Понемногу центр тяжести житейских интересов нашей Урикской колонии стал перемещаться в сторону города. Понемногу и с большим трудом жены получили право жить в Иркутске, мужьям разрешено их навещать два раза в неделю, а потом и вовсе переехать в город. Княгиня Волконская получила такое разрешение только в 1845 г.
   На первых порах было трудно. Разрешение на въезд в город, полученное из Петербурга, не нравилось местному начальству; оно с трудом приспособлялось к этому вкрапливанию государственных преступников в среду иркутских обывателей. Случались ложные положения. Однажды Мария Николаевна, желая доставить развлечение своей дочке, повела ее в театр {104} (если можно назвать театром тот сарай, в котором давались в то время представления). Через несколько дней появилось распоряжение о запрещении женам государственных преступников посещать общественные места увеселения. Другое распоряжение было вызвано появлением Марии Николаевны на музыкальном вечере в Институте!..
   Повторение подобных распоряжений со стороны губернатора Пятницкого стало принимать настолько обидные и оскорбительные формы, что Мария Николаевна однажды написала о том своей сестре Екатерине Николаевне Орловой; та показала письмо брату своего мужа, в то время управляющему III Отделением. Генерал - губернатор Руперт получил строгое предписание делать разницу между государственными преступниками и их женами, которые, добровольно последовав за мужьями, не подлежат строгостям закона. За время изгнания это было первое письмо в таком духе. Но долго еще давала себя знать старая закваска. Еще в 1854 году, значит, за два года до амнистии, княгиня пишет сыну, в то время находившемуся в служебной командировке на Амуре, что приходил в дом сборщик городских повинностей (в то время это называлось "за трубу"), и в книге значилось: "За трубу в доме преступницы Волконской". Рассказывая об этом в письме к сыну, Мария Николаевна прибавляет: "Я никогда не видела твоего отца в таком гневе". Кажется, ни в одной стране не существует такой разницы между душевным складом обывателя и душевным складом представителя исполнительной власти; в особенности низы у нас с трудом осваивались со всяким "новым курсом".
   А новый курс начался; он начался с приездом в Иркутск в 1847 году генерал-губернатора Николая Николаевича Муравьева.
   Этот редких качеств {105} человек, столь много сделавший для сибирского края, с первых же дней своего вступления в должность проявил себя заступником, покровителем, другом декабристов; он сразу выдвинул их, и если не в гражданском, то в общественном смысле поставил их в то положение, которое им принадлежало в силу высоких качеств образования и воспитания. Он не только принимал декабристов у себя, - он ездил к ним. C домом Волконских у него и его жены (она была родом француженка) установились отношения самой тесной дружбы. Он был восприемник старшего внука Сергея Григорьевича, Сергея Дмитриевича Молчанова; когда в переписке членов семьи декабриста попадается наименование "крестный", это значит генерал-губернатор Муравьев. Он не изменял своего отношения и в своих донесениях в Петербург, и когда зашла речь о принятии на государственную службу сына Сергея Григорьевича, моего отца, он не побоялся, испрашивая на то Высочайшего разрешения, заявить, что просьба заслуживает внимания, так как молодой Волконский, окончивший Иркутскую гимназию с золотой медалью, почерпнул нравственные свои качества в родительском доме.
   После этого понятно, что жизнь в тот период, к которому подходим, уже не может представлять ни черт драматизма, ни живописности, которыми отличается предыдущий период. Декабрист становился одним из обывателей, и если в глазах прочих обывателей что-нибудь его отличает, то уже не ореол мученика, а лишь известные гражданские и общественные ограничения. Таков уж обыватель: он готов ставить на пьедестал человека, стоящего вне общества, но он свыкается с ним, как только они встречаются на одном уровне. Если не ошибаюсь, Флобер где-то {106} сказал: "Не прикасайтесь к кумирам, позолота остается на руках". Чувствуется известное опрощение, перемена репертуара, если можно так выразиться: из героической трагедии мы переходим к картинам обывательской драмы. Жизнь большого губернского города с его постоянным напряжением чиновно-общественных мелочей способна засосать всякого.
   Прибавить к этому, что декабристы, в течение пятнадцати лет оторванные от всякой общественной и гражданской жизни, вдруг очутились в этом губернском водовороте, - понятно станет, что они кинулись в него с известным упоением. Привыкшие говорить, от природы спорщики, они не могли проходить мимо жизни. Но здесь же попадали в ту томительную двойственность, которую создавало им их положение: они говорили, спорили, одобряли, осуждали, но они не могли ни участвовать, ни влиять, - они были бездейственны. Это вызывало иногда раздражение, иногда упадок сил. В письмах Марии Николаевны встречаются признаки утомления от этого постоянного кипения, наполнявшего жизнь беспричинным и бесцельным беспокойством.
   Переписка того времени представляет очень ценный бытовой материал. В ней мало выдающихся моментов, но накопление в течение почти двадцати лет изо дня в день повторяющихся мелочей создает картину тогдашней жизни очень занимательную, благодаря своей полноте и непрерывности. Можно проследить все интересы, волнения, заботы, развлечения того, что Сергей Григорьевич в письмах сыну называл "иркутская публика". Не всегда это легко: письма пестрят именами, и не только именами, но и уменьшительными и даже прозвищами. Разгадать, о ком идет речь, иногда было совсем невозможно.
   Тогда я стал по мере чтения выписывать все имена и прозвища и посылал их моей {107} двоюродной сестре, которая жила в деревне, в Малороссии, при старой своей больной матери, той самой Елене Сергеевне Рахмановой, о которой упоминал выше по поводу замечаний на "записки" Белоголового. Пятнадцать лет в параличе, но со свежей головой, с изумительной памятью, тетка моя по поводу каждого имени раз сказывала какую-нибудь историю; тут были биографические данные, анекдоты, собственные воспоминания, отзывы других, - одним словом, накопился такой ценный материал, который был чуть не ценнее самих писем. Все это я разработал, проредактировал и расположил по алфавиту. К сожалению, толстая тетрадь с огромным количеством собственных имен показалась тем, кто отобрал у меня все мои бумаги, особенно ценной. "Ведь вот сколько имен, а еще ни у кого из них не было обыска", сказали они. Ценность эта была несколько иного рода, нежели та, какую тетрадь имела в моих глазах, и она, конечно, поблекла, когда новые обладатели ее увидели, что дело идет о прошлом столетии и что алфавитный список дает перечень не современных людей, а покойников... Как бы то ни было, ключ к разгадке того, чем кишела жизнь "иркутской публики" от 1839 до 1856 года, утерян навсегда...
   XII.
   Дети Волконских воспитывались дома. Под руководством родителей и при содействии товарищей отца они получили с юных лет редкую подготовку к дальнейшему развитию. Они учились английскому языку у Лунина, математике у Муханова. Александр {108} Поджио давал уроки истории, отец преподавал литературу; французский язык был домашним языком, на котором дети говорили и переписывались с матерью.
   В 1846 году родители решили ходатайствовать о помещении сына в Иркутскую гимназию. Ходатайство, поддержанное на этот раз генерал губернатором Рупертом, было уважено. Сын Волконских окончил курс, как мы уже упоминали, с золотой медалью: у меня сохранялись книги, которые он получал при переходе из класса в класс. Окончив гимназию, Михаил Сергеевич поступил чиновником по особым поручениям при генерал-губернаторе Муравьеве. B качестве такового он был неоднократно посылаем в разных целях то на Амур, то на Китайскую границу, то в Камчатку, к Охотскому морю. Первые русские поселения на Амуре были водворены им.
   От этих экспедиций у меня оставалось, кроме вещей, вывезенных моим отцом из Китая, много рисунков, и картин. Самые интересные - четыре вида, рисованные пастелью, работы некоего Майера, изображают: два поселка, одну высадку на берег и путешествие на собаках, по снегу мчащийся обоз. Еще был занятный рисунок: лодка, в ней молодой человек, мой отец, в сюртуке и фуражке с околышком, на корме и на носу два бурята в китайских шляпах гребут; в ногах у моего отца сидит лягавая собака (Со всего этого были мною сняты фотографические снимки для предполагавшегося издания, но и фотографии были у меня отобраны...).
   Кстати анекдот о собаке. Однажды отец на почтовой станции менял лошадей. Содержатель станции хлопотал вокруг тележки, раскладывал полость, утаптывал сено. Когда все было готово и отец уселся, смотритель нагибается над собакой и спрашивает, {109} обращаясь к отцу: "Ваше благородие, а их благородие прикажете подсадить?"
   Помню еще рассказ. Во время одной из экспедиций попал отец как раз под Светлый праздник в глухое селение, - несколько лачужек. Разместились по избам, а вечером собрались в ту, которая была попросторнее, встречать Пасху. Только разговеться нечем: кроме копченой рыбы, ничего.
   - Неужели молока нет?
   - Ну, разве коровы, водятся!
   - А птицы?
   - Ну, какие птицы. На весь поселок одна курица и та никогда не несется.
   Собрались. Отца попросили Евангелие прочесть. Прочитал: В начале бе слово. Пропели "Христос Воскресе". Вдруг под окном девочка кричит. "Снесла! Снесла!"
   Стук в окно, и через форточку просовывается яйцо. Тут же его сварили, разрезали на девять частей, - разговелись.
   Припоминается мне еще любопытный случай, показывающий, насколько русский человек способен к колонизации. Во время своей поездки по Амуру Муравьев высадился посмотреть на одну бурятскую деревушку и пришел в негодование, увидав что население, через год после присоединения к России, по-русски не говорит. Он вспылил: "Поставить сотню казаков!" Через год отец, проезжая мимо, заехал, чтобы проверить успехи населения. Результат был неожиданный, - все казаки говорили по-бурятски.
   Отец хорошо знал Сибирь, природу и людей, разнообразные племена, ее заселяющие, и странные житейские и трудные политические отношения, которые порождаются {110} встречею обычаев и интересов. Впоследствии, много лет спустя, он издал биографию графа Муравьева-Амурского, составленную под его наблюдением Барсуковым. В этом труде он воздал дань личной и еще больше отечественной благодарности этому государственному мужу, утолившему ту жажду моря, которою континентальная Россия томилась в течение долгих столетий и открытием доступа к Тихому океану, завершившему на востоке то, что Петр Великий начал на западе.
   В близком соприкосновении с жизненными запросами края, в который судьба закинула его отца, проходила деятельность молодого Волконского вплоть до того дня, когда новые непредвиденные события отозвали его...
   Дочь Волконских звалась Еленой; Мария Николаевна звала ее английским уменьшительным Нелли; в широких кругах знакомства, не знавшего по-английски, имя было переиначено в русское "Неля", и с этим именем перешла Елена Сергеевна в память, или вернее, в сердца всех, знавших ее на протяжении пяти поколений. Редкой красоты, живая, блестящая, обворожительная в обхождении, она была всеобщая любимица; мужчины, женщины, старушки, дети, - все ее боготворили, и до глубокой старости, в параличе, без ног, в колясочке, без руки, без глазу, она до восемьдесят четвертого своего года оставалась кумиром всех окружавших ее. Я еще не встречал человека, знавшего ее, который не произносил бы ее имени иначе, как с глазами к небу и с поднятыми плечами, - так, как говорят о чем-то, подобного чему не было и не будет. Можно себе представить, что это было в юности.
   {111} Она вышла замуж, когда ей едва минуло шестнадцать лет. Чиновник по особым поручениям при Муравьеве, Дмитрий Васильевич Молчанов, был ее счастливым избранником. После свадьбы они отправились в Петербург (19-го сентября 1850 года). Если когда-нибудь расставание с дочерью могло смягчаться радостью, то, конечно, в этом случае: человек умный, образованный, безупречной честности, довольно сказать - любимый из приближенных Муравьева. Письма Елены Сергеевны дышат счастьем, письма Молчанова дышат рыцарством, письма Марии Николаевны полны того покоя, который дает уверенность в неизменности того, что хорошо. Сергей Григорьевич был счастлив, видя, что хотя перед одним членом его семьи раскрывались двери родины, те двери, которые для него были закрыты навсегда. Собственное его положение не так его тяготило, сколько мучило сознание, что дети должны нести кару по вине отца...
   В том же году приезжала навестить сестру Софья Николаевна Раевская и провела с Волконскими нисколько недель. Это было первое родственное лицо за двадцать четыре года. О ее пребывании в нашем архиве сведений почти нет, но в семействе Орловых, внуков Екатерины Николаевны, сохранилось много писем Софии Николаевны из Сибири. К сожалению я еще не имел возможности с ними познакомиться. Пребывание ее было не столь долго, как бы она того желала: сестер беспокоило здоровье их сестры Елены; она была в Италии, и к ней поехала Софья Николаевна из Иркутска. Но она уже не застала сестру в живых. Елена Николаевна умерла в 1852 году в Фраскати под Римом; там, в католической церкви она похоронена; над местом погребения ее вделан в стену образ, вывезенный из России...
   По дороге в Петербург Молчановы остановились в Томске, где по просьбе Сергея Григорьевича навестили декабриста Гавриила Степановича Батенкова.
   Совсем особенная судьба этого замечательного человека. Заключенный в Петропавловскую крепость, он был забыт и только потому, что начальник III отделения, граф Орлов, знавший его лично, осведомился о нем в 1846 году, о нем вспомнили. Думают, что в крепости его держали в связи с распространившимся слухом о его умопомешательстве. Между тем умопомешательство, если и было, то кратковременное, а вследствие тягостного одиночного заключения он потерял способность речи; это и подало повод к недоразумению. Как бы то ни было, 20 лет он просидел в крепости; для того, чтобы не сойти с ума, он заставлял себя переводить библию каждый день на другой язык. Во рву крепости, где ему разрешено было работать, он посадил яблоню, - с этой яблони он ел яблоки ...
   Наконец, последовало распоряжение о переводе его в Томск. С первого же свидания с Еленой Сергеевной Батенков проникся к ней чувством нежной отеческой привязанности. Трогательны письма старика: не знаешь, что трогательнее, - нежность или уважение. Он был возвращен из ссылки, как и прочие оставшиеся в живых декабристы, и дожил свой век в Калуге. Здесь Елена Сергеевна его посетила незадолго до смерти. До конца дней своих хранил он память о ней.
   Может быть, в каком-нибудь иллюстрированном издании вам попался портрет Батенкова: он сидит у стола и на столе повернутый к нему женский портрет - Елена Сергеевна.
   (Дополнение ldn-knigi:
   БАТЕНЬКОВ Гавриил Степанович
   (25.3.1793 - 29.10.1863).
   Подполковник корпуса инженеров путей сообщения. Из дворян Тобольской губернии. Отец - обер-офицер Степан Батеньков (ок. 1733 - не позднее 1810), мать - Урванцева. Воспитывался в Тобольском военно-сиротском отделении, а также в народном училище и гимназии, с 1810 или 1811 в Дворянском полку при 2 кадетском корпусе в Петербурге, откуда выпущен прапорщиком в 13 артиллерийскую бригаду - 21.5.1812, участник Отечественной войны 1812 и заграничных походов, за отличие произведен в подпоручики - 17.12.1813, за отличие в бою при селении Ларотьер награжден орденом Владимира 4 ст. с бантом - 20.1.1814, раненный 30.1.1814 в сражении при Монмирале (10 штыковых ран), попал в плен, в котором находился до 10.2.1814; по переименовании бригады поступил в 27 артиллерийскую бригаду - 23.9 1814, переведен в 14 батарейную роту 7 бригады - 11.1.1816, за ранами уволен от службы - 7.5.1816, по сдаче экзамена в институте корпуса инженеров путей сообщения определен инженером 3 класса по корпусу инженеров путей сообщения с назначением в Х (Сибирский) округ - 5.10.1816, утвержден в чине поручика со старшинством с 17.12.1813 - 2.2.1817, с апреля 1817 занимался работами по устройству
   г. Томска. Сблизившись во время службы своей в Сибири со Сперанским, он в 1819 был откомандирован в непосредственное его ведение, капитан 17.4.1819, майор - 20.6.1821, указом 28.7.1821 назначен для производства дел в Особом сибирском комитете с переводом в Петербург, по высочайшему повелению 29.1.1823 назначен по особым поручениям по части военных поселений, а затем членом Совета главного над военными поселениями начальника с производством в подполковники - 25.1.1824, назначен старшим членом Комитета по отделениям военных кантонистов - 10.7.1824. Масон, член ложи "Избранного Михаила" в Петербурге (1816) и "Восточного светила" в Томске (1818).
   Член Северного общества с 19 ноября 1825 года, т.е. со дня смерти императора Александра I. Таким образом, он был в обществе один из немногих, кто участвовал непосредственно в войне 1812 года, он был боевой офицер, и, возможно, именно это определило его поведение 14 числа. Следствием было выяснено, что Батеньков знал о существовании общества и в целом разделял убеждение, что монархия должна быть ограничена, что России необходимы Конституция и парламент. По запискам правителя дел Следственного комитета Боровкова, все знавшего о следствии, "в совещаниях пред 14 декабря участвовал и подавал мнения, хотя и клонившиеся к достижению цели общества, однако более умеренные и ограничивающиеся одним стремлением ко введению конституционного правления, стараясь, впрочем, оградить во время переворота общее спокойствие и удалить всякую возможность от грабежа и буйства. Когда при нем сказано было, что можно забраться и во дворец, то он возразил: "Дворец должен быть священное место, если солдат до него коснётся, то уже ни от чёго удержать его будет невозможно".
   Готовясь к участию в предприятии общества, которое, как он показал, для достижения своей цели считало необходимым принести на жертву ныне царствующего императора, он питал честолюбивые виды быть членом Временного правления и надеялся в виде регентства управлять государством... Наконец, раскаявшись в преступлении своем, он дал присягу ныне царствующему императору и в возмущении 14 декабря никакого участия не принимал". Вот еще один пример разного отношения следствия к высокородным и простым дворянам на следствии. В данном случае будь Батеньков не худородным сиротой, а князем из Рюриковичей, участь его, вероятно, была бы иной.
   Арестован 28.12.1825 в Петербурге и помещен на городском карауле, доставлен в Петропавловскую крепость в №2 Никольской куртины - 29.12.1825 ("присылаемого при сем Батенькова содержать строжайше, дав писать, что хочет; так как он больной и раненый, то облегчить его положение по возможности"), по письму на высочайшее имя и по двум его запискам к коменданту Сукину от 29.3.1826 высочайше повелено 4.4.1826 объявить Батенькову, что ему не воспрещается писать все, что ему угодно (письмо Дибича Сукину от 4.4, №26).
   Осужден по III разряду и по конфирмации 10.7.1826 приговорен в каторжную работу на 20 лет. Отправлен в Свартгольмскую крепость 25.7.1826, срок сокращен до 15 лет - 22.8.1826, по особому высочайшему повелению в июне 1827 перевезен в Петербург (приметы: рост 2 аршина 8 вершков, "лицом смугл, с рябиною и долголиц, волосы на голове и бровях темнорусые, глаза черные, близорук, нос посредственный, острый") и заключен в Алексеевский равелин (камера №5).
   "Причины, по которым Батеньков не был отправлен в Сибирь и заключен в крепость, III отделению неизвестны. В 1828 г. Батеньков намерен был голодом и бессонницею лишить себя жизни и показывал признаки сумасшествия, а в 1835 два раза представлял через коменданта запечатанные пакеты на высочайшее имя, в коих оказались записки его бессвязного и запутанного содержания, обнаруживающие в нем явное помешательство ума". На всеподданнейшем докладе гр. Орлова от 22.1.1846 об облегчении участи Батенькова Николаем I положена резолюция: "Согласен, но он содержится только от того, что был доказан в лишении рассудка, надо его переосвидетельствовать и тогда представить, как далее с ним поступить можно". Согласно заключению коменданта, генерал от инфантерии Скобелева, 31.1.1846 последовало высочайшее повеление отправить его на жительство в Томск с учреждением за ним там строгого наблюдения и с применением к нему всех правил, изданных о государственных преступниках, находящихся на поселении в Сибири. Отправлен - 14.2.1846, прибыл в Томск 9.3.1846.
   Можно предположить, что Батенькова продолжали содержать в крепости, а не отправили сразу в Сибирь или в какой-нибудь острог, заключается в том, что вскоре после окончания основного следствия, и приговора, и казни пятерых декабристов, был поднят вопрос об участии во всем этом деле масонов, о руке, тянущейся откуда-то с Запада. Ряд декабристов был допрошен в связи с таким поворотом дела, но это ничего дало. Возможно, Батеньков, будучи масоном, что-то сказал лишнее по недомыслию - стремление к управлению государством после переворота, возможно, говорит о том, что сумасшествие, зафиксированное уже в тридцатых годах, стало проявляться значительно раньше...
   После амнистии 26.8.1856, по которой Батенькову возвращены права потомственного дворянства, вернулся в Европейскую Россию и поселился у Евдокии Петровны Елагиной в с. Петрищеве Белевского уезда Тульской губернии; разрешено временно приезжать в Москву - 14.4.1857, осенью 1857 переселился в Калугу, где и умер; похоронен в Петрищеве. Писал стихи.
   Взято из: http://teleschool.demo.metric.ru/encyclopedia.asp?ob_no=10438
   ldn-knigi)
   В Петербурге молодую чету встретили с распростертыми объятиями:
   {113}
   Родне, прибывшей издалеча,
   Повсюду радостная встреча,
   И восклицанья, и хлеб-соль.
   Елена Сергеевна была первая, приехавшая из Сибири, - она была тот голубь, который был выпущен из ковчега... Среди всех родственников она особенно сблизилась со своей теткой, сестрою ее отца, княгиней Софьей Григорьевной Волконской. Их сблизила общая пылкость воображения, известная восторженность и некоторое пренебрежение к внешним формам жизни, к светским обычаям. В Софье Григорьевне это пренебрежение требованиями светского общежития с годами достигло совсем невероятных проявлений в связи с возраставшей скупостью и развившейся к старости клептоманией. О ней поговорим ниже, а сейчас хочу рассказать два случая из петербургского пребывания Елены Сергеевны, рисующих отношение Николая I к декабристам.
   Муж Софьи Григорьевны, князь Петр Михайлович Волконский, бывший при Александре I начальником штаба, с воцарением Николая I получил назначение на пост министра двора, на каковом оставался по день своей смерти в 1852 году. Он очень полюбил красивую и обворожительную племянницу своей жены, баловал ее и, между прочим, часто приглашал ее с собой в итальянскую оперу, в свою большую министерскую ложу напротив царской.
   Однажды Николай I в антракте спросил Петра Михайловича:
   - Кто это у тебя в ложе сидит, красавица?
   - Это моя племянница.
   - Какая племянница? У тебя нет племянницы.
   - Волконская.
   - Какая Волконская?
   {114}
   - Дочь Сергея.
   - Ах, это того, который умер.
   - Он, Ваше Величество, не умер ...
   - Когда я говорю, что он умер, значить умер.
   Впоследствии, когда Петр Михайлович лежал на смертном одре, Елена Сергеевна ходила за ним. Государь почти ежедневно навещал больного, и Елена Сергеевна, не желая попадаться на глаза, уходила в другую комнату, когда докладывали о его приходе; больной, по-видимому, не замечал этого. Но однажды она отмахивала мух, когда доложили о приходе Государя; она сложила опахало, собираясь уйти, - старик сказал ей: "Останьтесь". Государь просидел у постели больного двадцать минут, был к нему отменно ласков и внимателен, но ее как будто не заметил и не сказал ей ни слова. Она продолжала отмахивать мух...
   Рассказы племянницы пробудили в сердце Софьи Григорьевны более двадцати лет дремавшие в нем родственные чувства к брату-изгнаннику. Она решила навестить его. Год целый собиралась она: то не могла выехать, то не знала, каким путем поедет. Есть письмо, в котором она объявляет, что поедет через Оренбург. "Подумайте, прибавляет она, какие для меня воспоминания!" Наконец, она собралась весною 1854 года и поехала обычным сибирским "трактом", - через Москву и Нижний. Для того, чтобы предпринять эту поездку ей, понятно, пришлось просить разрешения: и ее положение, и положение того, к кому она ехала, было слишком исключительно. Николаю I это, конечно, не нравилось, но он разрешил. От нее была отобрана подписка, что она не будет ни с кем входить в неподобающую переписку; при возвращении {115} не примет ни от кого писем, вообще будет вести себя с соответствующей осторожностью. Можно себе представить впечатление, какое произвело в Сибири это путешествие фельдмаршальши, вдовы министра двора едущей навестить ссыльного брата. Сергей Григорьевич выехал навстречу сестре, за семь верст от Иркутска в Инокенъевский монастырь. Был июнь месяц, не помню какое число, но любопытно, что было то самое число того же самого месяца, в какое они двадцать восемь лет тому назад расстались на станции под Петербургом, когда он по этапу уходил в Сибирь. Многое с тех пор переменилось, но больше всего переменилась сама Софья Григорьевна.
   Был у моей тетки Елены Сергеевны портрет Софьи Григорьевны в юности, миниатюра работы знаменитого Изабэ. Этот портрет она даже завещала мне, но и он не дошел до меня, а если бы дошел, то вероятно бы и ушел от меня. Миниатюра эта писана в 1815 году в Вене, во время Венского конгресса. Красивая, энергичная голова, белое атласное высоко подпоясанное платье, черные жгучие глаза смотрят в бок, в черных волосах над правым виском пучок из маков и колосьев; и все это под облаком кисейного покрывала, вздутого ветром, который, откуда ни возьмись, всегда дует в портретах Изабэ. Она была похожа на своего отца; по крайней мере Григорий Семенович в одном письме писал ей: "Все сознают, что ваше прекрасное лицо подобно моему изношенному". Известен другой ее портрет в молодости, работы Боровиковского. В открытом белом платье она сидит и держит на коленях медальон с изображением своего деда Репина; прекрасно выписана оголенная рука. Рукой своей Софья Григорьевна любила хвалиться. В старости она говаривала: "Я никогда не {116} была особенно красива, но я недурно играла на арфе, рука от плеча до конца пальцев была у меня как точеная, а в глазах было то неуловимое, что нравится мужчинам". ("Je n'etais pas precisement jolie, mais je pincais fort joliment de la harpe, j'avais un bras moule au tour et dans les yeux ce je ne sais quoi qui plait aux hommes.")