Поспать дали недолго. Опять появились бундесы, опять надели наручники и повели. Но не к дежурному, а куда-то наверх, где была комнатка со столиком, за которым сидел один мужичок, а сзади — второй.
   — Привет! — сказал тот, что сидел за столиком. — Меня зовут Курт. А ты Николай Коротков, рядовой солдат Советской Армии. Очень приятно познакомиться. Ты задержан федеральной пограничной службой Германии. Я буду задавать вопросы, ты — отвечать. Имя?
   — Николай.
   — Отчество?
   — Иванович.
   — Фамилия?
   — Коротков.
   — Год рождения?
   — 1962-й.
   — Место рождения?
   — Кажется, Москва. Я подкидыш.
   — Так. Теперь объясни, зачем перешел границу?
   — Я не знал, что перехожу. Не заметил.
   Курт улыбнулся.
   — Знаешь, я был бы очень рад, если бы ты был прав. Тысячи людей здесь и в Восточной зоне — тоже. Но не заметить эту границу нельзя. Перейти ее невозможно. Ты прыгал с парашютом?
   — Да, — сказал я, не сообразив, что он спрашивает не про то, прыгал ли я вообще, а о том, как я перешел границу.
   — Где? — спросил Курт, и я ответил:
   — В Союзе прыгал, в ГДР тоже…
   — Нет, ты не так понял, — закивал Курт. — Ты сюда с парашютом прыгал?
   — Нет. Сюда я пешком пришел. Случайно. Через подземный ход…
   И я честно и благородно рассказал Курту про то, как решил прогуляться по подземелью…
   — Зер интерессант! — сказал Курт. — Теперь вопрос: ты хочешь остаться здесь или надо вызывать ваше посольство?
   — Наверное, надо посольство, — сказал я.
   — Ты знаешь, чего тебе будет дома?
   — А чего я сделал? Я ж нечаянно.
   — Это КГБ будешь говорить. Уголовный кодекс РСФСР, статья 83 — незаконный выезд за границу — от одного года до трех лет лишения свободы. Еще статья 259 — разглашение военной тайны — от двух до пяти.
   — Отсижу, — сказал я, — чего пугаете? Прямо как в кино.
   — Из комсомола выгонят, в институт не примут, на завод нормальный не возьмут… — начал загибать пальцы Курт.
   — Ну и что, — хмыкнул я. — Может, я всю жизнь мечтал тунеядцем быть!
   Воровать буду. У воров жизнь клевая, романтика: украл, выпил — в тюрьму. Украл, выпил — в тюрьму!
   Как раз в прошлое воскресенье нам в очередной раз крутили «Джентльменов удачи» с Леоновым и компанией.
   — Хм, — сказал второй мужик, сидевший за спиной у Курта, а затем встал со своего места и обошел меня со спины. Отчего-то показалось, что он двинет мне чем-нибудь по затылку, сшибет на пол и будет топтать ногами, как в гестапо. Вообще-то в этот момент стало не по себе.
   — Шпана детдомовская, — заметил мужик, зашедший со спины. — А как ты думаешь, что будет, если тебя найдут в штольнях, разрезанного пополам вагонеткой, а?
   Вот это я как-то не подумал.
   — Тебя если и ищут, — пояснил этот второй, — то под землей. Мы тоже не имеем полного плана этих подземных сооружений. Не знаем, что взорвано, а что осталось. Даже мы! А русские — тем более. Даже не знали, что вход в штольни находится в овощехранилище. А ваша часть тут уже двадцать лет стоит, и до нее тут ваши были. Ну, пропал ты без вести — и все. Родителей у тебя нет, похоронку посылать некуда. Несчастный случай! Погиб по собственной дури. Мог ты там угробиться сам по себе? Мог! Вот и угробился…
   — Тебя нет, — улыбнулся Курт, — ты пустое место.
   — Но вы же протокол пишете, — сказал я, — стало быть, все по закону. В компьютер записали. Полицаи ваши меня видели…
   — Это все мелочи, — улыбнулся Курт. — При перевозке бывают катастрофы, нападения неизвестных лиц.
   — Вам что, нужно, чтоб я еще раз на весь мир сказал, как у нас в Совке хреново? — спросил я. — Думаете, это у нас никто не знает или во всем мире?
   — Странный ты парень, — улыбнулся Курт, — знаешь, что хреново, а поменять местожительство на лучшее не хочешь? Знаешь, сколько пареньков хотят сюда? У вас, у ГДР, у поляков? Миллионы!
   — Может, они, миллионы, и хотят, а я нет.
   — Коммунистов любишь?
   — Да мне они как-то до фени. Я по-русски говорить хочу, а немецкого сто лет не знаю, только «хенде хох!». И что я у вас делать буду? Мусор убирать? С турками на пару?
   — Те турки, которые первыми приехали, сейчас уже миллионеры, — ухмыльнулся Курт. — Начинали с мусора, а сейчас очень богатые.
   — Он дурак, — сказал второй, — не мечи бисер перед свиньей.
   Однако в этот момент появился еще один человек. Он сказал что-то с веселой улыбкой, вроде бы по-английски. Этот язык я учил в школе, но знал на слабый-преслабый трояк.
   — О'кей, — кивнул Курт.
   Вошедший повернулся ко мне и, улыбаясь, пшикнул мне в морду чем-то вроде нашей «Примы» или «Секунды», которыми пытаются тараканов или мух морить… Только это было покрепче, потому что я потерял сознание.
   …Очнулся я совсем в другом месте. Голова немного гудела, но, судя по всему, не от ударов. Наручников не было, но ни рукой, ни ногой я пошевелить не мог. Все накрепко зафиксировано, даже голова. Повернуть ее было нельзя, я мог смотреть только вверх и чуть-чуть скашивать глаза вправо и влево. Пахло какой-то медициной. Пиликали компьютеры и приборы. Изредка в поле зрения попадали люди в белых, голубых и зеленых халатах, с масками на лицах. Они перебрасывались короткими фразами на английском, но ни одной я понять не мог
   — трояк не позволял.
   Впечатление было, что меня собираются резать. В свое время наши советские врачи удаляли мне аппендицит без наркоза. То есть не совсем без наркоза, а с одним новокаином. Это было очень больно. Но тогда я, хотя мне и было лет четырнадцать, все-таки понимал, что если не отрезать, то будет еще хуже. Сейчас я как раз наоборот догадывался, что резать меня вовсе не обязательно. У меня, тьфу-тьфу, ничего не болело. Операции я не заказывал, жалоб ни на что не делал. Какого хрена эти штатники за меня взялись? Неужели они и впрямь такие суки, как утверждал наш замполит?
   — Эй, позвал я, — кто-нибудь по-русски кумекает?
   — Кумекает, кумекает, — отозвался из-под маски какой-то мужик. Что-то подсказало мне, что это он плеснул мне в морду газом.
   — Чего вы со мной делать хотите? — спросил я.
   — Садистские эксперименты, — спокойно сказал мужик. — Ты что, не уловил, что я доктор Менгеле?
   — Чего? — не слыхивал я ничего про этого доктора, но кто такие садисты, слышал.
   Мужик хихикнул, и я понял, что он издевается.
   — Ты не бойся, — сказал он посерьезней. — Ничего тебе не отрежут. И вообще, никакой хирургии не будет. Мы будем изучать твои сны. Что ты увидишь во сне, то нам и расскажешь, понял?
   — А если я ничего не увижу?
   — Увидишь, увидишь!
   — А если совру, скажу, что не то видел?
   — Ну, это мы сможем проверить. Ты у нас будешь к детектору лжи подключен.
   — Понятно, — сказал я. Мне уже было все ясно. Фрицы передали меня цэрэушникам, а те с помощью всякой химии будут из меня вытаскивать секретную информацию. Такое я в кино видел. В общем, это было ничего. Никакой секретной информации я не знал. Я даже не знал точно, сколько народу у нас в части. Самым секретным, наверное, было то, что я уже рассказал Курту — о том, что к нам на кухню из ФРГ можно пролезть через подвал.
   — Сейчас тебе сделают укольчик, — пообещал мужик, — и ты поспишь немного. А потом расскажешь, что видел во сне. Вот и все.
   — На иглу посадите? — спросил я, сознавая, что они, гады, могут сделать со мной все, что угодно, а мне останется только подчиняться…
   — У нас своих наркоманов хватает, — ухмыльнулся цэрэушник.
   Подошла тетка в маске и вколола мне в руку одноразовый шприц. Сперва я ничего не почувствовал, а потом ощутил, что становлюсь каким-то вялым и квелым, ленивым и успокоенным. Глаза сами собой закрылись, и хотя еще некоторое время я не совсем спал, а даже слышал голоса и пиликанье приборов, это продолжалось недолго… Правда, засыпая, я все время думал о том, что увижу во сне, точнее, пытался представить себе, какую пакость они мне приготовили. Я почему-то подумал, что они будут стараться, чтобы во сне я увидел свою казарму, часть, офицеров или что-то еще. Потому что ничего другого интересного для них я не знал. Навряд ли цэрэушников могли заинтересовать детдом, школа или спортивные секции, где я занимался. Больше-то я ничего в жизни не видел, если по большому счету!
   Но увидел я во сне совсем другое…
   …Светило солнце, небо было синее и безоблачное, а деревья — огромными. А я был очень маленький, потому что рядом со мной шла собака, голова которой была выше моей. И еще шла высокая-превысокая женщина, и ветер раздувал подол ее платья. Мне было страшно, потому что собака была большая. Но женщина, державшая меня за руку, меня не пугала. Это была моя мама. Я чувствовал ее запах, запах духов и, кажется, сирени. Собака повернула ко мне свою огромную морду и высунула страшный красный язык. Я испытал ужас, хотя, наверное, она всего лишь хотела меня лизнуть. Но я заорал, заверещал, а мама взяла меня на руки и стала гладить, шепча:
   — Доунт край, доунт край, бэби!
   Странно, но я не удивлялся этому. Я понимал эту фразу так, как если бы она говорила:
   — Не плачь, не плачь, маленький!
   В общем, как родную. И сам я тоже лепетал что-то вроде «Мамми! Мамми!», но вовсе не удивлялся тому, что говорю с мамой по-английски.
   Мне было тепло, уютно и нестрашно на руках у мамми, то есть у мамочки. Но тут что-то щелкнуло и я проснулся. Это было необычно быстрое пробуждение. Впечатление было такое, будто я сидел в кино и смотрел фильм, но вдруг экран стал белым и зажегся свет.
   — Ты о'кей? — спросил давешний мужик. — Что видел?
   Я рассказал как есть. Ну, хотят ребята знать, что я во сне увидел — пожалуйста. Вроде бы во сне я Родину не предавал, не говорил, что Брежнев — дурак, а Андропов — кто-нибудь еще…
   — Нормально, — сказал мужик, выслушав все, что я припомнил, от корки до корки. — Продолжаем! Спать!
   На сей раз мне никакого укола не делали. Просто слово «спать» подействовало, будто выключатель.
   Выключатель, повернув который меня погрузили в сон.
   Я почти сразу увидел себя на руках у мамми, в автомобиле, за рулем которого сидел крепкий мужчина в шляпе с широкими полями, в синем комбинезоне и клетчатой рубахе с закатанными рукавами. И я знал — это па. То есть папа, мой отец. Он вел машину по извилистой, неасфальтированной дороге, машину трясло и ворочало.
   — Бен, — сказала мама, — не так быстро. Она сказала это по-английски: «Нот coy фаст, Бен». Но опять же я даже не задумался над этим. И все фразы, которые потом говорились, мною понимались без труда, как будто я знал их всегда.
   — Я тороплюсь, — ответил отец, то есть Бен. — Мне не хотелось бы, чтоб меня считали подонком.
   — Старому Брауну все равно не поможешь, — сказала мама.
   — Но он должен увидеть Дика хотя бы за час до смерти.
   Дик… Именно это имя было моим! Я — Дик. А старый Браун — мой дед. И я уже знаю, да, знаю, что будет потом, в конце поездки. Я помню это!
   Картинка резко сменилась. Я увидел комнату с большой кроватью, на которой лежал седой, бледный старик, с синими пятнами на лице и лиловыми губами. Вокруг него стояли люди, грустные, понурые. Женщины утирали лица платочками. Почти все были одеты в черное. Только мой отец был одет не так. Я сидел на руках у матери и водил глазами из стороны в сторону.
   — Хорошо, — сказал старик очень тихо, — хорошо, что ты пришел, Бен. Покажите мне малыша. Подойди сюда, Милли.
   И моя мама поднесла меня к этому страшному старику. Я был в ужасе, когда она нагнулась над ним и его страшная, желтая, с зеленоватыми тонкими венами рука медленно потянулась ко мне.
   — Ричард Браун… — прошептал дед. Это был мой дед!
   Мама всхлипнула, а старик погладил меня по плечику, мне стало совсем страшно, и я заревел.
   — Он похож на тебя, Милли, — седая щетина и морщины деда были так ужасны, что я орал как резаный. — Но все же это Браун…
   И опять «включился свет».
   — Как ты себя чувствуешь, Дик? — спросил джентльмен в маске. Я ответил:
   — Олл райт, сэр.
   Эту фразу, я, конечно, сумел бы составить и при своем трояке по английскому. Но произнес я ее так, как мне никогда до того не удавалось. И уже произнеся, я с каким-то легким, запоздалым удивлением отметил, что понял фразу, произнесенную цэрэушником по-английски. И притом признал себя Диком… Нет, в этот момент я еще помнил, что я — Коротков Николай Иванович. Но уже очень смутно.
   — Рассказывай, что ты помнишь, — велел парень из Си-ай-эй, и я стал рассказывать сон. По-английски, без запинки, совершенно естественно, с интонациями и выговором, которые могли быть у человека, рожденного под звездно-полосатым флагом.
   — Спать! — вновь приказал мне парень, и я вновь нырнул во тьму «кинозала», где меня ждал новый клип…
   Я сидел на стульчике за большим столом, где устроилось много людей. На мне был бархатный костюмчик, салфетка на шее, а прямо передо мной — торт с четырьмя свечками. Все загорланили:
   — Хэппи бефдей ту ю! Хэппи бефдей ту ю!
   Хэппи бефдей, диа Дикки! Хэппи бефдей ту ю!
   А я дул на свечи, и приторно-сладковатый, смолисто-восковой дымок щекотал мне нос.
   И опять я уже знал все, что увижу дальше. Было как бы две картинки: одна яркая, цветная, вторая — блекловатая, такая, какую можно, и бодрствуя, представить в воспоминаниях… Эта картинка все время бежала впереди, а потом на яркой я видел все как бы воочию. Иногда эти картинки хорошо совмещались, иногда на цветной что-то выглядело чуть-чуть не так, но в общем и целом все события проходили именно в том порядке, как предсказывала бледная картинка.
   Это был первый день рождения, который я запомнил. За столом были мать, отец, старшая сестра отца, тетя Клер, младший брат отца Уилл, этих я уже хорошо помнил. Остальные лица были, как бы смазаны. Потом я сразу переместился в детскую, где находились мои сверстники: кузен Тедди, сын Уилла, Ник Келли — я сразу увидел его, и четырехлетним на яркой картинке, и тридцатилетним на бледной… Именно тут я почему-то подумал: «Нику сейчас тридцать, значит, мне должно быть столько же». Где-то сидело число «двадцать». Откуда оно взялось? Не понимая этого, я смутно почуял беспокойство. Потом что-то мигнуло, словно вспышка фотоблица, беспокойство по поводу того, что мне двадцать лет, исчезло. Как и само число, которое стало просто комбинацией из двойки и нуля — ничего для меня не значащей. Зато 30 стало значить многое — этими двумя цифрами выражалась протяженность моей прожитой жизни.
   Внезапно всплыло какое-то личико с раскосыми, подмазанными глазенками. Вспомнился запах женской голой груди. Да, это было там, в Сайгоне, я был пьян, но все же сил на то, чтобы стать мужчиной, у меня хватило. До этого я только целовался и щупал, в нашем городке нравы были еще не те, что в Нью-Йорке.
   А вот это, по-моему, было в джунглях, где-то в районе Плейку. Они били из минометов калибра 82 миллиметра. Надо мной срубило верхушку дерева, и за шиворот попал хвост от рассеченной гадюки. Я думал, что это целая змея, и орал, ожидая, что она куснет меня в задницу. Все стали ржать, потому что думали, что никого не задело, и потешались надо мной до тех пор, пока не заметили, что Джо Бронсон убит.
   Так это было там, во Вьетнаме, а это уже Африка. Саванна, марево впереди, пыль и черви, копошащиеся в кишках здоровенного южноафриканца, которого переехала «тридцатьчетверка» МПЛА. Почему я назвал эту старую русскую лоханку «тридцатьчетверкой»? Что это вообще за слово? Его и не выговорить, пожалуй. Откуда оно в моей голове? И опять вспышка, слово начисто исчезает, зато появляется твердая и короткая аббревиатура Т-34-85 — русский танк времен второй мировой войны.
   Так, а это что? Похоже, опять Африка. Но уже другая страна. А, это ж Солсбери, в Южной Родезии. Толстенькая фермерская дочка — смуглая от загара, но все-таки белая. В ней все было приятно. Спасибо, Кэсси! Надеюсь, вас не выгнали и не расстреляли ребята Мугабе.
   Ну вот, и еще один отрывок из моей жизни. Моей, моей, нет никакого сомнения! Это я прожил, я пережил… Лица в масках с дырами для глаз, закрытых для верности темными очками. И я такой же, я был с ними, я сдавал тесты для какого-то дела, куда меня отбирали наравне с другими кандидатами. Вот-вот, самолет, парашют… Разве он не раскрылся? Ну, это ерунда! Это сон, и все. Не было этого! Вспышка! Да, это приснилось мне накануне того дня, когда я проснулся уже в другом месте. Вспышка, и все пришло в стройную систему.

Краткая автобиография Ричарда Брауна

   Сперва я был, видимо, зачат. Подозреваю, что все это происходило не совсем так, как с достопочтенным мистером Тристрамом Шенди, джентльменом из романа Лоренса Стерна. Рассказать об этом историческом моменте в своей биографии может далеко не каждый. Большинство родителей почему-то стесняются рассказывать детям о том, каким образом произошло зачатие. Мне, в отличие от многих несчастных, повезло больше. До сих пор помню, как мой папаша, изрыгая перегар, орал:
   — Это все твой проклятый маникюр, Милли! Дело в том, что мое появление на свет не планировалось. Напротив, прежде чем приступить к делу, Милли, то есть моя матушка, передала отцу весьма надежное резиновое изделие, основным назначением которого было предотвратить мое появление на свет. Однако чрезвычайно длинные и острые ногти моей будущей матушки, украшенные прелестным перламутровым маникюром, невзначай нанесли изделию повреждение. При употреблении изделия этот дефект внезапно сказался, что послужило причиной Великой Гонки, в которой, как я позже узнал, было едва ли не один миллиард участников. Впрочем, даже если участников было вполовину меньше, можно с уверенностью сказать, что подобных соревнований между людьми никогда не было и не будет вовеки. В этой Великой Гонке участвовали не люди, а некие микроскопические хвостатые существа. Чемпион Великой Гонки нес в себе ровно половину моего «Я» — цвет волос, форму ушей и рта, а также то, чем я больше всего походил на отца: мой мужской пол. На финише Великой Гонки Чемпион встретился с другой половиной моего «Я», несущей цвет глаз, форму носа, подбородка, бровей и ногтей. Наверное, я упустил еще массу деталей, приобретенных мной от отца и матери, но это несущественно.
   После того как Великая Гонка финишировала, я провел еще примерно девять месяцев в чреве матери. Вероятно, это был самый спокойный период в моей жизни, так как никаких сведений извне ко мне не поступало. Впрочем, сам я помню этот период весьма смутно. Как я потом узнал, моя матушка несколько раз порывалась сделать аборт, и моя жизнь висела на волоске. Спасло меня лишь вмешательство бабки со стороны матери, ревностной католички.
   Наконец, пришел тот день, когда я заорал во всю глотку, увидев свет в конце не слишком длинного туннеля. Неужели я был таким ослом, что орал от радости? Вряд ли! Судя по всему, я орал от ужаса и неожиданности. Крик мой,
   по-видимому, в переводе с младенческого, означал следующее:
   «Леди и джентльмены! Я категорически заявляю вам, что очень хочу вернуться обратно! Мне там было так тепло, уютно и приятно. У меня не было никаких забот, я ничего не видел, не слышал, и у меня не было никаких причин оттуда вылезать. Моя мать должна немедленно восстановить статус-кво и взять меня обратно туда, откуда меня так грубо вытащили. Я требую репатриации, господа! Я подам иск в городской суд, а если он не решит дело в мою пользу, то обращусь в кассационный суд штата. Я дойду до Верховного Суда! Если же и это не подействует, то я обращусь к международной общественности, в Комиссию ООН по правам человека! Леди и джентльмены, я хочу обратно!»
   Увы, если мой эмоциональный настрой, как мне представляется, вполне соответствовал духу и букве этого заявления, то моя способность к правовой защите в первый день после появления на свет была слишком низка. К тому же, даже располагай я возможностью возбудить иск, он вряд ли был бы удовлетворен, потому что еще никому не удавалось отсудить что-либо у Господа Бога, а именно ему пришлось бы выступать ответчиком по моему иску.
   Итак, я ВЫНУЖДЕН был родиться. Так было впервые нарушено мое право свободного выбора, на мой взгляд, важнейшее из всех прав человека.
   Второе нарушение моих прав произошло во время крещения. Во-первых, меня окрестили по католическому обряду, и уже этим фактом заставили признать над собой духовную власть римского папы. Во-вторых, меня никто не спросил, нравится ли мне мое имя, данное при крещении. Немудрено, что и во время крещения я орал изо всех сил, но поскольку переводить с младенческого люди еще не научились, то и эта моя речь пропала попусту!
   «Леди и джентльмены! — орал я при крещении. — Вы нарушаете право на свободу вероисповедания — одно из основных прав, записанных во „Всеобщей декларации прав человека“! Почему вы убеждены, что я признаю себя принадлежащим к Святой Апостольской Римской Церкви и желаю восприять святое таинство по этому обряду? Я никогда не делал подобных заявлений. Быть может, со временем, когда я начну лучше разбираться в теологии и различных вероучениях, я изберу для себя протестантизм или православие. Но я могу избрать и ислам! Слышите вы, господа?! Я могу выбрать ислам, синтоизм, буддизм, даосизм или даже культ кандомбле, существующий где-то в Бразилии. Я могу стать даже иудеем! Это мое неотъемлемое право, и оно записано в Конституции, в Билле о правах Человека. А вы нарушаете это право! Почему вы решили, что Господу угодно, чтобы я стал Ричардом Брауном? С чего вы взяли, что я не хочу быть Моше Рабиновичем или Субхатом-сингхом? У меня есть право носить любое имя, а вы его грубо нарушаете!»
   Поскольку защитить свои права я и на этот раз не смог, то мне пришлось подчиниться, и со временем, годам эдак к двум, я даже смирился с этим и стал отзываться на имя Дик.
   В дальнейшем родители, а также и все остальные взрослые только и делали, что нарушали мои права. Мне ограничивали свободу передвижения, когда пеленали или сажали в манеж, а в более старшем возрасте — когда не выпускали гулять. Нарушали мое право на труд, когда запрещали браться за мытье посуды в трехлетнем возрасте. Наконец, нарушали мое право частной собственности, когда отбирали у меня в наказание любимые игрушки. Мое право на образование они нарушили, превратив его в обязанность и, опять же, лишив меня права выбора.
   Наконец, я не выдержал и решительно сделал свой выбор, благо для этого был уже вполне зрелым. Я удрал из дома и завербовался в армию.
   Многим мой выбор, безусловно, показался идиотским, но это впервые за все двадцать лет жизни был истинно МОЙ выбор, и я сделал его сам. Все это произошло в симпатично оформленном вербовочном офисе, где висел странный плакат с изображением козлобородого старика в цилиндре с полосами и звездами, под которым красовалась вызывающая надпись: «Я тебя хочу!», как будто старикан, тыкавший с плаката пальцем во всех входящих, был сексуально озабочен. Кроме старикана, можно было полюбоваться на отлично отпечатанные цветные фото с изображениями лихих парней в касках, в хаки или камуфляже, ракет, истребителей, авианосцев и другой дребедени, которой я впоследствии насмотрелся по горло.
   Завербовавшись, я как-то неожиданно, хотя мне этого и не обещали, потерял все права: и на жизнь, и на свободу, и на стремление к счастью. Кроме того, едва научившись как следует стрелять, я угодил в край, в котором, помимо душного и влажного до плесени тропического климата, прелестных топких болот и джунглей, переполненных ядовитыми змеями, насекомыми и пиявками толщиной в сосиску, имелось неограниченное количество наркотиков, бледных спирохет и коммунистических партизан. Все эти удобства предоставлялись бесплатно, исключение составляли только наркотики и спирохеты. Основное развлечение сводилось к тому, чтобы убить кого-нибудь и при этом остаться живым самому. Это было почти сафари, по крайней мере, так считали вербовщики. Честно скажу, что у меня подобного впечатления не осталось. Я лично предпочел бы охотиться на тигров, слонов, львов и даже на крокодилов, но не на людей, к тому же вооруженных. Хотя эти люди и были коммунистами, то есть, по мнению капеллана Смитсона, теми, от кого Господь отвратил свой взор и лишил всяких надежд на вечное блаженство, нам от этого приходилось не легче. К тому же им, вероятно, помогал Дьявол. Об этом я подумал впервые после того, как остолопы из ВВС вылили на наш батальон канистру с напалмом, предназначенным для Вьетконга. Второй раз я подумал об этом, когда чья-то минометная батарея слишком рано перенесла огонь и накрыла, опять-таки, не коммунистов, а совсем наоборот. Впрочем, несмотря на мой скептицизм в отношении Господа Бога, он от меня не отступился. Я не подорвался на мине, не был проткнут бамбуковым колом в яме-ловушке, не был высосан пиявкой, не получил змеиный укус в шею и даже не заразился сифилисом. Бог не оставил меня и тогда, когда мы удирали на последнем вертолете из маленького городка, уже окруженного со всех сторон коммунистами. Одной рукой я держался за какую-то штуку, прикрученную — очень шатко! — к борту донельзя перегруженной тарахтелки, а второй — за штаны капеллана Смитсона, которые едва держались на его тощей фигуре и были к тому же полны свежего дерьма. Надо сказать, да простит меня Господь, что дерьмо у святого отца пахло совершенно так же, как у последнего рядового. Правая нога у меня стояла на кронштейне вертолетного шасси, а левой я вынужден был дрыгать в воздухе, потому что в нее вцепился один из наших местных союзников, который до того боялся встречи с земляками-коммунистами, что ради этого готов был выдернуть мою ногу из бедренного сустава. Он не отпускал ее до тех пор, пока капрал Бредли, висевший у меня за спиной вместо рюкзака, случайно не долбанул его ботинком по голове. После этого союзник, наконец, отпустил мою ногу, но в это время до земли было уже с полтысячи футов.