Она улыбалась патронессе, седой и сморщенной графине Пеплавской. Она протянула руки начальнице прогимназии, сухой, похожей на англичанку пани Левандовской, и закружила ее в танце.
   Потом она шла по заснеженным улицам под тусклыми фонарями, под гирляндами из лент и елочных веток. На окнах домов чадили плошки. Из двери в дверь с песнями, с шутками ходили ряженые. Из открытого портала кафедрального собора к темному небу поднимались чистые детские голоса. Орган возносил благодарственный гимн Иисусу. Иногда мимо проносился фаэтон, запряженный парой. Мерзлые комья летели из-под копыт лошадей.
   Она шла, прикрыв щеки меховым воротником шубки. Песни звенели вокруг — новые песни нового, тысяча девятьсот шестого года.
   Улица Чарновска. Частный дом Калицкой. Лестница празднично освещена старинным висячим фонарем с цветными стеклами. Она взбегает по широким ступеням на второй этаж. Ищет ключ в ридикюле. Но дверь сама распахивается ей навстречу. Широкое полотно света ложится на лестничную площадку.
   В дверях, словно в раме, стоит человек в синей шинели.
   Портупейные ремни перекрещивают его грудь. Плоская меховая папаха надвинута почти на самые брови. Блестят хорошо начищенные сапоги. Левая рука лежит на бронзовой рукояти палаша.
   — Здравствуйте, пани Суплатович! — говорит он с холодной вежливостью. — Мы вас давно ждем. Входите.
   И слегка отодвигается в сторону.
   Она не видит ничего — ни вещей, разбросанных по комнате, ни выдвинутых ящиков комода, ни раскрытых чемоданов. Только две безликие синие фигуры на стульях перед столом, а на столе — очень яркие, очень отчетливые — стопки брошюр и тоненьких книжечек в светлосерых и желтых обложках.
   — Простите? — говорит она, не в силах оторвать взгляда от верхней брошюры с русским названием «Что такое „друзья народа“ и как они воюют против социал-демократов?».
   Две пухлые руки ложатся на стопки. На одной, на безымянном пальце, желто блестит массивное кольцо.
   — Это ваши?
   — Да, — говорит она. — Однако какое вы имеете право обыскивать квартиру без хозяина?
   — Право, которое дал нам закон, дорогая пани, — говорит тот, который ее встретил. — Гороль, внесите в протокол подтверждение, что эти брошюры принадлежат пани Суплатович.
   Один из сидящих за столом придвигает к себе лист бумаги.
   — Присядьте, пани, — предлагает старший, показывая на стул.
   Она погружает пальцы в мех воротника, нащупывает пуговицу. Пальто душит ее.
   «Откуда они узнали про книги? Как отыскали их? Ведь они хранились в маленькой кладовой в конце коридора среди всякого хлама… Может, их случайно нашла пани Калицкая, хозяйка? Нет, нет… Она никогда не заглядывала туда. Откуда же они узнали?.. «
   Пуговица оторвалась и покатилась по полу. Старший нагнулся, поднял ее, положил на стол.
   — Прошу пани сдать револьвер.
   — Какой… револьвер? Вы с ума сошли! — пробормотала она, отступая к двери.
   Рука с желтым кольцом протянулась к ней.
   — Разрешите ваш ридикюльчик.
   Она прижала сумочку к груди.
   — Вы не имеете пра…
   — Па-азвольте!..
   Ридикюль переходит в чужие руки. Щелкает замок. Крохотный флакончик французских духов, серебряный карандашик с цепочкой, кожаная записная книжка, зеркальце, несколько монет раскатываются по столу. Руки переворачивают ридикюль, встряхивают. На стол падает носовой платок с монограммой. Больше ничего.
   — У вас должен быть револьвер!
   — Нет, — говорит она. — Он мне не нужен. У меня никогда не было револьвера.
   — Гороль, пишите!
   Как мучительно тянутся эти минуты!
   Наконец старший закуривает папиросу.
   — Пани такая молодая, красивая… из интеллигентной семьи. Для чего нужно было пани связываться с быдлом?
   Щеки у нее вспыхивают.
   — Не вам об этом судить, пан ротмистр, — говорит она резко. — У меня свои взгляды на жизнь и свои убеждения.
   — О пани… Такая ортодоксальность может привести вас на каторгу. Я думаю, что это только порыв, увлечение молодости.
   — Мне нет дела до того, что вы думаете!
   Она уже овладела собой. В душе начала нарастать злость.
   — У вас будет время поразмыслить над этим. Много времени, пани, можете мне поверить.
   Он берет со стола листок и подает ей:
   — Познакомьтесь.
   Она пробегает глазами строчки.
   Это типографским способом отпечатанный ордер на арест мещанки Станиславы Суплатович.
   Она бросает ордер на стол.
   До боли обидно, что это пришло так быстро. Она уже слышала об арестах, но никогда не думала, что ее тоже возьмут.
   — Может, вы назовете адреса ваших соучастников или явочных квартир?
   — Нет.
   — Не настаиваю, пани. Я — исполнитель. Подробно спрашивать вас будут другие люди и в несколько иной обстановке. Гороль, дайте подписать пани Суплатович протокол.
   Лист исписан красивыми округлыми буквами. Они складываются в короткие фразы:
   »…Изъято марксистской подрывной литературы — 22 брошюры.
   Огнестрельного и холодного оружия — не обнаружено.
   Призналась в принадлежности к тайному обществу, ставящему целью ниспровержение существующего строя… «
   — Здесь вы допустили ошибку, — говорит она протоколисту. — Нужно было написать: «обществу, ставящему целью освобождение народа от самодержавия».
   — Это ваша формулировка. Позвольте нам придерживаться своей, — говорит старший и встает. — Потрудитесь собраться, пани, и как можно быстрее!
   …Как хочется спать! Щеки уже не обжигает мороз. Ноги и руки легки, как воздух. А может быть, их уже нет?
   Сознание уходило в глухую мягкую тьму.
 
   Два человека на лыжах-снегоступах медленно шли через чащу. За плечами у них покачивались длинные охотничьи луки и колчаны с тонкими стрелами. Черные с синеватым отливом волосы были схвачены чуть выше лба ремешками из кожи карибу. На обоих были серые замшевые куртки и такие же брюки, украшенные шерстяной бахромой. Ноги плотно охватывали меховые ноговицы, доходившие до колен. Их лица, словно выточенные из красного камня, были сосредоточены, резко очерченные губы сжаты. Иногда они останавливались, осматривая стволы деревьев или цепочки следов, оставленные белыми куропатками — птармиганами. Видимо, они давно вышли на охоту, потому что волосы и брови их успели густо заиндеветь. Но удача не сопутствовала им — только у идущего впереди к поясу был привязан заяц-беляк, ставший на морозе совсем твердым.
   Они не разговаривали, лишь изредка обменивались жестами. Снег чуть слышно поскрипывал, оседая под лыжами, подбитыми лосиной шкурой.
   Там, где они проходили, даже низко нависшие ветви деревьев оставались неподвижными, будто под ними скользили не люди, а тени.
   Неожиданно шедший впереди сделал короткий отмах правой рукой и остановился. Некоторое время он прислушивался, затем достал из кисета, висящего на груди, несколько перышек белой куропатки и подбросил их вверх. Проследив, куда они полетели, он повернул лицо в противоположную сторону и глубоко втянул ноздрями морозный воздух.
   Его спутник следил за ним.
   — Большое Крыло почуял лося? — спросил он наконец.
   — Это не лось, брат мой. Это человек.
   Задавший вопрос опустил ладонь на роговую рукоять ножа.
   — Что он делает здесь?
   — Большое Крыло еще ничего не знает.
   Они замолчали, прислушиваясь.
   Белая тишина стояла вокруг. Морозная мгла закрывала синеватую даль чащи. Пухлые наметы снега висели на лапах тамарака 3 после вчерашней пурги. Бесцветное небо стыло над головой.
   — Там, — показал Большое Крыло на северо-восток. — Он не охотник. Он не идет. Наверное, он мертв.
   Лыжи осторожно зашелестели по снегу. Через несколько минут охотники остановились.
   Большое Крыло подался вперед, вглядываясь в подлесок, заметенный снегом,
 
   …Кто-то сильно ударил Станиславу по правой щеке, потом по левой. Боль растеклась по лицу. Она застонала и с трудом приоткрыла глаза.
   На белесом фоне перед ней двигались расплывчатые темные пятна. Они возникали из ниоткуда, меняли свои очертания, исчезали и вновь появлялись. Холодные струи текли по шее, неприятно щекотали затылок. С носа и щек будто содрали кожу, они горели жгучим огнем. Что-то жесткое прикоснулось к губам, и губы сразу вспухли, налились кровью, стали толстыми и неуклюжими. Вспыхнули и загорелись ноги и кисти рук. Боль захлестнула тело, красным облаком заслонила свет. Она извивалась и кричала от режущей боли.
   Кто около нее? Зачем ее трогают?
   Из облаков красного тумана донесся отрывистый голос:
   — Мехец!
   Ее подняли и положили на что-то серое, теплое. Чьи-то руки схватили ее за плечи. В ноздри ударил крепкий запах пота и звериных шкур.
   Глаза застилало слезами. Все перед ней расплывалось. Голова раскалывалась от боли. Она попыталась вырваться из чужих цепких рук, но сильные пальцы еще крепче охватили ее плечи — и окружающее вновь провалилось во тьму.
 
   В полузабытьи она почувствовала, как ее опустили на что-то мягкое. Чувствовала легкие прикосновения чьих-то пальцев, слышала тихие журчащие голоса. Она понимала, что ее раздевают, но сил сопротивляться не было. Их не было даже для того, чтобы открыть глаза. Только уши воспринимали то, что происходило вокруг.
   …Легкий треск, мягкая поступь чьих-то ног, шуршание, шипение. Снова прикоснулись к ее ногам мягкие пальцы. Они осторожно поглаживали ее ступни, и там, где они проходили, утихала боль. Вот они ощупали ее колени, поднялись к животу, потом пробежали по рукам,
   — Шамак скоу… — сказал чей-то голос и повторил: — Шамак.
   Легкий мех окутал ее с головы до ног, точно мягкое облако. Голоса отдалились. Прекратились треск, шипение и шуршание.
   Пришел сон,
 
   Она проснулась от запаха жареного мяса.
   Над головой конусом сходились тонкие жерди, обтянутые шкурами. Она вспомнила сенокос и полевой шалаш, в котором ей довелось ночевать в детстве. Только тот шалаш был намного ниже и отовсюду торчало сено, а в этом на жердях висели связки шкурок белого зайца и серых белок, мотки шерсти, несколько жестяных ведерок, а у стен лежали стянутые ремнями узлы, будто хозяева готовились в любой момент сняться с места.
   Посреди шатра в неглубокой яме горел костер. Его ровное, бездымное пламя тянулось вверх острыми оранжевыми языками.
   У костра на коленях стояла молодая женщина в сером замшевом платье и поворачивала палочки, лежащие на рогульках. От нанизанных на палочки румяных кусочков мяса и шел тот чудесный запах, от которого проснулась Станислава.
   Отсветы огня вспыхивали и гасли на блестящих волосах женщины, на браслетах, украшающих ее смуглые руки, на узорах из цветного бисера, которыми были расшиты ворот и грудь платья.
   Станислава пошевелилась.
   Женщина обернулась, вскочила с колен и подошла к ней. С минуту она вглядывалась в лицо Станиславы, протянула руку и коснулась пальцами ее волос.
   — Та-ва, — сказала она.
   Приложила ладонь к своей груди и произнесла по слогам:
   — Ва-пе-ци-са. — И улыбнулась открыто, по-детски.
   Станислава улыбнулась в ответ.
   — Я поняла, — сказала она. — Тебя зовут Ва-пе-ци-са. Верно? А меня зовут Ста-ни-сла-ва. Понимаешь: Ста-ни-сла-ва.
   Женщина сдвинула брови и попыталась повторить: «Са-ни-са-ва». Ей не далось трудное слово. Она мотнула головой и воскликнула:
   — Са! Скоу Та-ва.
   — Ну хорошо, — снова улыбнулась Станислава. — Пусть будет Та-ва. Мне нравится, как это звучит. Та-ва… Ведь ты индианка, да? Хиндуска? — повторила она по-польски и потом по-английски: — Инджэн?
   Женщина, широко открыв глаза, смотрела на нее, не понимая.
   — Ай эм поулиш, — сказала Станислава, указывая на себя. Затем приложила палец к груди хозяйки: — Ю а инджэн?
   Женщина засмеялась, погладила ее ладонью по щеке и вернулась к огню. Сняв палочки с мясом, она положила их на плоский деревянный круж9к, отдаленно напоминавший тарелку, поставила на него глиняный горшочек и все это перенесла к ложу Станиславы, которая от слабости снова откинулась на меховую подушку.
   Над горшочком поднимался вкусный пар. А Станислава не ела уже трое суток.
 
   Она запивала мясо бульоном и думала о том, что все самое тяжелое, самое страшное осталось позади. Кончился семисотверстный путь по долине Юкона. Теперь она среди людей, и они, несомненно, помогут ей добраться до центральных провинций Канады. Все дальнейшее рисовалось в тумане, но имело определенные очертания. Безусловно, там, где-нибудь в Квебеке, Монреале или Виннипеге, она найдет товарищей по революционной работе или хотя бы единомышленников. Они переправят ее через Атлантику в Европу. А там — снова Кельце, Варшава, старые связи, сходки, борьба… Она понимала, что после разгрома движения в 1905-м вся обстановка, наверное, сильно усложнилась. После приезда в Польшу придется скрываться, жить на нелегальных квартирах под чужим именем, в любую минуту быть готовой к самому худшему. И все-таки это лучше, чем вечное прозябание на голом чукотском берегу.
   Она взглянула на хозяйку шатра, которая все колдовала над палочками и горшочками у огня. Да, типичная индианка. Мягкие мокасины на ногах, черные волосы, чеканный профиль. Открытое, гордое лицо. Лицо человека независимого, привыкшего к просторам лесов, к походной жизни, к свободе. Как жаль, что эта женщина не понимает английского языка!
   Да. Прежде всего, если это селение, надо найти в нем хотя бы одного человека, знающего английский или французский. Канадские индейцы, насколько она знает, — охотники. Они всегда держатся поблизости от факторий, основанных Компанией Гудзонова залива. Значит, и здесь где-нибудь неподалеку должна быть фактория, в которую они продают меха. Надо объяснить им, что ей необходимо попасть к белым.
   Индианка сгребла уголья костра к центру ямы, подальше от кипящих горшочков, и подбросила в огонь несколько смолистых сучков. Накинула на плечи грубый шерстяной платок и вышла из шатра.
   Всего на одно мгновение был откинут треугольный кожаный полог, служивший дверью, но Станислава успела увидеть деревья, опустившие ветви под тяжестью снеговых шапок, собак, грызущихся на белой поляне, и несколько типи, похожих на маленькие вулканы, из вершин которых тянулись в бледное небо голубые струйки дыма.
   Через несколько минут в типи вошли трое.
   Они вошли один за другим, пригибаясь в низком треугольнике входа, и молча остановились перед огнем.
   Станислава приподнялась на локте, но один из вошедших, видимо старший, коротким и властным жестом приказал ей лежать,
   Его темные глаза обежали внутренность типи и остановились на лице молодой женщины. Он смотрел на нее в упор, но взгляд его не был тяжелым, наоборот, в нем светились сочувствие и доброта. Станислава тоже смотрела на него без стеснения. Таких лиц она раньше не видела. Высокий лоб, гладко зачесанные назад волосы, каждая прядь которых словно отлита из вороненой стали, тонкий, слегка нависающий над сжатыми губами нос с благородно вырезанными ноздрями, слегка выдвинутый вперед подбородок. Несмотря на то что снаружи было холодно, ворот его замшевой рубашки был распахнут, открывая загорелую шею. Широкоплечий, высокий. Только странным контрастом выделяются руки: узкие, почти женские ладони с длинными тонкими пальцами.
   Двое его спутников резко отличались друг от друга. Один был молод, и Станиславе показалось, что он все время улыбается. Только приглядевшись, она увидела, что правый угол рта у него приподнят белесым шрамом, который тянулся до самого уха.
   Второй был глубоким стариком. Низко надвинутая меховая шапка с пушистыми лисьими хвостами вместо ушей почти скрывала лицо и придавала ему сходство со сказочным гномом. Сквозь узкие щелочки век поблескивали глубоко посаженные глаза. Волосы, разобранные на две косицы, лежащие на плечах, были совсем белыми, будто осыпанные снегом. Большой нос, казалось, был главной частью лица.
   Молчание длилось долго.
   Сучья в костре успели почти прогореть, когда высокий заговорил, обращаясь к ней.
   Он сказал всего несколько слов, отрывистых, быстрых, из которых Станислава поняла только одно: Квихпак. Так называли проводники-тлинкиты Юкон.
   Судя по интонациям голоса, он спросил, откуда она пришла.
   — Да, — ответила Станислава. — Я пришла с Квихпака. Но на Квихпак я пришла с берегов Берингова пролива. Беринг, — повторила она. — Понимаете: Беринг.
   Высокий посмотрел на старика. Тот отрицательно качнул головой.
   «Действительно, откуда им знать Беринга?» — спохватилась Станислава. И тут она вспомнила, что все побережье Аляски, обращенное в сторону Чукотки, проводники называли землей Чугачей.
   — Я пришла сюда из земли Чугачей через Квихпак, — сказала она, стараясь отчетливее выговаривать каждое слово.
   Она повторила это по-английски и по-французски, и только при звуке названия «Чугач» лицо старика слегка оживилось. Он обернулся к высокому и произнес длинную фразу, в которой часто повторялись слова «тэнана» и «тэнанкучин».
   Затем снова обратился к Станиславе.
   Она слушала его медленную шамкающую речь и не понимала ни слова. Несколько раз он останавливался и переходил на язык жестов. Он провел ладонью по воздуху, раздвинул пальцы и дунул на них. Затем обеими руками изобразил что-то вроде волнующегося моря. Один раз ей показалось, что он имитирует гребца на лодке и бег крупного животного.
   — Чугач! — сказала она. — Чугач и Квихпак! По Квихпаку мы плыли на лодке. Втроем. — Она показала три пальца. — Потом я осталась одна и заблудилась в вашем лесу. Мне нужно добраться до Виннипега. Помогите мне!
   Старик сдвинул брови, прислушиваясь. Но, очевидно, понял ее по-другому, потому что лицо его приняло презрительное выражение и, обернувшись к высокому, он бросил несколько коротких и, как показалось Станиславе, насмешливых слов.
   Все трое вышли из типи.

КЕЛЬЦЕ, ЗОФИИ СУПЛАТОВИЧ

   Еще из поселка Святого Лаврентия она послала на родину два письма.
   Почта чукотских поселенцев почти не подвергалась цензурному досмотру, полиция и жандармское управление считали, что сосланные на полуостров не могут представлять серьезной опасности для империи. Агитировать на берегу Ледовитого океана некого. Бежать некуда. Человек как бы вычеркивался из жизни. И если кто-нибудь подавал голос из этой несусветной дали, то голос этот значил не больше, чем стон погребенного заживо.
   «Милая Зофия, дорогая моя сестренка! — писала Станислава. — Я не знаю, когда дойдет до тебя это письмо и дойдет ли оно вообще. И все же пишу с надеждой, что оно попадет в твои руки, что ты прочитаешь его и постараешься понять, почему я попала сюда — к Полярному кругу, на берег моря, девять месяцев в году скованного тяжелым льдом. Прошу тебя, внимательно прочитай каждую строчку и только тогда суди меня по делам моим.
   Я знаю, как отнеслись мама и ты к моему аресту, как относились вы к моей работе в нелегальном кружке, но это, я думаю, происходило от неведения.
   Вот почему еще раз прошу — выслушай меня внимательно и в своих суждениях руководствуйся рассудком, но не чувством.
   Ты, безусловно, помнишь все подробности Варшавского процесса, помнишь, что меня и еще трех товарищей приговорили к пожизненному поселению в отдаленных местах Российской империи. Мой приговор еще усугубился тем, что во время процесса я якобы занималась пропагандой в зале заседания суда. Поэтому меня сочли особо опасной и сослали не в Нерчинск, Якутск или на Амур, как остальных, а на Чукотку.
   То, что они объявили пропагандой, было всего-навсего защитительной речью. Я еще вернусь к этому.
   Нас увели из здания суда под усиленным конвоем и в ту же ночь в арестантском вагоне отправили в Россию. В Москве мы около месяца провели в переполненной до предела Бутырской тюрьме. Даже в одиночках помещалось иногда по три человека. Ежедневно формировались большие группы кандальников, которых угоняли по этапу в глубь страны, но количество заключенных, казалось, не уменьшалось, а все увеличивалось.
   Наконец пришел наш день, вернее — ночь, потому что этапники уходили из столицы под покровом темноты, чтобы не возбуждать неугодных страстей у населения. Правительство было сильно напугано размахом восстания.
   Я не буду описывать путь, который мы прошли большей частью пешком. Скажу только, что то был так называемый Владимирский тракт, печальная Владимирка, дорога почти в тысячу верст длиной, которая вот уже больше столетия слышит заунывный звон цепей и видит отчаяние и смерть.
   Этап наш состоял из восьмидесяти человек, десяти стражников и пяти подвод. На подводах везли больных и обессиленных. Я старалась больше идти пешком. На подводу подсаживалась тогда, когда ноги отказывали совсем.
   Я была единственной женщиной во всем этапе, и отношение ко мне со стороны сотоварищей можно передать двумя словами: грубовато-ласковое. Я благодарна им. Они видели во мне не слабую женщину, а единомышленника, соратника по борьбе.
   За день мы продвигались самое большее верст на двадцать. Ночевали в какой-нибудь деревне. Наскоро закусывали солониной, черствым хлебом и валились спать. Меня обычно забирала на свою половину сердобольная хозяйка, угощала вареным картофелем, молоком, иногда водила в баню.
   Едва начинало светать, снова трогались в путь, и так день за днем.
   В Нижнем Новгороде переправились через Волгу. Затем были Казань и Екатеринбург. Здесь начинался Сибирский тракт. На пути лежали Тюмень, Омск, Томск… Я почти не запомнила этих городов. Они все показались мне на одно лицо.
   Омск встретил нас пышной зеленью тайги и таким количеством комаров, что мы не знали, куда от них деться. Все открытые части тела у нас вспухали от укусов и превращались в сплошную рану от расчесов. Говорят, что лошади и коровы бесятся от этого и убегают в тайгу, где их задирают волки. А бедные люди выдерживают все…
   В Томске мы застали начало осени, а в Нижнеудинске — конец ее.
   Здесь остатки нашего этапа разделили на партии, которые должны были отправиться в Забайкалье и в Якутию.
   Мой путь лежал через Ангару на Усть-Кут, и дальше по реке Лене, через Ичер, Витим, Олекминск на Якутск. Из Якутска меня должны были увезти еще севернее — в Анадырь, а оттуда — в поселок Святого Лаврентия.
   Из Усть-Кута до Якутска мы плыли на плоскодонной лодке — шитике, в Якутске меня пересадили на оленью упряжку, а из Средне-Колымска до места назначения добирались на собаках.
   Меня сопровождал пожилой жандарм, который почти не разговаривал. Единственной его заботой было — не выпускать меня из виду до самого конца пути, что он и делал со всем тщанием, на которое способны службисты подобного рода.
   Да, я забыла тебе сказать, что из всего этапа в поселок Святого Лаврентия я направлялась одна.
   Теперь возвращаюсь к процессу. Ты знаешь, что я отказалась от защиты. Это было продиктовано следующим соображением: весь состав суда, за исключением товарища прокурора 4 и заседателя, был не польским, а российским. Следовательно, защита могла быть только формальной. Я решила взять защиту в свои руки.
   Я тщательно подготовила свою речь, продумала и отшлифовала каждое слово. Это было мое первое публичное выступление, и оно должно было ударить тех, кто затеял этот процесс.
   Перед тем как мне дали слово, я дрожала от возбуждения, теряла нить своих рассуждений, путалась в тезисах. Ведь мне не дали даже клочка бумаги, чтобы набросать план выступления. Но когда я встала и оказалась лицом к лицу с народом, заполнившим помещение, я успокоилась.
   «Прежде всего я должна довести до сведения всех, что я протестую против подсудности моего дела этому суду, — я указала на моих обвинителей. — Все, что я сейчас скажу, я обращаю не к суду, а к вам, мои соотечественники!
   Вы судите меня, господа обвинители, по закону, который может лишить поляка свободы и даже жизни, не за «помощь врагам существующего строя», как сказано в формулировке обвинения, а за помощь собственному народу. Этот закон лишает свободы и жизни человека, высказывающего то, что говорит ему его совесть.
   Император Николай Второй никогда не был законным царем нашего народа, как и Александр Первый, узурпировавший власть в нашем государстве. Александр Первый захватил власть силой и силой установил свои законы, кстати, и тот, по которому меня сегодня судят.
   Но для господина прокурора существует только Россия и не существует Польши. Свободу Польши и поляков судит здесь сегодня российское самодержавие. Для меня же, польской гражданки, существует страна Польша, ее народ и ее закон.
   Я не отказываюсь от суда. Но пусть это будет суд моих земляков. Я могу принять приговор только из их рук. Если они признают меня виновной — значит, я виновна. Мне кажется, не я боюсь их приговора, а боится его русское самодержавие.
   Поляки пережили крушение многих своих надежд, и все же они продолжают надеяться, что когда-нибудь они будут независимы, будут свободным народом в свободном мире. И новое польское государство будет построено на самых демократических основах, на полном уважении труда и личности.
   Продажная верхушка нашего шляхетства избрала путь примиренчества, путь, который ведет к богатству немногих, а массу простого народа отдает во власть эксплуататоров — как польских, так и российских. Над нами, как два меча, висит двойное иго.
   Вот почему я вместе с достойнейшей частью нашего народа и народа России пошла по дороге, которая в случае неудачи, как я знала, должна была привести меня сюда, на скамью подсудимых.