели на Владимира Михайловича – и всякий раз понимали: не то. Да и сами видели: ничего нет в этих сообщениях такого, что могло быть для нас важно.
Но когда уже зазвонили к ужину, в дом влетели Коробочкин и Петька. У обоих, кажется, глаза готовы были выскочить из орбит:
– Приехали! Из Ленинграда приехали!
Да, вот это была новость!
– Откуда вы знали, Владимир Михайлович?
– Не буду сочинять: узнал случайно. Шел за газетой на станцию, а навстречу мне попались ребята, человек десять…
– Так это же не они! Их сто!
– Я думаю – передовая группа. Для подготовки.
– Да что гадать? – сказал Алексей Саввич. – Давайте сходим к ним.
– Давайте, – поддержал я. – Отправимся завтра с утра. Я думаю, им и помочь надо в чем-нибудь. Королев, собери человек десять.
Король отобрал ребят, и я слышал, как он наставлял их:
– Придем – здравствуйте. Если что надо, поможем. Но глаза не пяльте и не выспрашивайте, а то они подумают – выведываем.
По утреннему холодку мы пошли к школе, в которой должны были расположиться приехавшие. По дороге Петька и Коробочкин уж не знаю в который раз, перебивая друг друга, рассказывали, как они додумались разведывать именно в этом направлении. Петька был полон своим успехом. Вот это и есть настоящая разведка: принесли самую важную новость! Не то что другие. Вы только подумайте, что разведал Подсолнух! Какое нам дело до этого поезда? А Павлушка? Лесник уехал – ох, и новость! Коробочкин был гораздо сдержаннее, но и он понимал, что они с Петькой показали себя. Не шутка – всех опередили…
Коробочкин старался быть скромным и усиленно супил брови. Борис Коробочкин вообще человек серьезный, а черная родинка под левым глазом придает его лицу еще более хмурое выражение. Но сейчас это облупившееся от загара лицо то и дело начинает расплываться в невольной улыбке…
– Пришли! Все сразу пойдем?
На участке возле маленькой, одноэтажной школы бегали ребята – кто с тряпкой, кто с ведром. Я сразу вспомнил наши первые дни, первые хозяйственные хлопоты, всеобщую приборку, точно на корабле.
– Здравствуйте! Заходите, заходите! – закричала Женя – та самая светловолосая девочка, которая так ловко играла в баскетбол.
И все остальные сбежались на ее голос.
Как и думал Владимир Михайлович, ленинградцы выслали ударную группу, которая должна была все подготовить к приезду остальных. В группе было десять ребят – и таких ребят, которые, видно, не теряли времени даром и проводили лето не в библиотеке, не в классной комнате. Все они, как на подбор, были крепкие, загорелые – даже худенькая Женя успела загореть до шоколадного оттенка – и работы не боялись. Они скребли, мыли школьный домик, в котором должны были разместиться, пилили, кололи дрова. С ними не было взрослого, они сами себе готовили еду. Надо сказать, и мы им помогли.
На первых порах пионеры и мои ребята приглядывались друг к другу, но это длилось недолго.
– Вам не надо ли чего? – спросил Король, как и репетировал накануне с ребятами. – Может, чем помочь?
– У вас лишнего ведра не найдется? – помявшись, спросил старший мальчик, руководитель группы (до сих пор помню его фамилию – Голышев). – Так нескладно вышло: грязные ведра мы взяли – мыть полы, а чистого для воды не захватили. Вот одно добыли, надо бы еще одно, пока наши не приедут…
Король вопросительно посмотрел на меня.
– Надо дать, – сказал я.
– А ну, Володин, сгоняй! – велел Король.
«Сгонять» было не так просто – нас разделяло около трех километров. Пока Володин «гонял», мои ребята бродили, присматривались, но ни о чем не расспрашивали, помня наказ Короля: «Подумают – выведываем!» Я не вмешивался, считая, что они сами должны разобраться.
Володин обернулся с рекордной быстротой. Он принес не только ведро, а еще, по собственной инициативе, кудлатую новенькую швабру.
– Вот… я думал, может, удобнее… полы… – сказал он отдуваясь.
– Ой, вот спасибо! Какой молодец, что догадался! – Женя почти выхватила у него из рук швабру. – А то с тряпкой ползать даже надоело.
– Он у нас вообще… соображает, – сдержанно сказал Король, но я видел, что он очень доволен.
Похвала Короля чего-нибудь да стоила, и обрадовать ленинградских девочек было лестно, а потому Коробочкин тоже проявил инициативу:
– А то еще можно душ наладить. Как у нас. Бочка такая и ведро. С дырками. Душ. Если, конечно, хотите.
До сих пор мне не часто приходилось слышать от Коробочкина такие длинные речи. Успех был необычайный:
– Вот это да! Это бы очень хорошо! Наши приедут, а тут душ – пожалуйста, освежайтесь! Вот будут рады!
С этого и пошло. Мастерили душ, наводили порядок во дворе, с готовностью брались за все, чем можно было помочь пионерам. И те принимали помощь просто и дружески.
– Чего делать? – спрашивал кто-нибудь из наших, едва придя.
– Айда картошку чистить! – приглашал дежурный по кухне.
– Сами почистят, на то и дежурные! А вы идите лучше сюда, палатка заваливается!
В первый же день Саня Жуков сказал мне:
– Семен Афанасьевич, не всех можно туда пускать. Как бы чего не вышло. Панин, например…
– Значит, пускай назначает совет дома. Будет вроде сводного отряда, как у нас в коммуне: по двое, по трое, от разных отрядов, каждый день новые. А кого именно назначать, сами сообразите.
И получилось любопытно. К пионерам шли работать – это знали все. Не играть, не развлекаться (на волейбол вечером пионеры приходили к нам). Но если кто в чем проштрафился, его не посылали. Никто не говорил: вот, дескать, ты провинился и потому не пойдешь. И тот, кого не послали по первой просьбе, не спорил: совесть была нечиста. А идти почему-то хотелось всем, хотя, повторяю, каждый знал, что прийти и сидеть сложа руки не придется. Нельзя заявиться к людям, которые поднялись на заре и работают, и просто так, со стороны, глядеть на них. Тут уж либо помогай, либо уходи. Наши приходили – и помогали.
В день, когда должны были приехать из Ленинграда остальные пионеры, мы строем пошли встречать их на станцию.
Поезд подкатил; из последнего вагона, как горох, посыпались ребята в синих трусах, белых рубашках и красных галстуках. Они тотчас построились по четыре в ряд; получилась красивая, яркая колонна. Впереди стояли знаменосец и два ассистента – мальчик и девочка из младших.
– Здрав-ствуй-те! – отчеканили мои.
– Здрав-ствуй-те! – ответили ленинградцы.
– Вперед… марш! – громко скомандовал Гриша Лучинкин.
И пионерская колонна двинулась.
– Вперед… марш! – откликнулся я.
И мои тоже двинулись.
День был пасмурный, по всему горизонту дымились тучи, и ветер – сильный, резкий – безжалостно заволакивал серыми клочьями последние голубые просветы над головой. И все-таки никто не ждал, что дождь хлынет так внезапно. А случилось именно так. Последний порыв ветра, мгновение тишины – и дождь, словно только и ждал этой минуты, с шумом, с грохотом, сплошными, непроглядными потоками обрушился на нас.
Наш строй дрогнул, последние ряды смешались.
– Ой, Семен Афанасьевич! – пискнул кто-то из младших.
Глебов отскочил в сторону и стал под навес придорожного ларька.
– Вы что? – в бешенстве крикнул Король. – Семен Афанасьевич, да что они, глядите!
Он схватил Глебова за шиворот и втащил в ряды.
Я не успел подать новую команду, не успел предпринять ничего, чтобы восстановить порядок, – впереди пионеры хором заговорили – не запели, а именно заговорили. Мы невольно прислушались. Дождь шумел, хлестал, и в его шуме слова были сначала неразличимы. Но постепенно до нас дошло:
И снова и снова, все громче, все задорнее. Еще минута – и нас подхватило быстрым, бодрым ритмом этой присказки. Как хорошо оказалось идти в лад ей! Это была не музыка, не барабанная дробь, но шаг отбивался так четко, так легко, что и мы стали чеканить, сначала негромко, а потом в полный голос, в такт идущим впереди:
Цок-цок-цок-цок
Ясными подковами!
Хочешь быть молодцом?
Выше держи голову!
Цок-цок-цок-цок
Ясными подковами…
Это было хорошо! В этих четких строчках и впрямь был звон подков, был призыв, он веселил шаг, и хотя рубашки прилипли к плечам, никто уже не думал о дожде.
Цок-цок-цок-цок
Ясными подковами!
Хочешь быть молодцом?
Выше держи голову!
Прошло лихое времечко,
А будущее – наше!
Играй, моя жалеечка,
Рысью – марш!
Цок-цок-цок-цок
Ясными подковами…
Лучинкин оборачивал к нам улыбающееся, блестящее от воды лицо с прилипшими прядями на лбу и махал рукой, словно дирижировал. И мы всё громче, веселее, напористо, назло дождю твердили свое:
Цок-цок-цок-цок
Ясными подковами!
Хочешь быть молодцом?..
39. НАШЕ ЗАВТРА – РАДОСТЬ!
Завтрашний день – что он сулит? Что будет завтра? С каким чувством неуверенности засыпает человек, который не знает этого! Как тревожно спит тот, кто не ждет от завтрашнего дня ничего хорошего!
Наши ребята получили счастливую уверенность не только в завтрашнем дне – это еще не все! Мало знать, что ты будешь сыт, обут, одет. С этого мы начинали, поначалу и это было немало, но теперь эта маленькая радость больше не могла нас удовлетворить. Нет, теперь ребята были уверены в том, что завтрашний день принесет радость более полную, чем простое спокойствие и сытость.
Когда-то, очень давно, в самом начале моей работы в коммуне, Антон Семенович сказал мне:
«Человек не может жить на свете, если у него нет впереди ничего радостного. Завтрашняя радость – это и есть то, для чего мы живем. И вот запомни: в нашей, в педагогической, работе это почти самое важное. Сначала нужно вызвать ее к жизни, эту самую радость, и чтоб ребята видели, ощущали: вот она! А потом – это трудно, но как важно! – надо претворять эту простую радость во все более сложную, человечески значительную. Сначала этой радостью для ребят будет, может быть, какой-нибудь пряник или, скажем, поход в цирк. А потом радостно станет исполнить свой долг. Хорошо поработать. А может быть, даже жизнь отдать ради большого, общего, ради великого дела. Понимаешь? Я бы даже так сказал: воспитать человека – значит воспитать у него перспективные пути, по которым располагается его завтрашняя радость. Понимаешь? Вот предложи ребятам устроить каток. Они с жаром примутся за работу, увлеченные перспективой развлечения. Простая перспектива, не очень ценная. Но работа пойдет, пойдет, и на пути будут возникать разные задачи. Где греться? Где и как поставить скамейки? А нельзя ли получше устроить освещение? Смотри, как усложняется перспектива даже в самом начале, на первых порах. И ты в нашей жизни уже не раз видел: когда коллектив сживается в семью, уже ближайшая перспектива – всем сообща, коллективно работать – захватывает и радует».
Я вспоминал этот разговор, примерял сказанное Антоном Семеновичем к нашей жизни и видел: да, такая близкая перспектива, такое общее стремление к завтрашнему дню, наполненному коллективным действием и коллективным успехом, есть у нас. Несомненно есть! Ребята встают поутру с одним чувством: предстоит общее дело, общий труд – хорошо! Поработаем!
Подружились мы и с колхозом имени Ленина. Неверно, что добрая слава на печи лежит и только худая по дороге бежит. Раза два мы спасали колхозное сено от дождя – прибежали незваные и всей гурьбой быстро скопнили, а через день раскидали снова и еще пришли поворошить под горячим солнцем. Немного, но и этого было довольно, чтобы о нас сказали: «Хорошие ребята, весело работают!» И наша добрая слава не стала залеживаться на печи, а соскользнула с нее и побежала по широкой дороге вперед и вперед.
Вместе с деревенскими пионерами мы пропололи колхозную капусту и свеклу, а они потом пришли на помощь к нам, на наш огород. И уж никогда не бывало так, чтоб привезли фильм, а нас забыли позвать.
Поддержал нашу славу еще и такой случай. В ожидании сеанса мы сидели в большом, просторном зале (при совхозе и МТС был хороший клуб) и, переговариваясь между собой, разумеется, прислушивались к тому, что говорилось вокруг. Один парнишка, лет семнадцати, сказал, что напишет в газету про совхозную повариху: у нее есть сынки и пасынки – одним щей переливает, другим недоливает, одним каши на донышке, другим – горкой.
– А какая у вас газета? – деловито осведомился Подсолнушкин.
– Ну как же, при политотделе выходит. Там название такое есть: «За ушко да на солнышко» – вот про нашу Авдотью Сергеевну туда и написать.
– А как фамилия вашей Авдотьи Сергеевны? – спросил вдруг Репин.
– А тебе зачем? – ответил парень вопросом на вопрос.
– Просто так, ни зачем.
– Ну, Бойко. Дальше что?
– Постой, постой! А есть у вас в совхозе Семен? А Василий? А Ефим?.. Нет Ефима? Мне Ефим нужен. А Пантелей? А Филипп?.. Тоже нет? Ну, а Иван-то есть?
Мы недоумевали, а парень, затеявший разговор о поварихе, и вовсе стал поглядывать на Андрея с опаской. А тот, скосив глаза куда-то в угол, озабоченно пошевелил губами, помолчал… И совсем неожиданно предложил парню:
– Вы лучше не заметку, а карикатуру, и под карикатурой стихи. Вот хоть так:
– Вон тот, тот самый! Это он сочинил! – говорили и молодые совхозные рабочие и даже взрослые люди, когда мы появлялись в клубе.
Это была первая толика доброй славы, которую прибавил нашему дому Андрей Репин.
Наши ребята получили счастливую уверенность не только в завтрашнем дне – это еще не все! Мало знать, что ты будешь сыт, обут, одет. С этого мы начинали, поначалу и это было немало, но теперь эта маленькая радость больше не могла нас удовлетворить. Нет, теперь ребята были уверены в том, что завтрашний день принесет радость более полную, чем простое спокойствие и сытость.
Когда-то, очень давно, в самом начале моей работы в коммуне, Антон Семенович сказал мне:
«Человек не может жить на свете, если у него нет впереди ничего радостного. Завтрашняя радость – это и есть то, для чего мы живем. И вот запомни: в нашей, в педагогической, работе это почти самое важное. Сначала нужно вызвать ее к жизни, эту самую радость, и чтоб ребята видели, ощущали: вот она! А потом – это трудно, но как важно! – надо претворять эту простую радость во все более сложную, человечески значительную. Сначала этой радостью для ребят будет, может быть, какой-нибудь пряник или, скажем, поход в цирк. А потом радостно станет исполнить свой долг. Хорошо поработать. А может быть, даже жизнь отдать ради большого, общего, ради великого дела. Понимаешь? Я бы даже так сказал: воспитать человека – значит воспитать у него перспективные пути, по которым располагается его завтрашняя радость. Понимаешь? Вот предложи ребятам устроить каток. Они с жаром примутся за работу, увлеченные перспективой развлечения. Простая перспектива, не очень ценная. Но работа пойдет, пойдет, и на пути будут возникать разные задачи. Где греться? Где и как поставить скамейки? А нельзя ли получше устроить освещение? Смотри, как усложняется перспектива даже в самом начале, на первых порах. И ты в нашей жизни уже не раз видел: когда коллектив сживается в семью, уже ближайшая перспектива – всем сообща, коллективно работать – захватывает и радует».
Я вспоминал этот разговор, примерял сказанное Антоном Семеновичем к нашей жизни и видел: да, такая близкая перспектива, такое общее стремление к завтрашнему дню, наполненному коллективным действием и коллективным успехом, есть у нас. Несомненно есть! Ребята встают поутру с одним чувством: предстоит общее дело, общий труд – хорошо! Поработаем!
Подружились мы и с колхозом имени Ленина. Неверно, что добрая слава на печи лежит и только худая по дороге бежит. Раза два мы спасали колхозное сено от дождя – прибежали незваные и всей гурьбой быстро скопнили, а через день раскидали снова и еще пришли поворошить под горячим солнцем. Немного, но и этого было довольно, чтобы о нас сказали: «Хорошие ребята, весело работают!» И наша добрая слава не стала залеживаться на печи, а соскользнула с нее и побежала по широкой дороге вперед и вперед.
Вместе с деревенскими пионерами мы пропололи колхозную капусту и свеклу, а они потом пришли на помощь к нам, на наш огород. И уж никогда не бывало так, чтоб привезли фильм, а нас забыли позвать.
Поддержал нашу славу еще и такой случай. В ожидании сеанса мы сидели в большом, просторном зале (при совхозе и МТС был хороший клуб) и, переговариваясь между собой, разумеется, прислушивались к тому, что говорилось вокруг. Один парнишка, лет семнадцати, сказал, что напишет в газету про совхозную повариху: у нее есть сынки и пасынки – одним щей переливает, другим недоливает, одним каши на донышке, другим – горкой.
– А какая у вас газета? – деловито осведомился Подсолнушкин.
– Ну как же, при политотделе выходит. Там название такое есть: «За ушко да на солнышко» – вот про нашу Авдотью Сергеевну туда и написать.
– А как фамилия вашей Авдотьи Сергеевны? – спросил вдруг Репин.
– А тебе зачем? – ответил парень вопросом на вопрос.
– Просто так, ни зачем.
– Ну, Бойко. Дальше что?
– Постой, постой! А есть у вас в совхозе Семен? А Василий? А Ефим?.. Нет Ефима? Мне Ефим нужен. А Пантелей? А Филипп?.. Тоже нет? Ну, а Иван-то есть?
Мы недоумевали, а парень, затеявший разговор о поварихе, и вовсе стал поглядывать на Андрея с опаской. А тот, скосив глаза куда-то в угол, озабоченно пошевелил губами, помолчал… И совсем неожиданно предложил парню:
– Вы лучше не заметку, а карикатуру, и под карикатурой стихи. Вот хоть так:
Ребята – и мои и совхозные – так и ахнули, словно на их глазах совершилось величайшее чудо. А когда это четверостишие действительно появилось под злым и очень смешным рисунком в разделе «За ушко да на солнышко», наша популярность неслыханно возросла.
Зачем же вы, товарищ Бойко,
Такой проводите дележ?
Ну чем Семен, Иван, Василий
На Александра не похож?
– Вон тот, тот самый! Это он сочинил! – говорили и молодые совхозные рабочие и даже взрослые люди, когда мы появлялись в клубе.
Это была первая толика доброй славы, которую прибавил нашему дому Андрей Репин.
40. ИГРА
Вот так мы жили, и каждый день обещал нам что-нибудь хорошее.
А с приездом ленинградцев перед нами встала еще одна близкая радость – она называлась «спортивная игра».
Но прежде чем вернуться к ней, скажу еще об одном.
– Семен Афанасьевич, – обратился ко мне Сергей Стеклов, – как хотите, а без горна нельзя. Нельзя и нельзя! Как по тревоге встать? Как сбор трубить? От звонка толку мало!
– Давай поговорим на совете и решим, как быть.
– Семен Афанасьевич, лучше на совете не говорить. Что ж Королю опять глаза колоть…
– Ты что, Сергей? Ты в своем уме?
– Семен Афанасьевич, так ведь он давно уже сказал при всех: «Отстаньте, я взял горн, а Володьку не троньте, он ни при чем».
– Когда это он сказал?
Стеклов еще больше понизил голос:
– Так ведь, Семен Афанасьевич, Володька все мается… за всеми ходит, канючит. Король раз услыхал и говорит: «Это я. Так все и знайте. И ты, черт вредный, Репин, тоже знай, плевать я на тебя хочу: это я взял горн, а Володька ни при чем».
– А Володя что же?
– Да он не при Володьке. И еще погрозился: если кто Разумову скажет, я тому голову оторву. Ну, никто и не стал связываться. Володька и не знает, что Король на себя наговорил. Да нет, Семен Афанасьевич, вы не думайте, никто не верит, – прибавил Сергей. – Ясно, это уж он со зла на Репина. «Если, говорит, ты Володьке хоть заикнешься, я тебе…»
Признаться, Сергей меня огорошил. Разумеется, я не верил и не мог верить тому, что сказал Король. Сказал он, конечно, «со зла», это верно. Однако невесело убеждаться, что еще многое в доме делается и говорится помимо тебя, что есть вещи, о которых тебе не рассказывают, которые до тебя либо вовсе не доходят, либо раскрываются вот так, случайно. И надо же было Королю сморозить такую глупость!
А горн – Сергей правильно рассудил – добывать было нужно. Мы сделали это без шума: Алексей Саввич привез горн. Совершенно ошалевший от радости Петька взял несколько уроков у ленинградского горниста, и в одно прекрасное утро Березовая поляна была разбужена звонким, требовательным сигналом. Все вскочили, как по тревоге, и, не дожидаясь обхода, выбежали на линейку.
Тут же, не откладывая дела в долгий ящик, весь красный, вспотевший от возложенной на него высокой миссии, Петька проиграл четыре сигнала. Первый – на подъем, бодрый и веселый: «Ночь прошла, вставать пора! Прибирайся, умывайся, будь готов к труду!» Второй, настойчивый, призывный, – на работу: «За лопату, за топор! Во дворе гудит мотор! День ученья и труда на-чал-ся!» Третий звал нараспев, меланхолически: «Спа-а-ать, спа-а-ать по пала-а-ат-кам!»
Тревогу горн не пел, а выкрикивал: «Скорей! Вставай! Не спи! Не зевай!»
С этого дня ребята стали ложиться в ожидании тревоги.
По первому же тревожному зову, который раздался на рассвете, они выскочили мгновенно. Горн еще не успел закончить свой призыв, а ребята стояли передо мной на линейке одетые – в трусах, рубашках, тапках.
– Молодцы! – сказал я от души и… оказалось, поторопился.
Следующей ночью я прошелся по спальням и тут-то понял, откуда такая молниеносная быстрота, такая образцовая готовность: все – и умница Жуков, и рассудительный Сергей Стеклов, и неповоротливый Колышкин, и Ганс, и Эрвин, не говоря уже о наших малышах, – спали одетыми. И пришлось мне на утренней линейке сказать совсем другое:
– Сбор по тревоге прошел у нас очень плохо. Обман, а не сбор. А зимой как будем спать? В шубах и валенках? В шапках-ушанках? Всем командирам объявляю строгий выговор. Прошу проследить, чтоб спали как следует и на тревогу собирались без обмана.
Петька стал лицом чрезвычайной важности. Перед сном каждый дергал его за рукав:
– Ну, по-честному: завтра будет тревога?
– Вот провалиться мне! – восклицал Петька, не отвечая, однако, ни да ни нет.
Вечером я не мог уединиться с ним ни на секунду – десятки глаз зорко следили за нами. Пришлось уговориться, что распоряжение насчет тревоги будет давать ему Екатерина Ивановна, которую ребята считали человеком в этих делах не заинтересованным.
Мы дали тревогу, когда ее перестали ждать, – и то, что я увидел на линейке, могло рассмешить кого угодно: ребята стояли в строю встрепанные, у кого одна нога в тапке, другая босая, кто в одних трусах без рубашки, кто с рубашкой подмышкой. Картина была пестрая и неутешительная.
– Очень плохо! Разойтись по спальням! Привести себя в порядок!
В следующий раз – дня через два – быстрее всех и в полном параде выбежали стекловцы, которых Сергей без устали тренировал. Последним построился отряд Колышкина. Совет детского дома объявил благодарность четвертому отряду и выговор второму.
Так понемногу мы добились того, что по сигналу тревоги ребята быстро приводили себя в надлежащий вид и строились на линейке в полном порядке, подтянутые, все как на подбор.
Во всех отрядах в подготовку к игре вкладывалось столько страсти, что Екатерина Ивановна только вздыхала:
А с приездом ленинградцев перед нами встала еще одна близкая радость – она называлась «спортивная игра».
Но прежде чем вернуться к ней, скажу еще об одном.
– Семен Афанасьевич, – обратился ко мне Сергей Стеклов, – как хотите, а без горна нельзя. Нельзя и нельзя! Как по тревоге встать? Как сбор трубить? От звонка толку мало!
– Давай поговорим на совете и решим, как быть.
– Семен Афанасьевич, лучше на совете не говорить. Что ж Королю опять глаза колоть…
– Ты что, Сергей? Ты в своем уме?
– Семен Афанасьевич, так ведь он давно уже сказал при всех: «Отстаньте, я взял горн, а Володьку не троньте, он ни при чем».
– Когда это он сказал?
Стеклов еще больше понизил голос:
– Так ведь, Семен Афанасьевич, Володька все мается… за всеми ходит, канючит. Король раз услыхал и говорит: «Это я. Так все и знайте. И ты, черт вредный, Репин, тоже знай, плевать я на тебя хочу: это я взял горн, а Володька ни при чем».
– А Володя что же?
– Да он не при Володьке. И еще погрозился: если кто Разумову скажет, я тому голову оторву. Ну, никто и не стал связываться. Володька и не знает, что Король на себя наговорил. Да нет, Семен Афанасьевич, вы не думайте, никто не верит, – прибавил Сергей. – Ясно, это уж он со зла на Репина. «Если, говорит, ты Володьке хоть заикнешься, я тебе…»
Признаться, Сергей меня огорошил. Разумеется, я не верил и не мог верить тому, что сказал Король. Сказал он, конечно, «со зла», это верно. Однако невесело убеждаться, что еще многое в доме делается и говорится помимо тебя, что есть вещи, о которых тебе не рассказывают, которые до тебя либо вовсе не доходят, либо раскрываются вот так, случайно. И надо же было Королю сморозить такую глупость!
А горн – Сергей правильно рассудил – добывать было нужно. Мы сделали это без шума: Алексей Саввич привез горн. Совершенно ошалевший от радости Петька взял несколько уроков у ленинградского горниста, и в одно прекрасное утро Березовая поляна была разбужена звонким, требовательным сигналом. Все вскочили, как по тревоге, и, не дожидаясь обхода, выбежали на линейку.
Тут же, не откладывая дела в долгий ящик, весь красный, вспотевший от возложенной на него высокой миссии, Петька проиграл четыре сигнала. Первый – на подъем, бодрый и веселый: «Ночь прошла, вставать пора! Прибирайся, умывайся, будь готов к труду!» Второй, настойчивый, призывный, – на работу: «За лопату, за топор! Во дворе гудит мотор! День ученья и труда на-чал-ся!» Третий звал нараспев, меланхолически: «Спа-а-ать, спа-а-ать по пала-а-ат-кам!»
Тревогу горн не пел, а выкрикивал: «Скорей! Вставай! Не спи! Не зевай!»
С этого дня ребята стали ложиться в ожидании тревоги.
По первому же тревожному зову, который раздался на рассвете, они выскочили мгновенно. Горн еще не успел закончить свой призыв, а ребята стояли передо мной на линейке одетые – в трусах, рубашках, тапках.
– Молодцы! – сказал я от души и… оказалось, поторопился.
Следующей ночью я прошелся по спальням и тут-то понял, откуда такая молниеносная быстрота, такая образцовая готовность: все – и умница Жуков, и рассудительный Сергей Стеклов, и неповоротливый Колышкин, и Ганс, и Эрвин, не говоря уже о наших малышах, – спали одетыми. И пришлось мне на утренней линейке сказать совсем другое:
– Сбор по тревоге прошел у нас очень плохо. Обман, а не сбор. А зимой как будем спать? В шубах и валенках? В шапках-ушанках? Всем командирам объявляю строгий выговор. Прошу проследить, чтоб спали как следует и на тревогу собирались без обмана.
Петька стал лицом чрезвычайной важности. Перед сном каждый дергал его за рукав:
– Ну, по-честному: завтра будет тревога?
– Вот провалиться мне! – восклицал Петька, не отвечая, однако, ни да ни нет.
Вечером я не мог уединиться с ним ни на секунду – десятки глаз зорко следили за нами. Пришлось уговориться, что распоряжение насчет тревоги будет давать ему Екатерина Ивановна, которую ребята считали человеком в этих делах не заинтересованным.
Мы дали тревогу, когда ее перестали ждать, – и то, что я увидел на линейке, могло рассмешить кого угодно: ребята стояли в строю встрепанные, у кого одна нога в тапке, другая босая, кто в одних трусах без рубашки, кто с рубашкой подмышкой. Картина была пестрая и неутешительная.
– Очень плохо! Разойтись по спальням! Привести себя в порядок!
В следующий раз – дня через два – быстрее всех и в полном параде выбежали стекловцы, которых Сергей без устали тренировал. Последним построился отряд Колышкина. Совет детского дома объявил благодарность четвертому отряду и выговор второму.
Так понемногу мы добились того, что по сигналу тревоги ребята быстро приводили себя в надлежащий вид и строились на линейке в полном порядке, подтянутые, все как на подбор.
Во всех отрядах в подготовку к игре вкладывалось столько страсти, что Екатерина Ивановна только вздыхала: