Страница:
И в то время как, может быть, самое дорогое для нас в "Евгении Онегине" есть непрестанно ощутимое присутствие Пушкина, - в "Русских женщинах" нас расстраивает соприкосновение {72} с Некрасовым. Это, конечно, не потому, что Пушкин писал об обыденных людях, а Некрасов пишет об исключительной женщине в исключительных обстоятельствах: о ком бы Пушкин ни писал, он всегда будет выше своего предмета. Не о всяком поэте это можно сказать.
Нельзя, однако, не признать за произведением Некрасова, кроме литературных его достоинств, еще и культурно - воспитательное значение. То, что было достоянием узкого кружка двух поколений, потомков декабристов, что после издания "Записок" княгини Волконской стало, бы достоянием небольшого круга любителей исторической литературы, то, благодаря Некрасову, стало достоянием всякого читающего.
Постараемся же теперь, - не по Некрасову, а из собственных ее писем, увы, на память, восстановить ее духовный образ.
IX.
В этой унылой обстановке, которую мы мельком очертили, только почта могла бы доставить минуты просветления. Но как мало она приносила и как редко ... Только в пятидесятых годах при Муравьеве зазвенел почтовый колокольчик непрерывной нитью от Балтийского моря до Тихого океана, а в те времена... Почта из Петербурга уходила раз в неделю, а из Иркутска в Забайкалье иногда только раз в месяц. И каким только случайностям не подвергалась она. Разливы рек, метели, неточности адресов, путаницы в раздаче ... Письма из Киевской губернии шли почти три месяца; по полгода нужно было ждать ответа на свое письмо. Какая могла быть при этом поддержка {73} отношений, какая была возможна деловая переписка? ...
Мария Николаевна была обречена на постоянную жизнь в прошлом. Девять писем писано к уже умершей свекрови, в течение трех месяцев получает княгиня от сестер поцелуи уже умершему своему ребенку, родившемуся в Чите младенцу Софье ... Доктор прописал Сергею Григорьевичу, сильно ослабевшему в каторжных работах, вина, по рюмке в день. Начальство разрешило. Мария Николаевна пишет свекрови, старуха высылает, - бутылки приходят разбитые. Целый год проходит в ожидании второй высылки. В январе 1831 г. она просит свекровь выслать судков для пересылки пищи мужу (Что в советской России называется "передача".), а то по пути из ее жилища в острог пища стынет, а разогревать в остроге, - посуда лопается. Не знаю, когда прибыли судки, но в январе 1832 года княгиня их еще не получила.
Вся переписка проходила в Петербурге цензуру III Отделения, в Сибири цензуру губернатора, затем коменданта; в канцеляриях письма пропадали, это легко проследить при тогдашней привычке нумеровать письма. Процентов пятнадцать писем пропадало. Посылки развязывались, содержание вываливалось, попадало под другой адрес или совсем в другое место назначения.
Ответная корреспонденция из Сибири подвергалась тем же случайностям и еще большим стеснениям. Самое стеснительное было требование, в силу которого ответные письма должны были представляться в канцелярию коменданта вечером того же дня, когда почта была получена. Стеснительность этого требования станет понятна, когда вспомним, что самим государственным преступникам было запрещено писать, и потому Марии Николаевне приходилось писать и за себя, {74} и за мужа, и за других.
Декабрист барон Розен в своих - "Записках" говорит, что княгини Трубецкая и Волконская иногда писали по двадцати писем в один почтовый день. Прибавить к этому, что в нашем архиве сохранились альбомы исходящих писем, в которых рукою Марии Николаевны изложено содержание каждого написанного ею письма, - и понятным станет, что почтовые дни были для нее мучением; зато декабристы звали ее "Наше окно в свет".
Велик был труд ее, но мало вознаграждался. Из семьи мужа почти никто не писал. Только старуха княгиня Александра Николаевна каждую пятницу писала свои мало содержательные, но с точностью часового механизма отсылаемые письма. Переписка с свекровью становится руслом, по которому мы можем проследить течение материальной, практической жизни. Все заботы о муже, о его здоровьи восходят к Александре Николаевне, и удивляться приходится готовности и заботливости, с какою старуха исполняет все поручения; сама ездит, сама выбирает, сама укладывает.
Много лет позднее, в одном письме к сестре Софье, Мария Николаевна вспоминает ее всегдашнюю отзывчивость и готовность помочь. С такою же аккуратностью писала и Жозефина. Но за исключением этого, известий со стороны Волконских почти не было. В особенности огорчало Сергея Григорьевича молчание сестры. После его ухода в ссылку, она совсем исчезла с его горизонта, чтобы снова всплыть уже в 1854 году, когда она навестила брата в Иркутске и целый год прогостила у него. Об этом - в своем месте. Среди редких писем других членов семьи Волконских горели лаской и приветом письма очаровательной Зинаиды. Никогда она не забывала той, которая пришла отдохнуть в ее дому и, хорошо зная, кого она любит, {75} что она любит и что ей нужно, присылает ей то непромокаемые чулки для Сергея, то ноты итальянской музыки, то огородных семян.
Переписка с семьею Раевских была оживленнее, но мало содержательна, а главное мало утешительна; мало было в ней ласки, очень мало понимания. Какова была мать Марии Николаевны, мы видели, и что могли быть ее письма при таком характере, мы можем себе представить. Два эпизода запомнилось мне. Мария Николаевна, узнав, что ее племянница Репнина выходит замуж за графа Кушелева-Безбородко, просит мать подарить ей оставленный ею дома браслет. Мать отвечает, что желание ее будет исполнено, тем более, что из своей семьи никто, конечно, не захочет носить вещь, подаренную ее мужем. После смерти своего первенца Николеньки Мария Николаевна в одном письме к сестрам сетовала на то, что ее мать, как будто, мало разделяет ее горе. Софья Алексеевна ей пишет: "А разве вы не заметили, что я никогда не говорю вам о детях вашей сестры, - это для того, чтобы вас не огорчать".
Мы говорили уже о сестре Софье Николаевне, о ее постоянном дидактизме. С годами он возрастал. Она писала сестре фразы вроде следующих: "Я рада видеть, что здоровье ваше поправляется настолько, что вы свободно переносите суровость сибирской зимы". Она вообще любила медицину, считала себя сведущей в этой области и за восемь тысяч верст посылала сестре советы, прописывала то или иное леченье ... Мария Николаевна просит подробностей о житье бытье, что делают, кого видают и т. д.; - Софья Николаевна не остается в долгу и посылает ей расписание дня по часам. И здесь сколько забывчивости, нерадения. Три года она просит прислать ей ее любимую тетрадку нот сочинения Мейера...
Я забыл {76} сказать, что у Марии Николаевны было фортепиано. Когда она приехала в Иркутск, она к изумлению своему увидела, что сзади кибитки подвязано фортепиано, - это был подарок Зинаиды.
Конечно, то были маленькие клавикорды на четырех ножках, на которых можно было скорее тренькать, нежели играть, но какая радость, сколько горькой услады принесло оно ей в одинокие часы сибирских сумерек ...
Совсем отдельно от всего стоят письма отца, старика Николая Николаевича Раевского. Он писал мало. Княгиня приехала в Благодатский рудник в начале марта, а первое письмо от отца получила в половине июня. Он писал мало, но его письма, столь удивительные по почерку и по складу речи, - как литые бронзовые доски. И как она их ждала! Что был отец для нее, видно из таких подробностей: она просит сестер, чтобы на их письмах хотя адрес был написан рукою отца; она просить прислать ей для Сергея табаку, того, что курит отец, и просит с этим вместе мундштук, такой, какой она видала во рту отца ... Да, он мало писал, но видно, что всегда перед ним носился образ той, которая, как тучка, ночевала на груди утеса великана, умчалась рано, и остался влажный след.
И тихонько плачет он в пустыне...
На смертном одре он указал на ее портрет и сказал: "Вот самая замечательная женщина, которую я знал". Со взором, устремленным на Сибирь, угасал суровый воин... На его могиле, в деревне Болтышка, Киевской губернии, вырезан стих Жуковского:
Он был в Смоленске щит, в Париже меч России.
{77} Над могилой висит изображение Сикстинской Мадонны Рафаэля, которое княгиня Мария Николаевна. вышивала бисером в Чите.
Таковы были письма, которые княгиня получала из России. И вот, когда сопоставить все это, скупость того, что она получала, скудость того, что ее окружало, изумляться приходится богатству внутреннего содержания, на котором она строила свою скромную, убогую жизнь; преклоняться приходится перед той стойкостью, тем мужеством и постоянством, с какими она противупоставляла свою личность окружающим условиям. В этой стране, где по нескольку месяцев подряд морозы в 40°, она занимается садоводством; в этой обстановке, где, казалось бы, всякие духовные интересы должны отступить перед непрестанной борьбой за материальное существование, она занимается музыкой, и ноты, которые ей присылает Зинаида из Италии, она переписывает и пересылает своей сестре Софье в Малороссию. Она собирает гербарий сибирской флоры для какого-то доктора Даулера в Петербурге, составляет минералогический кабинет для Николеньки, когда он, вырастет.
В этой обстановке, где, казалось бы, всякое сознание своей личности должно поникнуть перед постоянным гнетом бесправия, она всегда выше обстоятельств, всегда приодета, аккуратна, всегда в перчатках и вуалетке. Там, в этой нескончаемо одинаковой, длительно безнадежной смене дней, она с каким-то религиозным этикетом соблюдает семейные годовщины рождений, именин. Она вспоминает в июле 1827 г., что в первый раз после замужества проводить 5-е число, день именин Сергея, в его обществе: в 1825 году он был в отъезде по службе, в 1826 году он сидел в крепости, а в этот год 5-е число как
{78} раз случилось в день свидания с заключенными. И как трогательно, например, читать ее благодарность мужу по поводу того, что он просил ее в день его именин не снимать траура по ее отцу.
Это может показаться мелочами в наши дни; я же думаю, что великая сила воспитания и великая сила воли сказывается в этих подробностях жизни. Это больше, нежели приспособляемость к обстоятельствам - это нежелание подчиниться им; это есть отказ в капитуляции, это свет, которого тьма не может объять. Эту сторону ее характера, эти условия ее положения домашние ее не понимали; они не понимали, сколько величия в этих мелочах, сколько потрясений за этой стойкостью. Они не сознавали и того, какое значение для нее могли иметь мелочи их домашнего, деревенского бытия. Как она, за восемь тысяч верст, мучительно переживала жизнь далекого дома, видно из того, что однажды княгиня Трубецкая нашла нужным написать сестрам Марии Николаевны, чтобы они ей писали о болезнях ее домашних уже по выздоровлении их, - до такой степени известия влияют на ее здоровье. Изумляться приходится, как, при скудости своей жизни, она находила чем наполнять шесть, восемь страниц большой почтовой бумаги. "Если я могу писать, неужели вам нечего рассказать", писала она сестрам. Она даже находила возможным шутить; хотя за этим смехом всегда блестят слезы, все равно, как когда она садилась петь за клавикорды, слезы пресекали ее голос. А из дому она получала жалобы. "Но если вы несчастны, отвечает она матери, то что же я?..."
Редко попадаются такие слова под ее пером. Опять изумляться приходится крепости, с какой она не позволяет себе отвечать на незаслуженный нападки матери: она знает, мать сама ей пишет, что таков уже ее характер - {79} горе у нее всегда переходит в гнев, но при всем том высока духовная выдержка, которая на это отвечает просьбою благословить и ее, и Сергея.
Образ княгини Марии Николаевны еще вырастает, когда рассматриваешь ее отношение к другим. Ее потребность помогать не знала пределов, а готовность помочь поражает, когда знаешь скудость средств, которыми она жила. В книге Дмитриева-Мамонова "Декабристы в Западной Сибири" только три раза упоминается имя княгини Марии Николаевны, но каждый раз в связи с денежной помощью, которую кто-нибудь из сосланных получал от нее из Восточной Сибири. Но не только материальная помощь; трогательны примеры ее проникновения в чужую духовную жизнь.
Для какого-то каторжного татарина, невинно осужденного за убийство, она выписывает коран по-татарски, для каторжного еврея из Белой Церкви выписывает еврейскую библию. А как трогательно, например, отношение ее к любимой ее девушке Маше, приехавшей из деревни Болтышки разделить с ней тяготы изгнания. Эта Маша безутешно тосковала, не получая писем из дому от своего брата Василия. Сколько Мария Николаевна ни писала сестрам, - Василий не откликался. Что же придумывает княгиня? Она сама пишет письма, будто от Василия, и в почтовые дни читает их Маше, будто бы сейчас полученные.
Дополним образ Марии Николаевны тем еще, как другие к ней относились. Когда декабрист Кюхельбекер, по отбытии срока наказания, уезжал из Красноярска, он написал Марии Николаевне свое прощальное письмо, прося передать иркутским своим товарищам привет и извинение, что не может писать каждому в отдельности. Он говорит, между прочим, что со дня знакомства с ней для его жены началась {80} новая жизнь. Далее он выражает уверенность, что никто из товарищей по ссылке не посетует за то, что он ее выбирает выразительницею своих чувств, ибо, прибавляет он, "все, что есть достойного уважения и прекрасного в характере каждого из них, все это в наибольшей и чистейшей степени, представлено Вами, их ангелом хранителем и утешителем". Эти немногие слова вмещают в себе все, что рассыпано по многочисленным "Запискам", "Воспоминаниям" того времени и тех людей. Что так мыслили и чувствовали люди ее круга, это не удивительно; но чрезвычайно знаменательно отношение к ней и к другим женам декабристов местного населения, крестьян и уголовных каторжан. Никогда эти дамы не встретили ничего, кроме внимания и уважения. О том, какую память они оставили, я имел трогательное свидетельство в письмах старожилов, о которых упоминал. Знаменательно и то, что население называло декабристов общим именем "наши князья"; правда, что среди них были такие имена, как Трубецкие, Волконские, Одоевские, Барятинские, Оболенские, Шаховские ... Опять скажу, что не удивительно уважительное отношение со стороны людей, испытавших влияние их доброго отношения к себе, культурного воздействия на их детей; но вот пример того, как к этим - с позволения сказать - "буржуйкам" относились каторжане.
В отобранной от княгини Волконской в Иркутске подписке значилось, между прочим, что местные власти отказываются оказывать женам государственных преступников какую - либо защиту "от ежечасных могущих быть оскорблений от людей самого развратного класса, которые найдут в том как будто некоторое право считать жену государственного преступника, несущую равную с ним участь, себе {81} подобною; оскорбления сии могут быть даже насильственные".
В такую-то среду приехала княгиня Волконская, среди них жила. И что же нашла? Заимствую из "Записок" следующий рассказ.
"Кроме нашей тюрьмы была еще другая, в которой содержались бегавшие несколько раз и совершившие грабежи. Их кандалы были гораздо тяжелее и работы труднее. Между ними находился известный разбойник Орлов, своего рода герой. Он никогда не нападал на людей бедных, а только на купцов и, в особенности, на чиновников; он даже доставил себе удовольствие некоторых из них высечь.
У этого Орлова был чудный голос, он составил хор из своих товарищей по тюрьме и, при заходе солнца, я слушала, как они пели с удивительной стройностью и выражением; одну песнь, полную глубокой грусти, они особенно часто повторяли: "Воля, воля дорогая". Пение было их единственным развлечением; скученные в тесной темной тюрьме, они выходили из нее только на работы. Я им помогала, насколько позволяли мои средства, и поощряла их пение, садясь у их грустного жилища. Однажды я вдруг узнаю, что Орлов бежал. Все поиски за ним остались тщетны. Гуляя как-то в направлении нашей тюрьмы, я увидела следовавшего за мной каторжника; это был когда-то бравый гусар, он мне сказал вполголоса: "Княгиня, Орлов меня посылает к вам, он скрывается на этих горах, на скалах над вашим домом, он уже давно там и просит вас прислать ему денег на шубу, ночи стали уже холодные".
Я очень испугалась этого сообщения, а между тем, как оставить несчастного без помощи? Я вернулась домой и взяла 10 рублей; я заранее сказала бывшему гусару, чтобы он за мной не следовал, но заметил бы то место, где я во время прогулки нагнусь, {82} чтобы положить деньги под камень. Он все исполнил, как я ему сказала, и тотчас же нашел их.
Прошло еще две недели, я была одна в своей комнате. Каташа еще не возвращалась со свидания с мужем, я пела за фортепиано, было довольно темно; вдруг кто-то вошел, очень высокого роста и стал на колени у порога. Я подошла - это был Орлов, "в шубе", с двумя ножами за поясом. Он мне сказал: "Я опять к вам, дайте мне что-нибудь, мне нечем больше жить, Бог вернет вам, ваше сиятельство". Я дала ему пять рублей, прося его скорее уйти. Каташа по возвращении из тюрьмы очень встревожилась от этого появления, да и было от чего, как вы увидите. Я легла поздно, все думая об этом разбойнике, которого могли схватить, и тогда Бурнашев не преминул бы повторить свои обычные слова - "вы хотите поднять каторжников". Среди ночи я услыхала выстрелы. Бужу Каташу, и мы посылаем в тюрьму за известиями.
Там все спокойно, но вся деревня поднялась на ноги, и мне говорят, что беглых схватили на горе и всех арестовали, кроме Орлова, который бежал, вылезши сквозь трубу, или вернее, сквозь дымовое отверстие. Несчастный, вместо того, чтобы купить себе хлеба, устроил попойку с товарищами, празднуя их побег. На другой день - наказание плетьми с целью узнать, от кого получены деньги на покупку водки; никто меня не назвал. Гусар предпочел обвинить себя в краже, чем выдать меня, как он мне сказал впоследствии".
Мы проследили внутренний образ княгини Марии Николаевны по письмам первых одиннадцати лет пребывания в Сибири. В это время ссыльным не позволялось писать, и вся скорбная летопись этих одиннадцати лет начертана тонким, изящным {83} почерком княгини. Эти одиннадцать лет начались в Благодатском руднике, где она нанимала в крестьянской избе каморку за десять рублей ассигнациями в месяц (три с полтиной) с дровами и водой; комнату эту она делила с княгиней Трубецкой. Продолжались эти одиннадцать лет в Чите. Здесь она жила в доме диакона, в верхнем этаже; к ним присоединилась их подруга, жена декабриста Ентальцева; комната просторная; дом стоял высоко над рекой, из окна вид на Алтайские горы, внизу ловили рыбу. Здесь, в Чите, родился у Марии Николаевны и умер в тот же день младенец Софья. Мария Николаевна упоминает в письме, как из кровати своей видела прошедшего перед окном Сергея Григорьевича, уносившего гробик...
Из Читы через два года ссыльные переведены в Петровский завод. Там княгиня сперва разделяла с мужем его камеру в каземате, а потом поселилась в собственном домике. О материальном быте наших изгнанников за это время поговорим ниже: им было нелегко, и на переписке всего этого периода лежит печать нужды, борьбы и терпения.
У меня было несколько портретов Марии Николаевны в ту эпоху, преимущественно акварели работы декабриста Николая Бестужева. В особенности один поражает своей мечтательной прелестью. Облокотившись на стол с красной скатертью, сидит она у раскрытого окна, в черном платье, подперев щеку рукою; широкие у плеч рукава, большой на плечах белый батистовый с прошивками воротник, волосы, как во времена Евгения Онегина, - собраны на маковке, а над ушами спадают локонами. В окно виден высокий мачтовый тын, около тына полосатая будка, и рядом с ней - с ружьем, в кивере часовой; за тыном крыша острога, Читинского острога.
{84} За спиной княгини, на стене висит портрет отца ее в генеральском сюртуке, - тоже работы Бестужева, копия с Соколова; и этот портрет отца ее тоже был у меня... Я не могу передать впечатления великой печали, которая дышит в этой маленькой картинке. Но всякий раз, как я смотрел на нее, мне слышались слова одного ее письма из Читы: "Во всей окружающей природе одно только мне родное, - трава на могиле моего ребенка".
X.
Материальное положение наших изгнанников было не легко. Перед своей гражданской смертью, в Петропавловской крепости Сергей Григорьевич написал свое завещание, которым отказывает свое состояние сыну своему Николаю. Между прочим, это последняя его полная подпись: "генерал - майор князь Сергей Григорьевич Волконский". Княгиня, как вдова, сохраняла право на свое приданое и на седьмую часть с имения мужа. Из своего достояния ей разрешалось в ссылке пользоваться десятью тысячами в год: тогда считали ассигнациями, это составляло немного больше трех тысяч. Этой суммы в тогдашней Сибири, пожалуй, и было бы достаточно; но вдруг по приказанию свыше она была сведена к двум тысячам ассигнациями. Между тем у Волконских родилось двое детей, расходы возрастали. Мария Николаевна в 1838 году обратилась с просьбой в III Отделение о том, чтобы ей было разрешено получать из собственных же денег несколько большую сумму ввиду расходов по воспитанно детей. Ей было отвечено, что по докладу ее прошения Государю Императору, "Его Величеству {85} благоугодно было отозваться, что в Сибири учителей нет, а потому воспитание детей требует не расходов, а лишь одного попечения родителей". Через год просьба была повторена и вторично отклонена. При таких обстоятельствах особенную ценность приобретает та репутация благотворительности и отзывчивости, которую стяжала княгиня Мария Николаевна в обеих Сибирях - Восточной и Западной.
Повторяю, материальное положение было тяжкое. Из собственных их писем, но еще больше из воспоминаний других декабристов, мы видим, как им приходилось трудно. Барон Розен говорит о княгинях Волконской и Трубецкой: "Странным показалось бы, если бы я вздумал подробно описать, как сами стирали белье, мыли полы, питались хлебом и квасом, когда страдания их были гораздо важнее и другого рода, когда они видели мужей своих за работою в подземелье под властью грубого и дерзкого начальства".
Трудность положения увеличивалась еще и тем, что небольшие средства, которыми располагала княгиня Мария Николаевна поступали чрезвычайно неаккуратно, задержки происходили и в Петербурге при высылке, и на месте, в канцеляриях губернатора и коменданта. На руки отпускалось очень мало; к сожалению, не могу наизусть сказать, во сколько определялась сумма тою расчетной книгой, которая была выдана княгини с предписанием "предъявлять оную по первому требованию".
Существенную перемену в материальном быте Марии Николаевны внесло поселение ее в остроге. Уже давно страдала она от мысли, что не разделяет с мужем тяготы заключения.
{86} Если она воздерживалась от шагов в этом направлении, то потому, что опасалась после острога уже утратить возможность вернуться в Россию и, таким образом, должна будет отказаться от свидания с сыном. Но со смертью Николеньки это соображение отпадало. Отпадал и последний аргумент в руках ее семьи: родители и сестры теперь знали, что она уже не вернется. Все помыслы ее теперь сосредоточивались на том, чтобы получить разрешение поселиться с мужем. Она обратилась за помощью к отцу. Есть ответное письмо из которого видно, что он хлопочет, но столь же ясно сквозит и то, что ему вовсе не так хочется, чтобы просьба дочери была уважена. Но Мария Николаевна работала и с другого конца, - она просила свекровь поддержать ее просьбу. Долго пришлось ей ждать. Тем временем в 1828 году сняли с государственных преступников кандалы...
Но вот, наконец, письмо от старой княгини из Царского Села: она читала ее письмо Государю, и Государь ответил, что просьба ее будет исполнена, как только камера Сергея это дозволит. Кто знает придворную жизнь, тот знает, как подобные шаги трудны, как они были в особенности трудны в те времена. Кто знает отношение Николая I к декабристам, тот знает, как должно было быть страшно подойти к нему с заступничеством за тех, кого он хотел забыть и о ком помнил до последнего дня своего. Дело казалось безнадежным. Царствующая особы очень любят оказывать милость на светлом безоблачном пути своего шествия по красному сукну предначертанных событий, но они очень не любят, когда на этом пути встает и останавливает их внимание и нарушает установленность настроений и отношений что-нибудь такое, что они желали предать забвению и что заявляет о своем {87} существовании наперекор их желаниям. И, однако, княгине Александре Николаевне удалось исхлопотать то, о чем так слезно молила Мария Николаевна. Осенью 1830г. ссыльные были переведены в Петровский завод, в выстроенный для них огромный каземат. Сюда въехала и княгиня Мария Николаевна, чтобы разделить с мужем камеру № 54.
У меня была маленькая акварель, изображавшая эту камеру. Бревенчатые перегородки в одном углу обиты темно-синей материей, занавеской, привезенной из Петербурга; у одной стены диван, перед ним круглый стол; у другой стены клавикорды, конечно, те самые, которые Зинаида приказала подвязать к кибитке; за клавикордами княгиня Мария Николаевна с той же типичной прической; около клавикордов, прислонясь к стене, Сергей Григорьевич в арестантском халате. Над диваном портрет Николая Николаевича Раевского, над клавикордами на стене маленькие портреты, медальоны, миниатюры; многие из этих портретов, несмотря на мелкий размер, легко можно узнать; они впоследствии вернулись из Сибири и висели у меня в "Музее декабристов" и в моей комнат, когда у меня был "музей", когда у меня была комната ...
Нельзя, однако, не признать за произведением Некрасова, кроме литературных его достоинств, еще и культурно - воспитательное значение. То, что было достоянием узкого кружка двух поколений, потомков декабристов, что после издания "Записок" княгини Волконской стало, бы достоянием небольшого круга любителей исторической литературы, то, благодаря Некрасову, стало достоянием всякого читающего.
Постараемся же теперь, - не по Некрасову, а из собственных ее писем, увы, на память, восстановить ее духовный образ.
IX.
В этой унылой обстановке, которую мы мельком очертили, только почта могла бы доставить минуты просветления. Но как мало она приносила и как редко ... Только в пятидесятых годах при Муравьеве зазвенел почтовый колокольчик непрерывной нитью от Балтийского моря до Тихого океана, а в те времена... Почта из Петербурга уходила раз в неделю, а из Иркутска в Забайкалье иногда только раз в месяц. И каким только случайностям не подвергалась она. Разливы рек, метели, неточности адресов, путаницы в раздаче ... Письма из Киевской губернии шли почти три месяца; по полгода нужно было ждать ответа на свое письмо. Какая могла быть при этом поддержка {73} отношений, какая была возможна деловая переписка? ...
Мария Николаевна была обречена на постоянную жизнь в прошлом. Девять писем писано к уже умершей свекрови, в течение трех месяцев получает княгиня от сестер поцелуи уже умершему своему ребенку, родившемуся в Чите младенцу Софье ... Доктор прописал Сергею Григорьевичу, сильно ослабевшему в каторжных работах, вина, по рюмке в день. Начальство разрешило. Мария Николаевна пишет свекрови, старуха высылает, - бутылки приходят разбитые. Целый год проходит в ожидании второй высылки. В январе 1831 г. она просит свекровь выслать судков для пересылки пищи мужу (Что в советской России называется "передача".), а то по пути из ее жилища в острог пища стынет, а разогревать в остроге, - посуда лопается. Не знаю, когда прибыли судки, но в январе 1832 года княгиня их еще не получила.
Вся переписка проходила в Петербурге цензуру III Отделения, в Сибири цензуру губернатора, затем коменданта; в канцеляриях письма пропадали, это легко проследить при тогдашней привычке нумеровать письма. Процентов пятнадцать писем пропадало. Посылки развязывались, содержание вываливалось, попадало под другой адрес или совсем в другое место назначения.
Ответная корреспонденция из Сибири подвергалась тем же случайностям и еще большим стеснениям. Самое стеснительное было требование, в силу которого ответные письма должны были представляться в канцелярию коменданта вечером того же дня, когда почта была получена. Стеснительность этого требования станет понятна, когда вспомним, что самим государственным преступникам было запрещено писать, и потому Марии Николаевне приходилось писать и за себя, {74} и за мужа, и за других.
Декабрист барон Розен в своих - "Записках" говорит, что княгини Трубецкая и Волконская иногда писали по двадцати писем в один почтовый день. Прибавить к этому, что в нашем архиве сохранились альбомы исходящих писем, в которых рукою Марии Николаевны изложено содержание каждого написанного ею письма, - и понятным станет, что почтовые дни были для нее мучением; зато декабристы звали ее "Наше окно в свет".
Велик был труд ее, но мало вознаграждался. Из семьи мужа почти никто не писал. Только старуха княгиня Александра Николаевна каждую пятницу писала свои мало содержательные, но с точностью часового механизма отсылаемые письма. Переписка с свекровью становится руслом, по которому мы можем проследить течение материальной, практической жизни. Все заботы о муже, о его здоровьи восходят к Александре Николаевне, и удивляться приходится готовности и заботливости, с какою старуха исполняет все поручения; сама ездит, сама выбирает, сама укладывает.
Много лет позднее, в одном письме к сестре Софье, Мария Николаевна вспоминает ее всегдашнюю отзывчивость и готовность помочь. С такою же аккуратностью писала и Жозефина. Но за исключением этого, известий со стороны Волконских почти не было. В особенности огорчало Сергея Григорьевича молчание сестры. После его ухода в ссылку, она совсем исчезла с его горизонта, чтобы снова всплыть уже в 1854 году, когда она навестила брата в Иркутске и целый год прогостила у него. Об этом - в своем месте. Среди редких писем других членов семьи Волконских горели лаской и приветом письма очаровательной Зинаиды. Никогда она не забывала той, которая пришла отдохнуть в ее дому и, хорошо зная, кого она любит, {75} что она любит и что ей нужно, присылает ей то непромокаемые чулки для Сергея, то ноты итальянской музыки, то огородных семян.
Переписка с семьею Раевских была оживленнее, но мало содержательна, а главное мало утешительна; мало было в ней ласки, очень мало понимания. Какова была мать Марии Николаевны, мы видели, и что могли быть ее письма при таком характере, мы можем себе представить. Два эпизода запомнилось мне. Мария Николаевна, узнав, что ее племянница Репнина выходит замуж за графа Кушелева-Безбородко, просит мать подарить ей оставленный ею дома браслет. Мать отвечает, что желание ее будет исполнено, тем более, что из своей семьи никто, конечно, не захочет носить вещь, подаренную ее мужем. После смерти своего первенца Николеньки Мария Николаевна в одном письме к сестрам сетовала на то, что ее мать, как будто, мало разделяет ее горе. Софья Алексеевна ей пишет: "А разве вы не заметили, что я никогда не говорю вам о детях вашей сестры, - это для того, чтобы вас не огорчать".
Мы говорили уже о сестре Софье Николаевне, о ее постоянном дидактизме. С годами он возрастал. Она писала сестре фразы вроде следующих: "Я рада видеть, что здоровье ваше поправляется настолько, что вы свободно переносите суровость сибирской зимы". Она вообще любила медицину, считала себя сведущей в этой области и за восемь тысяч верст посылала сестре советы, прописывала то или иное леченье ... Мария Николаевна просит подробностей о житье бытье, что делают, кого видают и т. д.; - Софья Николаевна не остается в долгу и посылает ей расписание дня по часам. И здесь сколько забывчивости, нерадения. Три года она просит прислать ей ее любимую тетрадку нот сочинения Мейера...
Я забыл {76} сказать, что у Марии Николаевны было фортепиано. Когда она приехала в Иркутск, она к изумлению своему увидела, что сзади кибитки подвязано фортепиано, - это был подарок Зинаиды.
Конечно, то были маленькие клавикорды на четырех ножках, на которых можно было скорее тренькать, нежели играть, но какая радость, сколько горькой услады принесло оно ей в одинокие часы сибирских сумерек ...
Совсем отдельно от всего стоят письма отца, старика Николая Николаевича Раевского. Он писал мало. Княгиня приехала в Благодатский рудник в начале марта, а первое письмо от отца получила в половине июня. Он писал мало, но его письма, столь удивительные по почерку и по складу речи, - как литые бронзовые доски. И как она их ждала! Что был отец для нее, видно из таких подробностей: она просит сестер, чтобы на их письмах хотя адрес был написан рукою отца; она просить прислать ей для Сергея табаку, того, что курит отец, и просит с этим вместе мундштук, такой, какой она видала во рту отца ... Да, он мало писал, но видно, что всегда перед ним носился образ той, которая, как тучка, ночевала на груди утеса великана, умчалась рано, и остался влажный след.
И тихонько плачет он в пустыне...
На смертном одре он указал на ее портрет и сказал: "Вот самая замечательная женщина, которую я знал". Со взором, устремленным на Сибирь, угасал суровый воин... На его могиле, в деревне Болтышка, Киевской губернии, вырезан стих Жуковского:
Он был в Смоленске щит, в Париже меч России.
{77} Над могилой висит изображение Сикстинской Мадонны Рафаэля, которое княгиня Мария Николаевна. вышивала бисером в Чите.
Таковы были письма, которые княгиня получала из России. И вот, когда сопоставить все это, скупость того, что она получала, скудость того, что ее окружало, изумляться приходится богатству внутреннего содержания, на котором она строила свою скромную, убогую жизнь; преклоняться приходится перед той стойкостью, тем мужеством и постоянством, с какими она противупоставляла свою личность окружающим условиям. В этой стране, где по нескольку месяцев подряд морозы в 40°, она занимается садоводством; в этой обстановке, где, казалось бы, всякие духовные интересы должны отступить перед непрестанной борьбой за материальное существование, она занимается музыкой, и ноты, которые ей присылает Зинаида из Италии, она переписывает и пересылает своей сестре Софье в Малороссию. Она собирает гербарий сибирской флоры для какого-то доктора Даулера в Петербурге, составляет минералогический кабинет для Николеньки, когда он, вырастет.
В этой обстановке, где, казалось бы, всякое сознание своей личности должно поникнуть перед постоянным гнетом бесправия, она всегда выше обстоятельств, всегда приодета, аккуратна, всегда в перчатках и вуалетке. Там, в этой нескончаемо одинаковой, длительно безнадежной смене дней, она с каким-то религиозным этикетом соблюдает семейные годовщины рождений, именин. Она вспоминает в июле 1827 г., что в первый раз после замужества проводить 5-е число, день именин Сергея, в его обществе: в 1825 году он был в отъезде по службе, в 1826 году он сидел в крепости, а в этот год 5-е число как
{78} раз случилось в день свидания с заключенными. И как трогательно, например, читать ее благодарность мужу по поводу того, что он просил ее в день его именин не снимать траура по ее отцу.
Это может показаться мелочами в наши дни; я же думаю, что великая сила воспитания и великая сила воли сказывается в этих подробностях жизни. Это больше, нежели приспособляемость к обстоятельствам - это нежелание подчиниться им; это есть отказ в капитуляции, это свет, которого тьма не может объять. Эту сторону ее характера, эти условия ее положения домашние ее не понимали; они не понимали, сколько величия в этих мелочах, сколько потрясений за этой стойкостью. Они не сознавали и того, какое значение для нее могли иметь мелочи их домашнего, деревенского бытия. Как она, за восемь тысяч верст, мучительно переживала жизнь далекого дома, видно из того, что однажды княгиня Трубецкая нашла нужным написать сестрам Марии Николаевны, чтобы они ей писали о болезнях ее домашних уже по выздоровлении их, - до такой степени известия влияют на ее здоровье. Изумляться приходится, как, при скудости своей жизни, она находила чем наполнять шесть, восемь страниц большой почтовой бумаги. "Если я могу писать, неужели вам нечего рассказать", писала она сестрам. Она даже находила возможным шутить; хотя за этим смехом всегда блестят слезы, все равно, как когда она садилась петь за клавикорды, слезы пресекали ее голос. А из дому она получала жалобы. "Но если вы несчастны, отвечает она матери, то что же я?..."
Редко попадаются такие слова под ее пером. Опять изумляться приходится крепости, с какой она не позволяет себе отвечать на незаслуженный нападки матери: она знает, мать сама ей пишет, что таков уже ее характер - {79} горе у нее всегда переходит в гнев, но при всем том высока духовная выдержка, которая на это отвечает просьбою благословить и ее, и Сергея.
Образ княгини Марии Николаевны еще вырастает, когда рассматриваешь ее отношение к другим. Ее потребность помогать не знала пределов, а готовность помочь поражает, когда знаешь скудость средств, которыми она жила. В книге Дмитриева-Мамонова "Декабристы в Западной Сибири" только три раза упоминается имя княгини Марии Николаевны, но каждый раз в связи с денежной помощью, которую кто-нибудь из сосланных получал от нее из Восточной Сибири. Но не только материальная помощь; трогательны примеры ее проникновения в чужую духовную жизнь.
Для какого-то каторжного татарина, невинно осужденного за убийство, она выписывает коран по-татарски, для каторжного еврея из Белой Церкви выписывает еврейскую библию. А как трогательно, например, отношение ее к любимой ее девушке Маше, приехавшей из деревни Болтышки разделить с ней тяготы изгнания. Эта Маша безутешно тосковала, не получая писем из дому от своего брата Василия. Сколько Мария Николаевна ни писала сестрам, - Василий не откликался. Что же придумывает княгиня? Она сама пишет письма, будто от Василия, и в почтовые дни читает их Маше, будто бы сейчас полученные.
Дополним образ Марии Николаевны тем еще, как другие к ней относились. Когда декабрист Кюхельбекер, по отбытии срока наказания, уезжал из Красноярска, он написал Марии Николаевне свое прощальное письмо, прося передать иркутским своим товарищам привет и извинение, что не может писать каждому в отдельности. Он говорит, между прочим, что со дня знакомства с ней для его жены началась {80} новая жизнь. Далее он выражает уверенность, что никто из товарищей по ссылке не посетует за то, что он ее выбирает выразительницею своих чувств, ибо, прибавляет он, "все, что есть достойного уважения и прекрасного в характере каждого из них, все это в наибольшей и чистейшей степени, представлено Вами, их ангелом хранителем и утешителем". Эти немногие слова вмещают в себе все, что рассыпано по многочисленным "Запискам", "Воспоминаниям" того времени и тех людей. Что так мыслили и чувствовали люди ее круга, это не удивительно; но чрезвычайно знаменательно отношение к ней и к другим женам декабристов местного населения, крестьян и уголовных каторжан. Никогда эти дамы не встретили ничего, кроме внимания и уважения. О том, какую память они оставили, я имел трогательное свидетельство в письмах старожилов, о которых упоминал. Знаменательно и то, что население называло декабристов общим именем "наши князья"; правда, что среди них были такие имена, как Трубецкие, Волконские, Одоевские, Барятинские, Оболенские, Шаховские ... Опять скажу, что не удивительно уважительное отношение со стороны людей, испытавших влияние их доброго отношения к себе, культурного воздействия на их детей; но вот пример того, как к этим - с позволения сказать - "буржуйкам" относились каторжане.
В отобранной от княгини Волконской в Иркутске подписке значилось, между прочим, что местные власти отказываются оказывать женам государственных преступников какую - либо защиту "от ежечасных могущих быть оскорблений от людей самого развратного класса, которые найдут в том как будто некоторое право считать жену государственного преступника, несущую равную с ним участь, себе {81} подобною; оскорбления сии могут быть даже насильственные".
В такую-то среду приехала княгиня Волконская, среди них жила. И что же нашла? Заимствую из "Записок" следующий рассказ.
"Кроме нашей тюрьмы была еще другая, в которой содержались бегавшие несколько раз и совершившие грабежи. Их кандалы были гораздо тяжелее и работы труднее. Между ними находился известный разбойник Орлов, своего рода герой. Он никогда не нападал на людей бедных, а только на купцов и, в особенности, на чиновников; он даже доставил себе удовольствие некоторых из них высечь.
У этого Орлова был чудный голос, он составил хор из своих товарищей по тюрьме и, при заходе солнца, я слушала, как они пели с удивительной стройностью и выражением; одну песнь, полную глубокой грусти, они особенно часто повторяли: "Воля, воля дорогая". Пение было их единственным развлечением; скученные в тесной темной тюрьме, они выходили из нее только на работы. Я им помогала, насколько позволяли мои средства, и поощряла их пение, садясь у их грустного жилища. Однажды я вдруг узнаю, что Орлов бежал. Все поиски за ним остались тщетны. Гуляя как-то в направлении нашей тюрьмы, я увидела следовавшего за мной каторжника; это был когда-то бравый гусар, он мне сказал вполголоса: "Княгиня, Орлов меня посылает к вам, он скрывается на этих горах, на скалах над вашим домом, он уже давно там и просит вас прислать ему денег на шубу, ночи стали уже холодные".
Я очень испугалась этого сообщения, а между тем, как оставить несчастного без помощи? Я вернулась домой и взяла 10 рублей; я заранее сказала бывшему гусару, чтобы он за мной не следовал, но заметил бы то место, где я во время прогулки нагнусь, {82} чтобы положить деньги под камень. Он все исполнил, как я ему сказала, и тотчас же нашел их.
Прошло еще две недели, я была одна в своей комнате. Каташа еще не возвращалась со свидания с мужем, я пела за фортепиано, было довольно темно; вдруг кто-то вошел, очень высокого роста и стал на колени у порога. Я подошла - это был Орлов, "в шубе", с двумя ножами за поясом. Он мне сказал: "Я опять к вам, дайте мне что-нибудь, мне нечем больше жить, Бог вернет вам, ваше сиятельство". Я дала ему пять рублей, прося его скорее уйти. Каташа по возвращении из тюрьмы очень встревожилась от этого появления, да и было от чего, как вы увидите. Я легла поздно, все думая об этом разбойнике, которого могли схватить, и тогда Бурнашев не преминул бы повторить свои обычные слова - "вы хотите поднять каторжников". Среди ночи я услыхала выстрелы. Бужу Каташу, и мы посылаем в тюрьму за известиями.
Там все спокойно, но вся деревня поднялась на ноги, и мне говорят, что беглых схватили на горе и всех арестовали, кроме Орлова, который бежал, вылезши сквозь трубу, или вернее, сквозь дымовое отверстие. Несчастный, вместо того, чтобы купить себе хлеба, устроил попойку с товарищами, празднуя их побег. На другой день - наказание плетьми с целью узнать, от кого получены деньги на покупку водки; никто меня не назвал. Гусар предпочел обвинить себя в краже, чем выдать меня, как он мне сказал впоследствии".
Мы проследили внутренний образ княгини Марии Николаевны по письмам первых одиннадцати лет пребывания в Сибири. В это время ссыльным не позволялось писать, и вся скорбная летопись этих одиннадцати лет начертана тонким, изящным {83} почерком княгини. Эти одиннадцать лет начались в Благодатском руднике, где она нанимала в крестьянской избе каморку за десять рублей ассигнациями в месяц (три с полтиной) с дровами и водой; комнату эту она делила с княгиней Трубецкой. Продолжались эти одиннадцать лет в Чите. Здесь она жила в доме диакона, в верхнем этаже; к ним присоединилась их подруга, жена декабриста Ентальцева; комната просторная; дом стоял высоко над рекой, из окна вид на Алтайские горы, внизу ловили рыбу. Здесь, в Чите, родился у Марии Николаевны и умер в тот же день младенец Софья. Мария Николаевна упоминает в письме, как из кровати своей видела прошедшего перед окном Сергея Григорьевича, уносившего гробик...
Из Читы через два года ссыльные переведены в Петровский завод. Там княгиня сперва разделяла с мужем его камеру в каземате, а потом поселилась в собственном домике. О материальном быте наших изгнанников за это время поговорим ниже: им было нелегко, и на переписке всего этого периода лежит печать нужды, борьбы и терпения.
У меня было несколько портретов Марии Николаевны в ту эпоху, преимущественно акварели работы декабриста Николая Бестужева. В особенности один поражает своей мечтательной прелестью. Облокотившись на стол с красной скатертью, сидит она у раскрытого окна, в черном платье, подперев щеку рукою; широкие у плеч рукава, большой на плечах белый батистовый с прошивками воротник, волосы, как во времена Евгения Онегина, - собраны на маковке, а над ушами спадают локонами. В окно виден высокий мачтовый тын, около тына полосатая будка, и рядом с ней - с ружьем, в кивере часовой; за тыном крыша острога, Читинского острога.
{84} За спиной княгини, на стене висит портрет отца ее в генеральском сюртуке, - тоже работы Бестужева, копия с Соколова; и этот портрет отца ее тоже был у меня... Я не могу передать впечатления великой печали, которая дышит в этой маленькой картинке. Но всякий раз, как я смотрел на нее, мне слышались слова одного ее письма из Читы: "Во всей окружающей природе одно только мне родное, - трава на могиле моего ребенка".
X.
Материальное положение наших изгнанников было не легко. Перед своей гражданской смертью, в Петропавловской крепости Сергей Григорьевич написал свое завещание, которым отказывает свое состояние сыну своему Николаю. Между прочим, это последняя его полная подпись: "генерал - майор князь Сергей Григорьевич Волконский". Княгиня, как вдова, сохраняла право на свое приданое и на седьмую часть с имения мужа. Из своего достояния ей разрешалось в ссылке пользоваться десятью тысячами в год: тогда считали ассигнациями, это составляло немного больше трех тысяч. Этой суммы в тогдашней Сибири, пожалуй, и было бы достаточно; но вдруг по приказанию свыше она была сведена к двум тысячам ассигнациями. Между тем у Волконских родилось двое детей, расходы возрастали. Мария Николаевна в 1838 году обратилась с просьбой в III Отделение о том, чтобы ей было разрешено получать из собственных же денег несколько большую сумму ввиду расходов по воспитанно детей. Ей было отвечено, что по докладу ее прошения Государю Императору, "Его Величеству {85} благоугодно было отозваться, что в Сибири учителей нет, а потому воспитание детей требует не расходов, а лишь одного попечения родителей". Через год просьба была повторена и вторично отклонена. При таких обстоятельствах особенную ценность приобретает та репутация благотворительности и отзывчивости, которую стяжала княгиня Мария Николаевна в обеих Сибирях - Восточной и Западной.
Повторяю, материальное положение было тяжкое. Из собственных их писем, но еще больше из воспоминаний других декабристов, мы видим, как им приходилось трудно. Барон Розен говорит о княгинях Волконской и Трубецкой: "Странным показалось бы, если бы я вздумал подробно описать, как сами стирали белье, мыли полы, питались хлебом и квасом, когда страдания их были гораздо важнее и другого рода, когда они видели мужей своих за работою в подземелье под властью грубого и дерзкого начальства".
Трудность положения увеличивалась еще и тем, что небольшие средства, которыми располагала княгиня Мария Николаевна поступали чрезвычайно неаккуратно, задержки происходили и в Петербурге при высылке, и на месте, в канцеляриях губернатора и коменданта. На руки отпускалось очень мало; к сожалению, не могу наизусть сказать, во сколько определялась сумма тою расчетной книгой, которая была выдана княгини с предписанием "предъявлять оную по первому требованию".
Существенную перемену в материальном быте Марии Николаевны внесло поселение ее в остроге. Уже давно страдала она от мысли, что не разделяет с мужем тяготы заключения.
{86} Если она воздерживалась от шагов в этом направлении, то потому, что опасалась после острога уже утратить возможность вернуться в Россию и, таким образом, должна будет отказаться от свидания с сыном. Но со смертью Николеньки это соображение отпадало. Отпадал и последний аргумент в руках ее семьи: родители и сестры теперь знали, что она уже не вернется. Все помыслы ее теперь сосредоточивались на том, чтобы получить разрешение поселиться с мужем. Она обратилась за помощью к отцу. Есть ответное письмо из которого видно, что он хлопочет, но столь же ясно сквозит и то, что ему вовсе не так хочется, чтобы просьба дочери была уважена. Но Мария Николаевна работала и с другого конца, - она просила свекровь поддержать ее просьбу. Долго пришлось ей ждать. Тем временем в 1828 году сняли с государственных преступников кандалы...
Но вот, наконец, письмо от старой княгини из Царского Села: она читала ее письмо Государю, и Государь ответил, что просьба ее будет исполнена, как только камера Сергея это дозволит. Кто знает придворную жизнь, тот знает, как подобные шаги трудны, как они были в особенности трудны в те времена. Кто знает отношение Николая I к декабристам, тот знает, как должно было быть страшно подойти к нему с заступничеством за тех, кого он хотел забыть и о ком помнил до последнего дня своего. Дело казалось безнадежным. Царствующая особы очень любят оказывать милость на светлом безоблачном пути своего шествия по красному сукну предначертанных событий, но они очень не любят, когда на этом пути встает и останавливает их внимание и нарушает установленность настроений и отношений что-нибудь такое, что они желали предать забвению и что заявляет о своем {87} существовании наперекор их желаниям. И, однако, княгине Александре Николаевне удалось исхлопотать то, о чем так слезно молила Мария Николаевна. Осенью 1830г. ссыльные были переведены в Петровский завод, в выстроенный для них огромный каземат. Сюда въехала и княгиня Мария Николаевна, чтобы разделить с мужем камеру № 54.
У меня была маленькая акварель, изображавшая эту камеру. Бревенчатые перегородки в одном углу обиты темно-синей материей, занавеской, привезенной из Петербурга; у одной стены диван, перед ним круглый стол; у другой стены клавикорды, конечно, те самые, которые Зинаида приказала подвязать к кибитке; за клавикордами княгиня Мария Николаевна с той же типичной прической; около клавикордов, прислонясь к стене, Сергей Григорьевич в арестантском халате. Над диваном портрет Николая Николаевича Раевского, над клавикордами на стене маленькие портреты, медальоны, миниатюры; многие из этих портретов, несмотря на мелкий размер, легко можно узнать; они впоследствии вернулись из Сибири и висели у меня в "Музее декабристов" и в моей комнат, когда у меня был "музей", когда у меня была комната ...