Лех откашлялся.
— Всю западную часть Польши, Силезию, Великую Польшу и Поморье они включили в состав Германии. Краковское, Варшавское, Люблинское и Радомское воеводства объявлены генерал-губернаторством. И в Кракове уже сидит их генерал-губернатор Франк. Наш Краков они называют «древним немецким городом Кракау».
— Растерзана Польша. Сгинела наша сила… — вздохнул кто-то.
Лех вздернул голову. Обвел сидящих глазами.
— Кто сказал? — крикнул он так громко, что сидевшие рядом отшатнулись. — Кто это сказал?
Все молчали, стыдясь посмотреть друг на друга.
— Тогда я скажу! — крикнул Лех, сжав кулаки. — Это слова предателя! Это слова не поляка! Это слова труса! Нет, Польша еще не сгинела! И народ польский жив, и он не будет служить удобрением для швабов! У нас есть сила. И там, на востоке, сражаются те, кто переломит хребет Гитлеру. Это русские! Когда русские предлагали нам объединиться против Гитлера, наши паны из правительства не захотели с ними разговаривать. Они предпочли сбежать из страны, бросив ее на произвол судьбы!
— Ты против правительства?
— Я против измены! Я за такое правительство, которое может защитить нашу землю, наши семьи, наших детей от смерти! В то время как наши правители сладко жрут в Лондоне, гибнут тысячи наших людей. Кто им поможет, я спрашиваю?!
— Что делать, пан Лех?
— У вас в руках оружие! Таких отрядов, как ваш, по всей Польше сотни. Мы можем помочь русским, которые бьются со швабами на востоке. Мы можем нападать на эшелоны, можем взрывать железнодорожные пути, разрушать стрелки и мосты, поджигать цистерны и военные склады.
— Ты — коммунист? — крикнул кто-то.
— Да, коммунист! Но какое это имеет значение? Разве правда в словах? Правда сейчас у того, кто стреляет в шваба!
— Что за центр у вас в Пинчуве? — спросил Каминский.
— Мы называемся Гвардией Людовой. И мы не сидим сложа руки. В Кракове наши бойцы разгромили кафе «Цыганерия» и ресторан «Бизанк», когда в них было полно немецких офицеров. В Радоме забросали гранатами кинотеатр «Аполло», набитый солдатами. В Пышнице сожгли волостное управление и расстреляли старосту, который выдавал бежавших из лагерей швабам. А на линии Розвадув — Люблин возле Закликова взорвали состав с боеприпасами. И это только начало. Теперь мы хотим объединить силы. Решайте — хотите идти с нами или и дальше будете действовать на свой страх и риск, пока швабы не доберутся до этого леса и не прихлопнут вас!
К вечеру, после жестоких споров, приняли наконец решение — объединяться.
И тогда Лех сказал, что нужно принять присягу.
Бойцы построились в три шеренги. Лех снял шапку и вынул из-за пазухи листок бумаги.
— Будете повторять за мной. У нас так принято во всех отрядах.
Он поднял голову и медленно произнес:
— Я, сын польского народа, антифашист…
— Я, сын польского народа, антифашист… — повторили за ним бойцы.
Лех говорил, не глядя на бумажку. Голос его звучал глухо, но Станиславу казалось, что он отдается в самом дальнем углу леса, так весомы были слова клятвы.
— …Клянусь, что мужественно и до последних сил буду бороться за независимость Родины и свободу народа.
…Клянусь, что, отдавая себя под командование Гвардии Людовой, беспрекословно буду выполнять приказы и порученные мне боевые задания и не отступлю ни перед какой опасностью…
Станислав произносил слова, глядя широко раскрытыми глазами на Леха, но не видел его. Он видел чащу, и Большой Костер, и тотемный столб племени, и перед ним проплывали лица Неистовой Рыси, Черной Скалы, Желтого Мокасина и Маленького Бобра. Он видел их луки и томагавки, украшенные синими перьями соек, их крау и бахрому боевых курток, их блестящие волосы и руки, сжатые в кулаки, и над всем этим — священный дым калюмета, который держал в руках отец.
И голос Высокого Орла слышал он:
— Клянусь, что буду хранить военную тайну и не выдам ее никогда даже под самыми ужасными пытками, что безжалостно буду разоблачать и преследовать тех, кто выдаст ее.
И еще он видел убитых воинов племени, которые спали в глубокой пещере в самом сердце Земли Соленых Скал, где шауни хоронили своих умерших. Он видел воинов, души которых давно ушли в Страну Теней, но слава которых осталась на земле и ее знают и помнят все — от малого ути, едва научившегося держать в руках метательный нож, до охотника, лицо которого от времени сделалось похожим на кору старого дуба.
— За освобождение Родины и народа буду сражаться без устали и до полной нашей победы!
Клятва кончилась, но он мысленно повторил ее еще раз, потому что это были святые слова, от которых становились сильными руки и ненависть закипала в крови. Такие слова говорят один раз в жизни и помнят до конца.
ГЕСТАПО
— Всю западную часть Польши, Силезию, Великую Польшу и Поморье они включили в состав Германии. Краковское, Варшавское, Люблинское и Радомское воеводства объявлены генерал-губернаторством. И в Кракове уже сидит их генерал-губернатор Франк. Наш Краков они называют «древним немецким городом Кракау».
— Растерзана Польша. Сгинела наша сила… — вздохнул кто-то.
Лех вздернул голову. Обвел сидящих глазами.
— Кто сказал? — крикнул он так громко, что сидевшие рядом отшатнулись. — Кто это сказал?
Все молчали, стыдясь посмотреть друг на друга.
— Тогда я скажу! — крикнул Лех, сжав кулаки. — Это слова предателя! Это слова не поляка! Это слова труса! Нет, Польша еще не сгинела! И народ польский жив, и он не будет служить удобрением для швабов! У нас есть сила. И там, на востоке, сражаются те, кто переломит хребет Гитлеру. Это русские! Когда русские предлагали нам объединиться против Гитлера, наши паны из правительства не захотели с ними разговаривать. Они предпочли сбежать из страны, бросив ее на произвол судьбы!
— Ты против правительства?
— Я против измены! Я за такое правительство, которое может защитить нашу землю, наши семьи, наших детей от смерти! В то время как наши правители сладко жрут в Лондоне, гибнут тысячи наших людей. Кто им поможет, я спрашиваю?!
— Что делать, пан Лех?
— У вас в руках оружие! Таких отрядов, как ваш, по всей Польше сотни. Мы можем помочь русским, которые бьются со швабами на востоке. Мы можем нападать на эшелоны, можем взрывать железнодорожные пути, разрушать стрелки и мосты, поджигать цистерны и военные склады.
— Ты — коммунист? — крикнул кто-то.
— Да, коммунист! Но какое это имеет значение? Разве правда в словах? Правда сейчас у того, кто стреляет в шваба!
— Что за центр у вас в Пинчуве? — спросил Каминский.
— Мы называемся Гвардией Людовой. И мы не сидим сложа руки. В Кракове наши бойцы разгромили кафе «Цыганерия» и ресторан «Бизанк», когда в них было полно немецких офицеров. В Радоме забросали гранатами кинотеатр «Аполло», набитый солдатами. В Пышнице сожгли волостное управление и расстреляли старосту, который выдавал бежавших из лагерей швабам. А на линии Розвадув — Люблин возле Закликова взорвали состав с боеприпасами. И это только начало. Теперь мы хотим объединить силы. Решайте — хотите идти с нами или и дальше будете действовать на свой страх и риск, пока швабы не доберутся до этого леса и не прихлопнут вас!
К вечеру, после жестоких споров, приняли наконец решение — объединяться.
И тогда Лех сказал, что нужно принять присягу.
Бойцы построились в три шеренги. Лех снял шапку и вынул из-за пазухи листок бумаги.
— Будете повторять за мной. У нас так принято во всех отрядах.
Он поднял голову и медленно произнес:
— Я, сын польского народа, антифашист…
— Я, сын польского народа, антифашист… — повторили за ним бойцы.
Лех говорил, не глядя на бумажку. Голос его звучал глухо, но Станиславу казалось, что он отдается в самом дальнем углу леса, так весомы были слова клятвы.
— …Клянусь, что мужественно и до последних сил буду бороться за независимость Родины и свободу народа.
…Клянусь, что, отдавая себя под командование Гвардии Людовой, беспрекословно буду выполнять приказы и порученные мне боевые задания и не отступлю ни перед какой опасностью…
Станислав произносил слова, глядя широко раскрытыми глазами на Леха, но не видел его. Он видел чащу, и Большой Костер, и тотемный столб племени, и перед ним проплывали лица Неистовой Рыси, Черной Скалы, Желтого Мокасина и Маленького Бобра. Он видел их луки и томагавки, украшенные синими перьями соек, их крау и бахрому боевых курток, их блестящие волосы и руки, сжатые в кулаки, и над всем этим — священный дым калюмета, который держал в руках отец.
И голос Высокого Орла слышал он:
— Клянусь, что буду хранить военную тайну и не выдам ее никогда даже под самыми ужасными пытками, что безжалостно буду разоблачать и преследовать тех, кто выдаст ее.
И еще он видел убитых воинов племени, которые спали в глубокой пещере в самом сердце Земли Соленых Скал, где шауни хоронили своих умерших. Он видел воинов, души которых давно ушли в Страну Теней, но слава которых осталась на земле и ее знают и помнят все — от малого ути, едва научившегося держать в руках метательный нож, до охотника, лицо которого от времени сделалось похожим на кору старого дуба.
— За освобождение Родины и народа буду сражаться без устали и до полной нашей победы!
Клятва кончилась, но он мысленно повторил ее еще раз, потому что это были святые слова, от которых становились сильными руки и ненависть закипала в крови. Такие слова говорят один раз в жизни и помнят до конца.
ГЕСТАПО
На третий день после того, как немцы заняли Кельце, в городе начались облавы. Гестаповцы перекрывали грузовиками выходы из улиц и методично прочесывали дома — квартиру за квартирой. Брали женщин, Детей, стариков. Машины, наполненные людьми, уходили в сторону Кракова 19. Казалось, на Кельце опустилось черное облако. Комендантский час начинался в десять вечера. Проходил час зловещей тишины, нарушаемой лишь грохотом сапог патрулирующих солдат, а потом — рев моторов, ослепительный свет автомобильных фар, треск автоматных очередей, крики врывающихся в дома швабов — так начинался ад. Перед рассветом все замирало. Тускло отсвечивали на тротуарах осколки стекла из выбитых окон. Распахнутые двери подъездов открывали черное нутро выпотрошенных домов. Затоптанные ногами тряпки тянулись по ступенькам лестниц.
Станиславу взяли в одну из таких ночей.
Из своего номера в гостинице она услышала затихающий рокот остановившихся внизу автомобилей и отрывистые слова команды. Она едва успела надеть платье, как в дверь постучали.
— Сейчас, — сказала она, набрасывая на простыни одеяло.
Но те, что пришли, не ждали.
От сильного удара дверь затрещала. На пол посыпалась штукатурка. Следующий удар распахнул дверь настежь. На пороге остановились двое. У одного в руке блестел короткоствольный тяжелый пистолет.
— Что вам угодно? — спросила Станислава по-немецки.
— Проверка документов.
— Я канадская подданная.
— Посмотрим, — сказал второй. Быстро перелистав книжечку, он усмехнулся: — Полька. Бери ее, Ганс.
— Одеваться! Быстро! — сказал тот, с пистолетом.
Станислава сняла с вешалки плащ.
— Я требую, чтобы вы отвезли меня к вашему начальству.
— Отвезем, — с угрозой в голосе сказал гестаповец.
Второй тем временем распахнул дверцы шкафа и увидел ружья. Те, которые Станислава купила месяц назад в подарок Высокому Орлу и Сат-Оку. Прекрасные бельгийские двустволки, каждая из которых стоила тысячу пятьсот злотых. Она знала, как мечтал о хорошем ружье ее муж, и, прежде чем купить билеты на пароход, полдня провела в оружейных магазинах. Двустволки находились в коричневых кожаных чехлах, а в маленьком чемодане — две сотни патронов для них, порох и дробь.
— Так, — сказал гестаповец, снимая ружья с вешалки. — Очень красивые у вас платья, фрау.
Станислава смутно сознавала, что происходит. Несколько улиц, несколько поворотов, и вот грузовик у здания городской ратуши. От резкого тормоза все качнулись вперед. Гестаповец одним махом соскочил на землю, крикнул:
— Вылезать!
Они долго стояли в темном дворе под прицелом двух автоматов. Некоторые женщины тихо плакали, но большинство молчали. Лица их смутно белели во мраке, как у мертвых.
Вспыхнули фары автомобиля, и в резком голубоватом свете возникли две черные тени.
— Вот эту. Эту. Эту. И эту.
Станиславу толкнули в плечо.
Шаги по лестнице куда-то наверх. Стены, тускло, освещенные слабыми лампочками. Коридор. Длинный ряд высоких дверей. Большая комната. Задернутые темными шторами окна. Полутьма.
Трех женщин, что привели вместе с ней, втолкнули в соседнюю комнату. Массивные створки двери раскрылись, пропустили их и захлопнулись.
Станислава оглянулась.
У входной двери стоял солдат в каске. Широко расставленные ноги в сапогах с низкими голенищами. На груди автомат. Обе руки лежат на вороненой стали, поблескивающей, как антрацит. Тень от каски скрывает глаза, нос и рот до самого подбородка.
«У них нет лиц! — подумала Станислава. — Бездушные исполнительные машины… «
Бесконечно тянулись минуты.
Станислава поискала глазами, на что присесть, но не нашла ничего. Комната была пуста. Пол замусорен окурками. В воздухе кислый запах застарелого табачного дыма и сырости.
Ноги у Станиславы затекли. Она шевельнулась, меняя положение. И в этот момент разошлись тяжелые створки двери и гестаповец в высокой черной фуражке крикнул:
— Иди сюда!
За темным старинным столом, уставленным стопками серых папок, сидели двое. Один, пожилой, в очках с большими стеклами, сильно увеличивающими глаза, был похож на врача. Устало откинувшись на спинку готического кресла, он равнодушно разглядывал Станиславу. Второй, молодой, подтянутый, со светлыми, почти белыми волосами, зализанными в аккуратную прическу, что-то писал. Он оторвал взгляд от бумаги, поднял на Станиславу холодные бледно-голубые глаза и отрывисто спросил:
— Имя?
— Меня зовут Станислава Суплатович.
— Возраст?
— Пятьдесят шесть лет.
Светловолосый снова склонился над бумагами.
Минуты две длилось молчание.
Пожилой все так же равнодушно смотрел на нее.
Если бы не черная форма обоих офицеров и не часовой у входа в переднюю комнату, все походило бы на обычную канцелярию. Но сюда приводили людей силой, и неизвестно, что с ними происходило потом.
Справа от стола находилась еще одна дверь, закрытая коричневой портьерой. Вероятно, через нее задержанных выводили. Иначе куда могли деться женщины, вошедшие сюда перед ней? На левой стене — вешалка с тремя черными шинелями.
«Тот, в фуражке, который меня вызывал, наверное, за портьерой», — подумала Станислава.
Пожилой гестаповец наконец кончил ее разглядывать через свои выпуклые очки, открыл папку, лежавшую перед ним, и, просмотрев несколько бумаг, спросил:
— Вы — канадская подданная?
— Да. И как подданная другой страны я — лицо неприкосновенное.
— Когда вы уехали из Польши в Канаду?
— В тысяча девятьсот шестом году.
— Причина?
— Это долго и сложно объяснять.
— Вы уверены, что долго и сложно? Ну, так я объясню вам в двух словах: вы — революционерка, большевичка и были осуждены в тысяча девятьсот шестом году. Так?
— Зачем вопросы, если вы все знаете?
— Необходимо уточнить кое-какие детали.
— Пожалуйста.
Он снова начал листать бумаги в папке.
«Откуда узнали? — билось в голове Станиславы. — Неужели сохранились документы того процесса? Но какими путями они попали из Варшавы сюда, в Кельце, в руки гестапо?»
— В судебном определении по вашему делу тысяча девятьсот шестого года сказано, — произнес пожилой, — что вы очень опасный человек. Я вам прочитаю конец определения. — Он положил короткую толстую ладонь на бумагу в папке, пальцем отыскал строку: — «Особо опасная государственная преступница, действиями своими подрывающая основы существующего строя». И вот приговор: «Пожизненное поселение на Чукотке». Вы были отправлены в Сибирь по этапу летом тысяча девятьсот шестого года и пребывали на поселении, определенном вам, до весны тысяча девятьсот восьмого. Нам хотелось бы узнать, как вы попали в Канаду.
Станислава вздохнула и переступила с ноги на ногу.
— Я уже говорила, что это длинная история.
Светловолосый выпрямился на стуле.
— Вы бежали с Чукотки на Аляску в тысяча девятьсот восьмом году. Так?
— Считайте так, — сказала Станислава.
— Особо опасная государственная преступница для России остается особо опасной государственной преступницей и для нас, — медленно произнес пожилой.
— Что же, значит, вы тоже сошлете меня на Чукотку? — невольно вырвалось у Станиславы.
— Вы представляете себе, где находитесь?
— Да. Прекрасно представляю.
— Отвечайте на вопросы и не пытайтесь иронизировать! С кем вы были связаны здесь, в Кельце? У кого вы жили сразу после приезда? С кем встречались?
— Здесь, в Кельце, живут мои сестры. Но между нами уже давно нет никаких отношений, даже дружеских. У меня была единственная встреча с ними. А жила я все время в отеле, откуда меня взяли ваши солдаты.
— Нам известно, что вы не все время жили в отеле.
— Сразу после приезда я снимала частную комнату.
Светловолосый записал что-то и хлопнул ладонью по столу:
— Вернер!
Из-за портьеры появился гестаповец в фуражке.
— В камеру!
Большая полутемная комната заставлена железными больничными кроватями с грязными тюфяками. На кроватях сидят и лежат женщины. Душно. Видимо, помещение давно не проветривалось. Комната наспех переоборудована в тюремную камеру.
— Садитесь сюда, милая,
— Спасибо.
Станислава опустилась на койку рядом с молодой черноволосой женщиной. Сколько же их всего здесь? Наверное, человек тридцать.
— Меня зовут Эльжбета Павловская.
— А меня — Станислава Суплатович,
— Вас допрашивали?
— Да.
— Что им от нас нужно?
— Не знаю.
— Наверное, увезут в Германию на работу?
— Все может быть.
Станиславе не хотелось разговаривать. Она устала. Эльжбета почувствовала это.
— Снимите плащ и ложитесь.
— Благодарю вас.
Станислава свернула плащ и подложила его себе под голову. Закрыла глаза. Сегодняшняя ночь измотала ее, но мысли не давали забыться. Они как белки беспокойно сновали в голове и упорно возвращались к одному и тому же: где Сат-Ок? Какую ошибку она сделала, привезя его сюда, в Польшу! Как ошиблась она сама!
В первые же два месяца после приезда на родину Станислава разобралась в политической обстановке и поняла, что происходит вокруг. Демократия в 1938 году была такой же сказкой, как и тогда, в 1906-м. Та революция, которой она отдала сердце свое, произошла только на востоке, в России. А Польша, вырвавшись из хищных лап романовского орла, попала в когти санации 20. Санация восстановила поляков против русских. Пилсудский привел страну на грань смерти. Чего он добился? Того, что происходит сейчас в Варшаве, в Радоме, в Кельце… на всей Земле Польской. Как это чудовищно и бессмысленно!
Перед глазами ее встал сын, такой, каким она видела его в последний раз, — высокий, сильный, уверенный в себе. У него тонкие кисти рук, как у отца. И такая же гордая отцовская походка. Она ловила сходство с Высоким Орлом в каждом его жесте, в повороте головы, в звуках голоса.
Когда на улицах Кельце начался черный шабаш, она сказала ему: «Укройся у своих новых друзей. Тебе сейчас опасно быть в отеле. Старайся меньше показываться на улицах».
Что с ним?
«Кажется, в почтовом отделении, куда его устроили работать, у него появились хорошие друзья. И он тоже разбирается в обстановке, мои беседы, мои слова не проходили мимо его ушей…
Мне уже пятьдесят шесть, — думала она. — Ни Танто, ни Тинагет, ни Сат-Ок ни разу не огорчили меня. Они выросли настоящими людьми. Я спокойна. Я уже могу жить воспоминаниями о прошлой жизни и немного мечтать о будущем. Я могу опереться на то, что было. Я недаром жила на земле».
Второй допрос состоялся через неделю.
Снова полутемные коридоры, двери, металлические шаги конвоира, ожидание в пустой приемной.
И опять за столом те двое — пожилой и светловолосый. А на столе — ружья в чехлах и чемодан с патронами и порохом.
Она стоит перед гестаповцами, как стояла тогда, в Варшаве, перед судьями, — прямая, собранная, спокойная. Это дается трудно. Чувствуется тяжесть лет. Но былая выдержка не покидает ее. Ей нечего бояться этих людей.
Светловолосый встает и вынимает из чехла одно из ружей. Точными движениями собирает его — присоединяет стволы к ложу, ставит на место цевье. Ударяет по нему ладонью снизу. Сухо щелкает замок.
— Для кого было предназначено это оружие?
— Эти ружья я купила мужу и сыну.
— Кто ваш муж? — спрашивает пожилой.
— Охотник.
— Весьма романтичная и редкая в наше время профессия. Где он сейчас?
— На северо-западе Канады.
Младший кладет ружье на стол, поглаживает его рукой. Наверное, он тоже охотник и знает цену хорошему оружию. Пальцы его так любовно пробегают по гравировке замков!
— Он занимается только охотой?
— Нет. Он… он административный работник.
К чему знать им о Высоком Орле?
— Разве в Канаде нельзя приобрести хорошие охотничьи ружья?
— Это подарок. Мой муж давно мечтал о бельгийской двустволке.
Светловолосый резко хлопает ладонью по столу:
— Хватит сказок! Для чего ты приехала из Канады в Польшу?
— Я приехала на родину, которой не видела тридцать лет. Разве это запрещено?
— Для кого ты покупала ружья?
— Я уже сказала: это подарок мужу и сыну.
— Почему ты не подчинилась приказу и не сдала их в комендатуру? Ты читала приказ военного коменданта?
— Да. Но я должна была выехать из Польши четырнадцатого сентября.
— Вы должны были выехать из Польши через Гдыню в Монреаль, так? — спрашивает старший.
— Да. Билеты на пароход я купила еще в августе. Они в паспорте. Паспорт у меня отобрали при аресте.
— Каким пароходом ты должна была выехать? — сверлит ее глазами младший.
— Пароходом «Экспресс», канадской линии.
— Где твой сын?
— Я не знаю, где он.
— Что он делал в Кельце?
— Он работал в центральном почтовом отделении на сортировке писем.
— Ты знаешь, где он!
— Нет. Может быть, его тоже… арестовали.
— Мы это выясним.
— Так для кого же ты покупала эти ружья? — снова спрашивает младший.
— Я уже вам ответила. И я протестую. По какому праву вы задержали меня? Я — канадская подданная…
— Хватит! — оборвал ее младший. — Вернер, в камеру!
Потянулись долгие дни.
Куда-то увезли женщин, с которыми она познакомилась после первого допроса. Их места заняли новые. Потом и эти куда-то исчезли. Дни сменялись ночами, ночи переходили в тусклые рассветы и в такие же тусклые дни. Иногда кто-нибудь из новых спрашивал, как она попала сюда, она коротко отвечала, и этим кончалось знакомство. Сменялись перед глазами люди, сменялись охранники, приносившие скудную пищу, и только стены камеры оставались неизменными.
Станислава много спала. Она была немолода, и хотя годы бережно отнеслись к ее внешности, однако давно уже наступило то время, когда организм начинал требовать все больше внимания к себе, все меньше давая взамен.
Прошлое вставало теперь перед ней так ярко, как никогда. Воспоминания были тяжелы и сильны.
Во сне она видела острые стены аляскинских каньонов, гигантские осыпи, угрюмые леса в распадках и над всем этим — ровный, сверкающий вечными снегами треугольник горы Святого Ильи.
Белая лента схваченной морозом реки Макензи. Ни огонька, ни строения, ни деревца. Лишь бесконечная, уходящая за горизонт гладь, брызжущая синими лунными искрами.
Большой лагерь шауни на берегу Ок-Ван-Ас. Она вместе с другими женщинами племени провожает воинов на охоту. Месяц Смерти Природы — индейское лето. Мужчины уйдут надолго. Может быть, до первого снега не увидят их жены. А вот и Высокий Орел, ее муж. Рядом с ним Сломанный Нож и Овасес. Они верхом на мустангах. Кони храпят, танцуют на месте. Какие они красивые, эти трое! Как она счастлива, что узнала жизнь этих людей, такую простую и мудрую! Никто из них не посмотрит свысока на ближнего, не оскорбит другого резким словом или косым взглядом. Здесь каждый так же велик, как и рядом идущий. Все одинаково богаты летом, когда в лесу много дичи, все одинаково бедны зимой. Если одному повезет и он убьет лося — мясо принадлежит всем. Это закон, такой же древний, как древен человеческий род.
Вот охотники уже исчезли за лесом. Их жены и матери ушли в типи. Умолкли голоса собак. И над озером остался только розовый свет зари.
Она, как все женщины в лагере, молилась Нана-бошо, Духу Животных, чтобы охота прошла благополучно, чтобы все вернулись домой с богатой добычей, чтобы Высокий Орел снова сидел на корточках у костра и молча кормил огонь маленькими пучками хвороста, заготовленными ею.
А в одно прекрасное утро, проснувшись и выглянув из типи, она увидела, что березы на берегу потеряли последние листья, и поняла, что ночью в лесу побывала в гостях зима. Сама не зная почему, Станислава пела и улыбалась весь день, и сердце ее летело к облакам, и что бы она ни делала, все получалось хорошо. А вечером вернулись охотники.
Она расседлала черного мустанга, уставшего от дальнего перехода, и пустила его к другим лошадям, и только потом, как было принято, подошла к мужу и спросила:
— Все ли было удачным на охоте?
— Да. Мы заготовили много мяса.
Высокий Орел погладил ее по щеке, развязал одну из охотничьих сумок-парфлешей и протянул ей связку золотистых беличьих шкурок:
— Тебе.
Значит, тоже помнил ее все эти дни! Отвлекался от Большой Охоты и направлял стрелы свои в маленьких белок, чтобы сделать этот подарок. Не забыл мимолетных слов, которые она как-то обронила в одном из разговоров, что шубка из белки-аджидомо очень красива.
Вечерами, когда все были сыты и огонь лениво облизывал сучья в очаге, она просила его рассказать что-нибудь. И он рассказывал.
Она любила его неторопливую речь с долгими паузами, с неожиданными переходами от смешного к грустному, с выразительными жестами тонких и сильных рук.
Он рассказывал об охоте на медведей, о своей юности, полной тревог и лишений, о войне, которую вел его дед Текумзе, о повадках зверей, о встречах с белыми. А если он заговаривал о своем народе, на лицо его набегала тень и голос становился глухим и отрывистым.
— У нас отобраны почти все наши земли, и их невозможно возвратить. Белые строят на них свои поселения, дороги, ставят высокие железные столбы. И земля умирает. Белые не понимают голосов леса, воды и гор. Они разрушают то, что дает им жизнь и что дает жизнь нам. У нас уже давно нет силы, чтобы бороться с белыми, нет языка, на котором мы могли бы с ними объясниться. Нам остается одно — воспитывать в наших детях гордость прошлым. Пусть знают имена наших славных вождей, пусть помнят, что были времена, когда Великие Леса и Прерии принадлежали нам. Мы родились свободными и умрем тоже свободными.
Но больше всего он любил слушать сам.
Станислава рассказывала ему о своей родине, о старинных городах Вроцлаве, Варшаве и Кракове, о своем народе и революции.
Высокий Орел слушал не перебивая. Он мог просидеть до утра над погасшим костром, ловя звуки ее голоса. Понимал ли он то, что она рассказывала? Какими представлял себе города, железные дороги, заводы, которых никогда не видел?
Однажды он попросил ее спеть несколько польских народных песен. Она растерялась. Она знала много стихов, память еще хранила то, что учили в гимназии, но песни… Даже у себя на родине она пела редко. Она вспоминала. Что же ему спеть, что?.. И вот где-то в глубине души родился мотив далекого-далекого детства и пришли слова, которые она слышала однажды в деревне, когда девочкой-гимназисткой гостила у своей тетки в Клечанове под Сандомиром:
Ой ты, Висла голубая,
Как цветок,
Ты бежишь в чужие земли -
Путь далек!
Но кончилась песня, и вместе с нею кончились воспоминания. Она с ужасом убедилась, что больше не помнит ничего. В голове мелькали обрывки строчек Мицкевича и Кохановского, какие-то мелодии, но слов не было…
Станислава взглянула на Высокого Орла. Он сидел, глядя на огонь, внимательный, ждущий.
И она решилась.
Пусть это не польское, не народное, но такое, что вошло в нее с детства, стало частичкой души.
Она сама выдумала мотив и напевала эти строчки своему первенцу Танто, когда он еще не понимал слов, она баюкала этой песней Тинагет, и та затихала, прислушиваясь к плавному ритму протяжных слов:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя,
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя.
Высокий Орел слегка повернул лицо в ее сторону и, когда она остановилась, сделал чуть заметный знак: продолжай.
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашуршит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит.
И когда она спела до конца, он долго молчал. Потом попросил перевести.
Пришлось объяснить, что такое кровля, окно, солома, он долго не мог понять, что такое веретено и почему оно жужжит. Ей пришлось взять палочку и показать. Она повторяла отдельные строфы до тех пор, пока он не начинал кивать головой, а один раз даже попытался повторить по-русски слова «тихо за морем жила».
Станиславу взяли в одну из таких ночей.
Из своего номера в гостинице она услышала затихающий рокот остановившихся внизу автомобилей и отрывистые слова команды. Она едва успела надеть платье, как в дверь постучали.
— Сейчас, — сказала она, набрасывая на простыни одеяло.
Но те, что пришли, не ждали.
От сильного удара дверь затрещала. На пол посыпалась штукатурка. Следующий удар распахнул дверь настежь. На пороге остановились двое. У одного в руке блестел короткоствольный тяжелый пистолет.
— Что вам угодно? — спросила Станислава по-немецки.
— Проверка документов.
— Я канадская подданная.
— Посмотрим, — сказал второй. Быстро перелистав книжечку, он усмехнулся: — Полька. Бери ее, Ганс.
— Одеваться! Быстро! — сказал тот, с пистолетом.
Станислава сняла с вешалки плащ.
— Я требую, чтобы вы отвезли меня к вашему начальству.
— Отвезем, — с угрозой в голосе сказал гестаповец.
Второй тем временем распахнул дверцы шкафа и увидел ружья. Те, которые Станислава купила месяц назад в подарок Высокому Орлу и Сат-Оку. Прекрасные бельгийские двустволки, каждая из которых стоила тысячу пятьсот злотых. Она знала, как мечтал о хорошем ружье ее муж, и, прежде чем купить билеты на пароход, полдня провела в оружейных магазинах. Двустволки находились в коричневых кожаных чехлах, а в маленьком чемодане — две сотни патронов для них, порох и дробь.
— Так, — сказал гестаповец, снимая ружья с вешалки. — Очень красивые у вас платья, фрау.
Станислава смутно сознавала, что происходит. Несколько улиц, несколько поворотов, и вот грузовик у здания городской ратуши. От резкого тормоза все качнулись вперед. Гестаповец одним махом соскочил на землю, крикнул:
— Вылезать!
Они долго стояли в темном дворе под прицелом двух автоматов. Некоторые женщины тихо плакали, но большинство молчали. Лица их смутно белели во мраке, как у мертвых.
Вспыхнули фары автомобиля, и в резком голубоватом свете возникли две черные тени.
— Вот эту. Эту. Эту. И эту.
Станиславу толкнули в плечо.
Шаги по лестнице куда-то наверх. Стены, тускло, освещенные слабыми лампочками. Коридор. Длинный ряд высоких дверей. Большая комната. Задернутые темными шторами окна. Полутьма.
Трех женщин, что привели вместе с ней, втолкнули в соседнюю комнату. Массивные створки двери раскрылись, пропустили их и захлопнулись.
Станислава оглянулась.
У входной двери стоял солдат в каске. Широко расставленные ноги в сапогах с низкими голенищами. На груди автомат. Обе руки лежат на вороненой стали, поблескивающей, как антрацит. Тень от каски скрывает глаза, нос и рот до самого подбородка.
«У них нет лиц! — подумала Станислава. — Бездушные исполнительные машины… «
Бесконечно тянулись минуты.
Станислава поискала глазами, на что присесть, но не нашла ничего. Комната была пуста. Пол замусорен окурками. В воздухе кислый запах застарелого табачного дыма и сырости.
Ноги у Станиславы затекли. Она шевельнулась, меняя положение. И в этот момент разошлись тяжелые створки двери и гестаповец в высокой черной фуражке крикнул:
— Иди сюда!
За темным старинным столом, уставленным стопками серых папок, сидели двое. Один, пожилой, в очках с большими стеклами, сильно увеличивающими глаза, был похож на врача. Устало откинувшись на спинку готического кресла, он равнодушно разглядывал Станиславу. Второй, молодой, подтянутый, со светлыми, почти белыми волосами, зализанными в аккуратную прическу, что-то писал. Он оторвал взгляд от бумаги, поднял на Станиславу холодные бледно-голубые глаза и отрывисто спросил:
— Имя?
— Меня зовут Станислава Суплатович.
— Возраст?
— Пятьдесят шесть лет.
Светловолосый снова склонился над бумагами.
Минуты две длилось молчание.
Пожилой все так же равнодушно смотрел на нее.
Если бы не черная форма обоих офицеров и не часовой у входа в переднюю комнату, все походило бы на обычную канцелярию. Но сюда приводили людей силой, и неизвестно, что с ними происходило потом.
Справа от стола находилась еще одна дверь, закрытая коричневой портьерой. Вероятно, через нее задержанных выводили. Иначе куда могли деться женщины, вошедшие сюда перед ней? На левой стене — вешалка с тремя черными шинелями.
«Тот, в фуражке, который меня вызывал, наверное, за портьерой», — подумала Станислава.
Пожилой гестаповец наконец кончил ее разглядывать через свои выпуклые очки, открыл папку, лежавшую перед ним, и, просмотрев несколько бумаг, спросил:
— Вы — канадская подданная?
— Да. И как подданная другой страны я — лицо неприкосновенное.
— Когда вы уехали из Польши в Канаду?
— В тысяча девятьсот шестом году.
— Причина?
— Это долго и сложно объяснять.
— Вы уверены, что долго и сложно? Ну, так я объясню вам в двух словах: вы — революционерка, большевичка и были осуждены в тысяча девятьсот шестом году. Так?
— Зачем вопросы, если вы все знаете?
— Необходимо уточнить кое-какие детали.
— Пожалуйста.
Он снова начал листать бумаги в папке.
«Откуда узнали? — билось в голове Станиславы. — Неужели сохранились документы того процесса? Но какими путями они попали из Варшавы сюда, в Кельце, в руки гестапо?»
— В судебном определении по вашему делу тысяча девятьсот шестого года сказано, — произнес пожилой, — что вы очень опасный человек. Я вам прочитаю конец определения. — Он положил короткую толстую ладонь на бумагу в папке, пальцем отыскал строку: — «Особо опасная государственная преступница, действиями своими подрывающая основы существующего строя». И вот приговор: «Пожизненное поселение на Чукотке». Вы были отправлены в Сибирь по этапу летом тысяча девятьсот шестого года и пребывали на поселении, определенном вам, до весны тысяча девятьсот восьмого. Нам хотелось бы узнать, как вы попали в Канаду.
Станислава вздохнула и переступила с ноги на ногу.
— Я уже говорила, что это длинная история.
Светловолосый выпрямился на стуле.
— Вы бежали с Чукотки на Аляску в тысяча девятьсот восьмом году. Так?
— Считайте так, — сказала Станислава.
— Особо опасная государственная преступница для России остается особо опасной государственной преступницей и для нас, — медленно произнес пожилой.
— Что же, значит, вы тоже сошлете меня на Чукотку? — невольно вырвалось у Станиславы.
— Вы представляете себе, где находитесь?
— Да. Прекрасно представляю.
— Отвечайте на вопросы и не пытайтесь иронизировать! С кем вы были связаны здесь, в Кельце? У кого вы жили сразу после приезда? С кем встречались?
— Здесь, в Кельце, живут мои сестры. Но между нами уже давно нет никаких отношений, даже дружеских. У меня была единственная встреча с ними. А жила я все время в отеле, откуда меня взяли ваши солдаты.
— Нам известно, что вы не все время жили в отеле.
— Сразу после приезда я снимала частную комнату.
Светловолосый записал что-то и хлопнул ладонью по столу:
— Вернер!
Из-за портьеры появился гестаповец в фуражке.
— В камеру!
Большая полутемная комната заставлена железными больничными кроватями с грязными тюфяками. На кроватях сидят и лежат женщины. Душно. Видимо, помещение давно не проветривалось. Комната наспех переоборудована в тюремную камеру.
— Садитесь сюда, милая,
— Спасибо.
Станислава опустилась на койку рядом с молодой черноволосой женщиной. Сколько же их всего здесь? Наверное, человек тридцать.
— Меня зовут Эльжбета Павловская.
— А меня — Станислава Суплатович,
— Вас допрашивали?
— Да.
— Что им от нас нужно?
— Не знаю.
— Наверное, увезут в Германию на работу?
— Все может быть.
Станиславе не хотелось разговаривать. Она устала. Эльжбета почувствовала это.
— Снимите плащ и ложитесь.
— Благодарю вас.
Станислава свернула плащ и подложила его себе под голову. Закрыла глаза. Сегодняшняя ночь измотала ее, но мысли не давали забыться. Они как белки беспокойно сновали в голове и упорно возвращались к одному и тому же: где Сат-Ок? Какую ошибку она сделала, привезя его сюда, в Польшу! Как ошиблась она сама!
В первые же два месяца после приезда на родину Станислава разобралась в политической обстановке и поняла, что происходит вокруг. Демократия в 1938 году была такой же сказкой, как и тогда, в 1906-м. Та революция, которой она отдала сердце свое, произошла только на востоке, в России. А Польша, вырвавшись из хищных лап романовского орла, попала в когти санации 20. Санация восстановила поляков против русских. Пилсудский привел страну на грань смерти. Чего он добился? Того, что происходит сейчас в Варшаве, в Радоме, в Кельце… на всей Земле Польской. Как это чудовищно и бессмысленно!
Перед глазами ее встал сын, такой, каким она видела его в последний раз, — высокий, сильный, уверенный в себе. У него тонкие кисти рук, как у отца. И такая же гордая отцовская походка. Она ловила сходство с Высоким Орлом в каждом его жесте, в повороте головы, в звуках голоса.
Когда на улицах Кельце начался черный шабаш, она сказала ему: «Укройся у своих новых друзей. Тебе сейчас опасно быть в отеле. Старайся меньше показываться на улицах».
Что с ним?
«Кажется, в почтовом отделении, куда его устроили работать, у него появились хорошие друзья. И он тоже разбирается в обстановке, мои беседы, мои слова не проходили мимо его ушей…
Мне уже пятьдесят шесть, — думала она. — Ни Танто, ни Тинагет, ни Сат-Ок ни разу не огорчили меня. Они выросли настоящими людьми. Я спокойна. Я уже могу жить воспоминаниями о прошлой жизни и немного мечтать о будущем. Я могу опереться на то, что было. Я недаром жила на земле».
Второй допрос состоялся через неделю.
Снова полутемные коридоры, двери, металлические шаги конвоира, ожидание в пустой приемной.
И опять за столом те двое — пожилой и светловолосый. А на столе — ружья в чехлах и чемодан с патронами и порохом.
Она стоит перед гестаповцами, как стояла тогда, в Варшаве, перед судьями, — прямая, собранная, спокойная. Это дается трудно. Чувствуется тяжесть лет. Но былая выдержка не покидает ее. Ей нечего бояться этих людей.
Светловолосый встает и вынимает из чехла одно из ружей. Точными движениями собирает его — присоединяет стволы к ложу, ставит на место цевье. Ударяет по нему ладонью снизу. Сухо щелкает замок.
— Для кого было предназначено это оружие?
— Эти ружья я купила мужу и сыну.
— Кто ваш муж? — спрашивает пожилой.
— Охотник.
— Весьма романтичная и редкая в наше время профессия. Где он сейчас?
— На северо-западе Канады.
Младший кладет ружье на стол, поглаживает его рукой. Наверное, он тоже охотник и знает цену хорошему оружию. Пальцы его так любовно пробегают по гравировке замков!
— Он занимается только охотой?
— Нет. Он… он административный работник.
К чему знать им о Высоком Орле?
— Разве в Канаде нельзя приобрести хорошие охотничьи ружья?
— Это подарок. Мой муж давно мечтал о бельгийской двустволке.
Светловолосый резко хлопает ладонью по столу:
— Хватит сказок! Для чего ты приехала из Канады в Польшу?
— Я приехала на родину, которой не видела тридцать лет. Разве это запрещено?
— Для кого ты покупала ружья?
— Я уже сказала: это подарок мужу и сыну.
— Почему ты не подчинилась приказу и не сдала их в комендатуру? Ты читала приказ военного коменданта?
— Да. Но я должна была выехать из Польши четырнадцатого сентября.
— Вы должны были выехать из Польши через Гдыню в Монреаль, так? — спрашивает старший.
— Да. Билеты на пароход я купила еще в августе. Они в паспорте. Паспорт у меня отобрали при аресте.
— Каким пароходом ты должна была выехать? — сверлит ее глазами младший.
— Пароходом «Экспресс», канадской линии.
— Где твой сын?
— Я не знаю, где он.
— Что он делал в Кельце?
— Он работал в центральном почтовом отделении на сортировке писем.
— Ты знаешь, где он!
— Нет. Может быть, его тоже… арестовали.
— Мы это выясним.
— Так для кого же ты покупала эти ружья? — снова спрашивает младший.
— Я уже вам ответила. И я протестую. По какому праву вы задержали меня? Я — канадская подданная…
— Хватит! — оборвал ее младший. — Вернер, в камеру!
Потянулись долгие дни.
Куда-то увезли женщин, с которыми она познакомилась после первого допроса. Их места заняли новые. Потом и эти куда-то исчезли. Дни сменялись ночами, ночи переходили в тусклые рассветы и в такие же тусклые дни. Иногда кто-нибудь из новых спрашивал, как она попала сюда, она коротко отвечала, и этим кончалось знакомство. Сменялись перед глазами люди, сменялись охранники, приносившие скудную пищу, и только стены камеры оставались неизменными.
Станислава много спала. Она была немолода, и хотя годы бережно отнеслись к ее внешности, однако давно уже наступило то время, когда организм начинал требовать все больше внимания к себе, все меньше давая взамен.
Прошлое вставало теперь перед ней так ярко, как никогда. Воспоминания были тяжелы и сильны.
Во сне она видела острые стены аляскинских каньонов, гигантские осыпи, угрюмые леса в распадках и над всем этим — ровный, сверкающий вечными снегами треугольник горы Святого Ильи.
Белая лента схваченной морозом реки Макензи. Ни огонька, ни строения, ни деревца. Лишь бесконечная, уходящая за горизонт гладь, брызжущая синими лунными искрами.
Большой лагерь шауни на берегу Ок-Ван-Ас. Она вместе с другими женщинами племени провожает воинов на охоту. Месяц Смерти Природы — индейское лето. Мужчины уйдут надолго. Может быть, до первого снега не увидят их жены. А вот и Высокий Орел, ее муж. Рядом с ним Сломанный Нож и Овасес. Они верхом на мустангах. Кони храпят, танцуют на месте. Какие они красивые, эти трое! Как она счастлива, что узнала жизнь этих людей, такую простую и мудрую! Никто из них не посмотрит свысока на ближнего, не оскорбит другого резким словом или косым взглядом. Здесь каждый так же велик, как и рядом идущий. Все одинаково богаты летом, когда в лесу много дичи, все одинаково бедны зимой. Если одному повезет и он убьет лося — мясо принадлежит всем. Это закон, такой же древний, как древен человеческий род.
Вот охотники уже исчезли за лесом. Их жены и матери ушли в типи. Умолкли голоса собак. И над озером остался только розовый свет зари.
Она, как все женщины в лагере, молилась Нана-бошо, Духу Животных, чтобы охота прошла благополучно, чтобы все вернулись домой с богатой добычей, чтобы Высокий Орел снова сидел на корточках у костра и молча кормил огонь маленькими пучками хвороста, заготовленными ею.
А в одно прекрасное утро, проснувшись и выглянув из типи, она увидела, что березы на берегу потеряли последние листья, и поняла, что ночью в лесу побывала в гостях зима. Сама не зная почему, Станислава пела и улыбалась весь день, и сердце ее летело к облакам, и что бы она ни делала, все получалось хорошо. А вечером вернулись охотники.
Она расседлала черного мустанга, уставшего от дальнего перехода, и пустила его к другим лошадям, и только потом, как было принято, подошла к мужу и спросила:
— Все ли было удачным на охоте?
— Да. Мы заготовили много мяса.
Высокий Орел погладил ее по щеке, развязал одну из охотничьих сумок-парфлешей и протянул ей связку золотистых беличьих шкурок:
— Тебе.
Значит, тоже помнил ее все эти дни! Отвлекался от Большой Охоты и направлял стрелы свои в маленьких белок, чтобы сделать этот подарок. Не забыл мимолетных слов, которые она как-то обронила в одном из разговоров, что шубка из белки-аджидомо очень красива.
Вечерами, когда все были сыты и огонь лениво облизывал сучья в очаге, она просила его рассказать что-нибудь. И он рассказывал.
Она любила его неторопливую речь с долгими паузами, с неожиданными переходами от смешного к грустному, с выразительными жестами тонких и сильных рук.
Он рассказывал об охоте на медведей, о своей юности, полной тревог и лишений, о войне, которую вел его дед Текумзе, о повадках зверей, о встречах с белыми. А если он заговаривал о своем народе, на лицо его набегала тень и голос становился глухим и отрывистым.
— У нас отобраны почти все наши земли, и их невозможно возвратить. Белые строят на них свои поселения, дороги, ставят высокие железные столбы. И земля умирает. Белые не понимают голосов леса, воды и гор. Они разрушают то, что дает им жизнь и что дает жизнь нам. У нас уже давно нет силы, чтобы бороться с белыми, нет языка, на котором мы могли бы с ними объясниться. Нам остается одно — воспитывать в наших детях гордость прошлым. Пусть знают имена наших славных вождей, пусть помнят, что были времена, когда Великие Леса и Прерии принадлежали нам. Мы родились свободными и умрем тоже свободными.
Но больше всего он любил слушать сам.
Станислава рассказывала ему о своей родине, о старинных городах Вроцлаве, Варшаве и Кракове, о своем народе и революции.
Высокий Орел слушал не перебивая. Он мог просидеть до утра над погасшим костром, ловя звуки ее голоса. Понимал ли он то, что она рассказывала? Какими представлял себе города, железные дороги, заводы, которых никогда не видел?
Однажды он попросил ее спеть несколько польских народных песен. Она растерялась. Она знала много стихов, память еще хранила то, что учили в гимназии, но песни… Даже у себя на родине она пела редко. Она вспоминала. Что же ему спеть, что?.. И вот где-то в глубине души родился мотив далекого-далекого детства и пришли слова, которые она слышала однажды в деревне, когда девочкой-гимназисткой гостила у своей тетки в Клечанове под Сандомиром:
Ой ты, Висла голубая,
Как цветок,
Ты бежишь в чужие земли -
Путь далек!
Но кончилась песня, и вместе с нею кончились воспоминания. Она с ужасом убедилась, что больше не помнит ничего. В голове мелькали обрывки строчек Мицкевича и Кохановского, какие-то мелодии, но слов не было…
Станислава взглянула на Высокого Орла. Он сидел, глядя на огонь, внимательный, ждущий.
И она решилась.
Пусть это не польское, не народное, но такое, что вошло в нее с детства, стало частичкой души.
Она сама выдумала мотив и напевала эти строчки своему первенцу Танто, когда он еще не понимал слов, она баюкала этой песней Тинагет, и та затихала, прислушиваясь к плавному ритму протяжных слов:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя,
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя.
Высокий Орел слегка повернул лицо в ее сторону и, когда она остановилась, сделал чуть заметный знак: продолжай.
То по кровле обветшалой
Вдруг соломой зашуршит,
То, как путник запоздалый,
К нам в окошко застучит.
И когда она спела до конца, он долго молчал. Потом попросил перевести.
Пришлось объяснить, что такое кровля, окно, солома, он долго не мог понять, что такое веретено и почему оно жужжит. Ей пришлось взять палочку и показать. Она повторяла отдельные строфы до тех пор, пока он не начинал кивать головой, а один раз даже попытался повторить по-русски слова «тихо за морем жила».