Очередные гусли добрякали, а потом вдруг донеслось с экрана нечто такое, что коснулось даже и сознания Тони. Ибо телевизионный диктор со сплюснутым по вине настройки носом сообщил, что сейчас по прямой трансляции предлагается вниманию зрителей вечер - прямо из большого зала с колоннами, - посвященный пятидесятилетию советского поэта и мутатора Сидора Валового. Тоня внутренне охнула, но выключить телевизор не имела права, да и решимости. И сделала единственное, что смогла: подстроила телевизор по яркости и по вертикали. А на экране тем временем нечто уже происходило, кто-то что-то торжественно открыл, литературный президиум заблистал лысинами и погонами, какой-то главный редактор произнес прочувствованную речь о том, как нужны советскому народу мутации, особенно мутации Сидора Валового, в чем попросил подтверждения у почтенного председателя, ветхого старичка лет не то восьмидесяти девяти, не то, что намного вероятнее, девяноста восьми, героя той, и другой, и третьей особо секретной войны, адмирала каких-то, едва ли не воздухоплавательных войск, товарища Докукова, - с ударением на первом слоге, - а старичок все кивал, кивал, прихлопывал себя по лысине, приглашая, судя по всему, всех присутствующих эту самую лысину облобызать; и тогда появился из-за кулис под бурные овации публики, отчего-то состоящей в основном из молодых девиц не очень свежего вида, пятидесятилетний, округло-бурый лицом, румяный до неприличия Сидор Маркипанович Валовой, возник во весь экран, и стало видно, что промеж бровей сияет у него священный знак, именуемый тилак: пятно такое желтое, отчасти даже оранжевое. В руке Валовой нес объемистый тюбик, и прежде чем сказать хоть единое слово, стал обходить президиум и всем присутствующим с помощью большого пальца рисовать меж бровей тот же символ. Никто не воспротивился, все терпели, так, видимо, и полагалось по сценарию, а престарелый Докуков радостно закивал головой, стал подставлять и лысину, и щеки, чтобы Валовой мог и туда пятно-другое присадить; но член-редактор, тот, что на трибуне стоял, оказался, видимо, старше Валового по званию, увернулся от процедуры помечания краской и властным жестом прервал процедуру: слово вам, дорогой Сидор Маркипанович, говорите со своим народом, мутируйте, он, народ, слушает, он весь - сплошное ухо.
   - Я - не поэт... - начал Валовой низким и противным голосом, стоя посреди сцены и все еще тиская в пальцах тюбик с краской. - Я - отверстие... Я отдушина... Я - скважина... Орган я, не более того, всего лишь член тела...
   Тоня отлично помнила простую причину, по которой зал был до отказа полон женского пола всяких возрастов. По Москве шел непрерывный, подтверждаемый сотнями примеров слух, что стихи, то бишь мутации Валового, способствуют рассасыванию беременности на очень даже ранних стадиях таковой. Словно из другого мира доносились до Тони слова Валового, которым Павел внимательно подставлял ухо, надо полагать, давно при нем никто вслух не бредил:
   -...Был я простым, неудостоенным, непросвещенным советским поэтом, ни в какой мере не сподобился я тогда еще стать скважиной мирового дыхания. Всего только и знала меня моя Родина, как чемпиона по пожарному многоборью. Знал ли я тогда, какие пожары будут вспыхивать во мне и гаснуть в оговоренные сроки? И знал ли я тогда, что я - Мессия? Что каждый из нас может стать мессией, если колупнет свою душу и станет отверстием, отдушиной, скважиной, органом, если даст волю струиться через себя откровениям древних индийских коммунистов... буревестников...
   Тоня заметила, что бутылка кончилась, открыла вторую и налила Павлу полную рюмку. Он машинально потянулся за ней и чуть коснулся пальцами Тониной руки, ее снова ударило током. Чем дальше, тем хуже, это было ясно. Неужто досидят они до конца вечера этого идиота, тихо попрощаются, и пойдет она ночевать на раскладушку к Белле Яновне? Неужели не судьба? Господи! Ничего, ну совсем ничего была Тоня не в силах начать сама.
   -...Мысль посетить Индию явилась мне просто так, озарением, как мне тогда казалось, случайно, а теперь вижу я в этом глубокие, мессианские предначертания судьбы! Я не зря тогда полетел в Дели, не зря, нет! Буквально в один день оформил я все документы - и солнечным индийским утром пошел по долинам и по взгорьям Индии! Ведь не знал я, куда иду, куда спешу, куда ведет меня неведомая сила, куда ведет сердце-вещун! И долго брел я, питаясь дикими травами и молоком горных козлов, пока в долине Лахудр не набрел на маленький домик, в котором, как узнал я потом, живет почтенный гражданин Индии, знаменитый художник, нынче здесь, к несчастью, отсутствующий, Блудислав Никанорович, сын величайшего и всеми нами почитаемого Никанора...
   - Можно я вас просто Тоней буду называть? - вдруг брякнул Павел без всякого предисловия. Тоня, ничего сказать не в силах, кивнула. Павел поглядел на нее еще с минутку, тем самым фамильным взором, мутным и одновременно ласковым, который баб на высоком берегу реки Смородины завораживал уже не одно десятилетие, и добавил: - А не сварганите ли вы мне еще и чайку?
   Тоня помчалась на кухню, слава Богу, опять пустую, свистнула у соседки из подвесного шкафчика заварку и сахар, заварила в чужом чайнике невозможно крепкого чаю, принесла чай в комнату уже в чашке. А чашка, хранившаяся в глубине личного Тонькиного кухонного столика, чтобы мужики спьяну не побили, Марики всякие, была огромная, красная в крупный горошек, и блюдце было такое же. Чай получился, кажется, хороший.
   -...И мало того, что стал я тогда скважиной, мессией для всей России, это не так уж важно для страны, где столько мессий, что и не счесть их по всем пальцам истинно русского народа. Мало этого, Блудислав Никанорович удостоил меня отдельной чести и написал тогда мой портрет, который впоследствии был с моего согласия подарен премьере-министре...
   Павел залпом осушил чашку, потом глянул на Тоню все тем же взором, взял бутылку коньяку - и вылил в чашку, сколько поместилось.
   - Чтобы лучше спалось! - провозгласил он, и, к ужасу и какому-то даже пугливому восторгу Тони, понявшей, что гость от этого с копыт не свалится, всю чашку выжрал.
   - ...как итог многолетнего переливания туда и обратно! Мутации! Вы все можете читать их и слушать, но вы должны помнить, что слова в них - не слова, а нечто высшее, нежели слова, чего понять нельзя, не вникнув в решения и свет двадцать шестого...
   Павел встал, пошатываясь, подошел к Тоне и запустил ей пятерню в затылок. Наклонил, прижал к себе, прошептал что-то, чего слышно не было из-за полившихся с экрана мутаций, да и неважно было, - так и остался Павел стоять. Тоня оцепенела. Мысли в голове были совершенно не подходящие к моменту: что продуктов-то в доме нету, что кроме чернослива, ничего, даже хлеба, а его кормить с утра, и подчинение в ней сложилось Павлу такое, что, кажется, вот сейчас, в самый главный момент, так и то бы за продуктами для него в гастроном побежала, наверное, открыт еще на Смоленской...
   -...И это мзда за жизнь, в которой ты воспользовался правильной уздою...
   А Павел уже чувствовал и скользкость ее зубов, и влажность языка, и нестерпимое, как свежий горчичник, желание, и рвал на Тоне лифчик, не слушая ее лепета насчет того, что у нее "последний остался" - хотя ей, конечно, плевать было на лифчик, и она сама, смеясь сквозь слезы, помогла Павлу его доразорвать, и помогала дальше, помогала всем, чем могла, а когда он тяжелым шепотом выплеснул ей прямо в ухо: "Тебе сегодня можно?" - так даже и не поняла, о чем речь, а потом только и нашлась, что шепнуть: "Можно", ибо ей было уже ни до чего, и даже Сидор, так и недомутировавший до конца, не слышен был ей, даже не раздражал, даже не боялась она того, что подействуют по своему прямому назначению Сидоровы мутации - она вообще выпала на какое-то время из бытия. Хоть и не пила ни грамма. Все Павел выпил. Павлинька. Милый, единственный. И "завтра" никакого нет и не будет.
   А в сознании сильно охмелевшего и вполне довольного жизнью Павла, прежде засыпа, зажглась только одна мысль, такая же тупая, как и все его нынешнее поведение: "А знает ли она, что я император?" Но вслух вопроса не задал. Сил не было. Уснул.
   - В пространстве, времени и прочих измереньях пульсируй, стой, сходись и расходись! - вдохновенно мутировал над ними толстый Сидор, и никто ему не внимал, несмотря на невыключаемость телевизора. И Сидор был над ним не властен, хотя и полагал, что нет в мире ничего ему не подвластного. Откуда он такой взялся-то?
   5
   Но Клавдий спит еще в объятиях Гертруды,
   Еще покоятся его тирански уды.
   А.П.СУМАРОКОВ. ГАМЛЕТ
   В Китае раньше за такое деревянной пилой пополам распиливали, кажется, даже не поперек туловища, а вдоль. А в Турции на кол сажали. Много всяких казней за это напридумано. За дезертирство.
   Именно эта мысль озарила внутренность красивой седеющей головы Найпла, но, увы, уже после того, как он неожиданно для самого себя телепортировался с перрона Киевского вокзала. Вышло словно бы даже против воли. Однако даже эта небогатая мысль из головы сразу как-то самовышиблась, так страшно ударился разведчик лбом обо что-то - там, куда телепортировался. Неизвестно обо что. Кожа на лбу лопнула, глаза залило кровью. Но, как всегда после телепортации, прежде всех иных чувств возвратилось обоняние. В прошлый раз, после позорного бегства из Татьяниной квартиры, запахло пылью, плесенью, холодом, дымом. А сейчас не пахло вообще ничем. Более того, воздух вокруг Джеймса был явно кондиционированным, что зародило в душе разведчика очень скверные подозрения. Все еще не отерши глаз, Джеймс ощутил, что сидит в мягком, просторном, очень теплом кресле. Выпрямляясь, верней, выворачиваясь из обязательной для телепортации позы человеческого зародыша, Джеймс обнаружил, что и оба чемоданчика целы, и он сам повредился не слишком. Чемоданчики были зажаты под коленями. Было очень неудобно, хотя угодил он весьма прицельно во что-то индивидуальное и комфортабельное, а потому опасное: то ли в кабину одноместного самолета, то ли в очень высокопоставленный персональный сортир.
   И неужели все это приключилось лишь потому, что увидел он на перроне свою старую пассию, гебешницу Тоньку? Ну, почуял он, что встречает она не кого-то, а именно его и Павла, но императора-то он какое право имел бросать? Накладки, накладки... Со вздохом вспомнил Найпл о грустной судьбе профессионального телепортанта Слейтона, которого Форбс донимал поручениями чуть ли не ежедневно; потом подсчитал Слейтон, что за год ему и двухсот часов проспать не дали, обозлился - и передал самого себя на стол к Форбсу, да так и остался там лежать в виде длинной бумажной ленты. Уж кто только из магов не пытался вернуть Слейтону первоначальное обличье - нет, не получается, вот и лежит он в виде симпатичного рулончика в сейфе у Бустаманте, - надо полагать, отсыпается. Вот что можно натворить от переутомления. Мысль Джеймса вернулась к тому, что от переутомления, не то от избыточного отдыха, натворил он сам. Но никто ведь не говорил, что их в Москве могут сцапать. Напротив, ван Леннеп чуть ли не поклялся, что в Москве их ждет самый радушный прием.
   Усилием воли Джеймс остановил кровь, а ту, что залила лицо, стер тыльной стороной ладони. Помнится, когда-то Джефферса чуть из разведшколы не вышибли за то, что вытер кровь рукавом. Впрочем, отчего это нынче Джефферс припомнился? Он уже пятнадцать лет работает себе в Ливии богатым и знатным террористом. Вот уж кто на теплом месте. Да... Но и Джеймс тоже ощущал, что сидит в тепле. Короче, утерся и открыл глаза. И похлопал ими, им не веря.
   Он несомненно сидел в танке. Однако перед ним, вместо приборного щитка и прочей обычной танковой начинки, прицела, что ли, чего там бывает еще, вместо всего этого располагался большой экран, а под ним - с десяток тумблеров и движков. Это был не боевой танк. Это был жилой танк, если такое вообще возможно. Иначе говоря, Джеймс угодил в такое место, из которого нужно линять еще быстрее, чем из дома, по которому лупят чугунной грушей. Такого места и вообще-то не должно существовать, не дошел же еще жилищный кризис в Совпедии до перекования танков на квартиры! Зная привычки здешней державы, Джеймс предположил бы скорее, что тут квартиры в танки переделывать станут. Самое же неприятное было то, что экран перед ним сейчас светился, с него участливо и подобострастно смотрело лицо в майорских погонах. Видимо, треснувшись о пульт, Джеймс что-то включил. И чуял, что надо бы скорей выключить, а как - не знал. И смотаться сразу тоже не мог, с силами еще не собрался.
   И дежуривший на другом конце телеканала майор-двурушник Сухоплещенко тоже был весьма потрясен. Ведь он, простите за неудобную откровенность, никогда так и не смог разглядеть лица маршала Дуликова. При личных встречах маршал всегда стоял спиной, а по телеканалу обратную связь держал вырубленной, экран перед Сухоплещенко зиял чернотой. А тут на тебе: маршал среди бела дня вызывает из своего танка на Плющихе, из того, что на задворках Академии, в который и заходит-то раз в месяц, он больше тот свой дачный Т-34, бывший "Л. Радищев", предпочитает. В душе майора уже много месяцев жило отвердевающее решение продать более опасного из хозяев менее опасному. Но тут вдруг ему честь оказали, лицо показали. Неужто маршал удалил-таки родинку, теперь сорвал бинты, истекает кровью, нуждается в помощи? Впрочем, через миг экран погас, а Сухоплещенко наклонился к микрофону и спросил предельно участливо:
   - Есть ли указания, товарищ маршал? Врача не нужно?
   Из динамика донеслась невнятно буркнутая абракадабра, которую майор не понял, но решил считать матерщиной. У маршала это предположительно могло означать потребность в одиночестве. Не то маршал любил одиночество, не то матерщину, но и того, и другого привносил в свою жизнь очень много. Хочет сидеть в своем танке, рожа окровавленная, так пусть и сидит. И родился в эти мгновения в мозгу Сухоплещенко план, еще очень смутный, но такой, как выяснилось в дальнейшем, что в судьбе России сыграл он не меньшую роль, чем насморк Наполеона во время битвы под Ватерлоо - в судьбе Франции.
   Джеймс тем временем огляделся. Внутренность танка, хоть и оборудованная на одного постояльца, была ему, человеку крупному, тесновата. Кроме телеэкрана, имелся бар, а в нем нашлась бутылка любимого джина "бифитер". Выбираться нужно было как можно скорей: император, видимо, все-таки арестован, но не все еще потеряно, скорей прочь отсюда, скорей на конспиративную квартиру, оттуда связаться с монархистами в верхах, может быть, все еще и образуется. Джеймс улегся в кресле и стал расслабляться. На его счастье, маршал Ивистал дрессировал в данный момент Таманскую дивизию где-то в тьмутараканских болотах, он, в отличие от своего толстого конкурента и от прямого наследника российского престола, лично он взять Москву без боя не рассчитывал, да и не по душе были ему дипломатические элегантности. Джеймс допил "бифитер", отвратительно теплый и ничем не разбавленный, зажал чемоданчик под коленями, сжался в позу человеческого зародыша и куда-то, будь что будет, телепортировался. Его слабых силенок могло хватить едва ли на сотню футов. Хозяин танка, конечно же, заметит, что кто-то сидел на его кресле, кто-то бился лбом в его телевизор, кто-то выпил его "бифитер", но хрен с ним. Снова зазвенел в воздухе кокнутый сервиз, снова всколыхнулся кондиционированный воздух, занимая опустевшее пространство. А Джеймс уже перенесся. Недалеко.
   И ему повезло. На этот раз воздух вокруг него тяжело, грубо, совершенно однозначно вонял меркаптаном. Иначе говоря, застоявшейся мочой. В душе Джеймс возрадовался, что наконец-то попал в подходящее место, в общественный туалет, потому что в Советском Союзе они должны пахнуть и пахнут так и только так, единственно плохо, если в женский, но уж как-нибудь. Но, когда открыл глаза, понял, что снова ошибся. Он находился в кабине лифта, и лифт опускался. Джеймсу повезло куда больше, чем можно бы ожидать. "А лифт женский бывает?.." - пронеслась в голове разведчика идиотская мысль, но тут же исчезла, ибо двери разъехались, и в лифт вперлась некая старушка с полусотней хлебных батонов в трех авоськах через плечо. Джеймс не без труда раздвинул хлеба и вышел на улицу. На углу прочитал название улицы: "Плющиха". Джеймс прикинул в уме план города, наскоро втиснулся в городской транспорт и с преступно малой скоростью помчался в Воротниковский переулок, где в глубине двора, отделанного мемориальными досками, его ждала горячая ванна, пища, выпивка, все, что душе шпионской угодно перед поисками пропавшего императора.
   Поднявшись по очень меркаптановой лестнице, дабы не лезть в лифт и его не нюхать, Джеймс позвонил двадцать один раз в дверь старой московской квартиры, на которой тускло поблескивала табличка с совершенно неразбирабельной фамилией. За дверью долго звучала какая-то идиллическая, почти сельская тишина, затем кто-то маленький, видимо, проплывший к цепочке по воздуху, приотворил дверь и отвратительно знакомым голосом спросил:
   - Вам кого?
   Фотографическая память немедленно извлекла из запасников и предъявила Джеймсу эту сморщенную хамитскую харю, - именно этот человек в самом начале странствия по российским просторам не пустил его в Дом литераторов. Джеймс тут же понял, что теперь выговор, кажется, схлопочет не он, а сам хамит, вот кто положил деньги в литературный сортир, вот кто не допустил к ним разведчика! Он помедлил и произнес фразу, заимствованную, кажется, из какого-то масонского ритуала:
   - Не здесь ли мощный гений бил ключом?
   Хамит явно все вспомнил и все понял. Печально снял он цепочку, отворил дверь и так же печально ответил:
   - А я при чем?
   Но, похоже, он очень хорошо знал, что как раз он-то тут очень и очень при чем. Джеймсу давно не приходилось сталкиваться с масонами, но он довольно много помнил из учебного курса и вполне мог поддерживать разговор на условном языке Великого Востока. Удивило его то, что хозяин, оказывается, просто шел по коридору ногами, а не парил в воздухе, как показалось сперва; впрочем, ни малейшего звука его шаги не рождали. Никакого. Сильно пахло мышами, а скорей не мышами, потому что именно таков был, надо полагать, природный запах хозяина. Довольно просторная квартира была чудовищно захламлена и завалена штабелями старых, очень темных Досок. Джеймс понял, что это иконы, - хозяин, в ожидании давно уже столь желанной реставрации Дома Романовых, безусловно, складировал в своем жилище некие дорогостоящие вечные ценности.
   - Наконец-то мы одни, - произнес хамит, уже, оказывается, уютно устроившись за резным письменным столом. - Присаживайтесь. Говорите свободно: прослушивание поручено преданным друзьям. Денег сегодня не просите, они у меня на службе, а во всем прочем я к вашим услугам.
   "Ну да, деньги в сортире", - подумал Джеймс.
   - Нужно действовать немедленно. Император попал в их руки.
   Хамит никак не прореагировал. Тогда Джеймс прибавил:
   - И скорее выпить дайте.
   Хамит беззвучно подплыл к буфету, выудил оттуда три бутылки, видимо, чтобы у гостя был выбор, но достал лишь одну рюмку, притом ликерную, сам явно пить не собирался. Помедлив, он вдруг спросил изменившимся голосом:
   - Скажите... При царе как... с пенсиями будет?.. Мне скоро...
   - Хорошо будет. С пенсиями. Всем дадут, - буркнул Джеймс и ухватил керамическую бутылку с черной этикеткой; понюхал - понравилось. Рюмка тут была ни к чему, он по весу понял, что в бутылке даже полного стакана жидкости нет, и выплеснул содержимое бутылки в себя прямо из горлышка. Хамит печально следил за донышком бутылки.
   - Рижский бальзам, - полушепотом произнес он.
   - Очень приятно, а меня зовут Роман Денисович, - буркнул Джеймс, уже теплея душой, ибо давно он не пил ничего оригинального, а так хоть какое-то утешение в жизни промелькнуло; волей-неволей Джексон заражал комплексом интереса к оригинальной выпивке всех, с кем вступал в многолетнюю связь. - И могли бы меня в тот раз и пропустить. Для меня же в сортире старались.
   - Ничего не поделаешь, - опять-таки шепотом ответил хамит, - служба - это служба. Вы бы на моем месте тоже... вас не пропустили. Меня зовут Прохор Бенедиктович.
   "Хрен его знает, может, сам себя и не пропустил бы", - подумал Джеймс и тут же понял, что момент выбран был очень точно, как раз сейчас Джексон был занят поисками императорского опекуна. Видимо, в Колорадо что-то уже знали. Но, слава Богу, рецепт рижского бальзама Джексону не был нужен, он считал эту выпивку рядовой, теперь он интересовался только самой наиредчайшей. Появлялась возможность поговорить через Джексона прямо с Форбсом. Джеймс окосел много сильней обычного, маршальский "бифитер" еще не окончательно истаял в его мозгу, а теперь хамитский бальзам воссоединился с ним и совместное их пылание напоминало тысячу солнц. Джеймс без запинки отрапортовал, что не понимает причин своей телепортации с перрона, что ничего он не пугался и на подобные случаи, с его точки зрения, инструкции распространяться не могут, что он готов понести наказание, но просит разъяснений.
   "Вашу предстоящую телепортацию с перрона Киевского вокзала в Москве предсказывал бюллетень предиктора ван Леннепа за прошлую пятницу. В согласии с данным бюллетенем таковую телепортацию осуществил господин Бустаманте".
   Джеймс быстренько отхлебнул из другого горлышка, сперва за здоровье Голландии, потом за здоровье Италии.
   "Принимайте последующие инструкции", - следом Форбс бросил куда-то в сторону: "Полковник, прошу вас", - видимо, полковнику для чистоты связи тоже дали мощно выпить, и тут посыпались на Джеймса бесконечные, сотнями и тысячами нанизанные одна на другую инструкции Мэрчента, к которым, как всегда, прибавить можно было только неукоснительное их выполнение. К концу разговора у Джеймса вопросов не осталось вовсе, лишь булькало в желудке содержимое четырех различных бутылок, слившихся в неимоверный коктейль. Хамит беззвучно сидел в своем кресле, отчаянно трезвый, и смотрел в чашечку остывшего растворимого кофе.
   - Спать, - тяжело уронил Джеймс, отключаясь от связи. Через минуту он уже спал - сидя и не раздеваясь. Прохор тихонько прибирал пустые бутылки, а так и оставшуюся чистой рюмку поставил перед собой и аккуратно накапал тридцать капель сердечного лекарства. Выпил его так же беззвучно, а потом поглядел на часы. Скоро телевизор собирался выдать прямую трансляцию творческого вечера Сидора Валового, бывшего личного друга Прохора Бенедиктовича. Однажды Прохор даже пошел на то, что через свой шпионский канал исполнил величайшее желание друга: Сидору страстно хотелось знать, кем он был в предыдущем воплощении, не Буддой ли, не Фридрихом Энгельсом ли, словом, кем именно. Прикрывшись необходимостью собрать данные о клиентуре дома литераторов, послал Прохор запрос в штат Колорадо и от кого-то из тамошних магов получил совершенно ясный ответ: "Был он Сидором, Сидором и остался. Не зондировать, не разрабатывать". Не вербовать, стало быть. Истина оказалась неудобосказуемой, Сидор оказался новым земнородным воплощением дьякона Сидора, казненного в Москве в день воцарения на престоле первого из Романовых, Михаила, а прежде того кратковременного псковского царька, более известного в истории под именем Лжедимитрия Третьего. Прохор об этом Сидору сдуру рассказал, и всякие отношения между ними прекратились, даже встречаясь у Прохора на службе, Сидор с ним не здоровался. Но глубокая обида Сидора не стала у Прохора взаимной: не вытеснила из Прохорова сердца пронзительной любви к мутациям Валового. И очень ему было жаль старого друга: как-то он, при такой своей обоснованной любви к монархическому строю и к Романовым, с ними уживется? Словом, не довелось Прохору посмотреть вожделенную передачу: телевизор стоял в той же комнате, в которой спал Джеймс, а будить разведчика хозяин не смел.
   Так закончился в Москве нерабочий субботний день. Воскресенье же началось как обычно, для всех по-разному, а именно - кто когда проснулся. И раньше всех проснулась в то утро Антонина Евграфовна Барыкова-Штан, лейтенант и пр., и др. Было без четверти пять, и единственный приличный лифчик ее, как было ясно с первого взгляда, вчера приказал долго жить. А вторая, глупая и неприятная, мысль была о том, что сегодня, кажется, первое апреля, если только в марте не тридцать один день. А сколько дней в марте? Так и не смогла вспомнить. А третья мысль была о том, чтобы Павлинька еще поспал, надо ему завтрак успеть приготовить. И только потом появилась четвертая, страшная мысль: что за Павлинькой сегодня ПРИДУТ.
   А он спал на животе, только слегка завалясь на левый бок, но голову оборотя вправо, туда, где только что была она, Тоня. Маленький, белокожий, безволосый почти по всему телу, с залысинами на лбу, курносый, наверное, некрасивый, и надо было теперь только одно: никому его не отдать, даже если он шпион хоть сто раз; ну, а если не получится, то украсть у судьбы день, полдня, полчаса, мгновение - и еще мгновение вместе с ним.
   Тоня набросила балахон, тоже немного порванный вчера, - но плевать, - и вылетела в коридор. Несмотря на более чем раннее время, даже не утро еще, а ночь, жизнь в коммуналке уже началась: что-то очень шипящее жарила на сковородке коммунальная владычица, монументальная старуха Белла Яновна, сильно за последние годы похудевшая, что-то у нее внутри болело и необратимо портило ей характер. На появление Тони старуха не прореагировала никак, жарила себе и жарила. Тонька подошла и придирчиво оглядела предмет обжаривания, - это был магазинный люля-кебаб в количестве для Павлинькина завтрака, к счастью, достаточном, и даже еще ей, Тоне, останется. Жарила его Яновна не для себя, ей уже нельзя было, жарила она деверю-испанцу и пасынку его, ублюдку, что, небось, уже ни свет ни заря в шашки дуются; один по старости пенсионер, другой по дурости, а она все жарит. Тоня властно взяла со стола Яновны нож-тесак и пошуровала кебабины. Яновна посмотрела на нее дико и собралась не то оплеуху дать, не то милицию вызвать, не то "скорую", ежели соседка "того".