Хоть думал прежде: уж в его-то годы
Привычен к испытаньям человек.
По размышленьи же, собрав все силы
Души, чтоб заглянуть беде в глаза,
Решил он было, что продать придется
Наделов отчих часть, но сердце в нем
Вновь дрогнуло, и он на третье утро
Сказал жене: "Послушай, Исабел.
Весь век на этих землях гнул я спину,
И не сказать, чтоб милостью Господь
Нас обделил на них; а попади
Они в чужие руки, - видит Бог,
Я не найду покоя и в могиле.
Тяжел наш крест. Уж я ль не был в труде
Чуть ли не солнца на небе прилежней?
А вот, выходит, прожил лишь в разор
Семье своей, седой глупец. Плохой
Был родственничек тот - и выбор сделал
Плохой, коль нас обманывал; да хоть бы
И не обманывал: ужели мало
Других, кому намного был бы легче
Такой урон! Простим ему. Но лучше б
Язык отсох мой, чем такое молвить.

Но не к тому я начал речь вести.
Надежда есть еще. Придется Люку
Покинуть нас с тобою, Исабел.
Не быть земле в чужих руках. Свободной
Останется она и впредь; свободно
Владеть он будет этою землей -
Как вольный ветер, что шумит над нею.
У нас, ты знаешь, есть свояк-купец.
Он пособит нам - при его достатках.
Вот Люка мы и снарядим к нему;
С его подмогой и своей сноровкой
Он заработком скорым возместит
Убыток наш и снова к нам вернется.
А здесь ему что толку оставаться,
Когда кругом, куда ни обернись,
Лишь беднота одна?"
Старик умолк,
И молча рядом Исабел сидела,
А мыслью унеслась в года былые.
Вот Ричард Бейтман, думалося ей:
Был приходским сироткой; для него
На паперти соседи собирали
Монетки, а потом купили короб
И мелочь всякую к нему - вразнос.
Тот с коробом до Лондона добрел,
А там купец сыскался сердобольный,
Смышленого приметил паренька,
На службу взял и за море послал
Приказчиком в делах своих торговых.
Тот нажил там несметные богатства
И бедным щедро жертвовал из них,
В приходе же своем родном часовню
Построил, пол в ней мрамором устлал,
Что тоже прислан был из стран заморских.
Прикинула все это Исабел,
И просветлело доброе лицо.
А Майкл, довольный, так закончил речь:
"Что ж, Исабел! Три дня мне эти думы
Заместо хлеба были и воды.
Не все пропало; ведь осталось нам
Намного больше. Эх, вот стать бы только
Чуть помоложе! Но надеждой Бог
Не обошел нас. Собирай-ка Люку
Одежу лучшую; купи, что надо,
И не сегодня-завтра в добрый путь!
Уж коль идти, так чем скорей, тем лучше".
Так Майкл закончил речь и с легким сердцем
Пошел на поле. Принялась хозяйка
Сбирать сыночка в дальнюю дорогу -
Ни днем ни ночью не смыкала глаз.
Но все ж была воскресной передышке
И рада: ведь подряд две ночи Майкл
Уж больно беспокойно, тяжко спал.
А утром встали - сердце ей шепнуло:
Грызет его тоска. И ввечеру,
Оставшись с сыном, мать к нему присела
И молвила: "Не уходи, сынок.
Ведь ты один и есть у нас. Случись
С тобою что - кого нам будет ждать,
Кого жалеть? Не уходи, родимый.
Коль ты отца покинешь, он умрет".
Ее утешил юноша. Она же,
Как поделилась страхами своими,
Так ровно полегчало на душе.
И славный ужин собрала под вечер,
И все втроем они за стол уселись,
Как дружная семья под Рождество.

С утра же снова закипели сборы,
И всю неделю радостью светился
Их дом, как роща в майский день, - а тут
И весть от свояка к ним подоспела.
Сей добрый человек им обещал,
Как о родном, заботиться о Люке, -
Пускай-де без опаски посылают.
Раз десять было читано письмо,
Мать понесла его прочесть соседям,
И не было во всей земле английской
Счастливей юноши, чем гордый Люк.
Вернулась Исабел, и Майкл сказал:
"Что ж, завтра и в дорогу". Тут хозяйка
Запричитала, что в такой-то спешке
Они, уж верно, что-нибудь забудут,
Но, поворчав, смирилась под конец,
Да и у Майкла отлегло от сердца.

На берегу шумливого ручья
В ущелье Гринхед Майкл уже давно
Задумал для овец загон поставить.
Еще до вести о своей потере
Он натаскал туда камней; они
Сейчас лежали там нестройной грудой.
И Люка он в тот вечер к ним привел
И так сказал: "Сынок, меня ты завтра
Покинешь. С переполненной душою
Я на тебя гляжу; ты для меня
Надеждой был с рожденья твоего,
И каждый новый день твой был мне в радость.
Хочу сейчас я кое-что сказать
Тебе о нас двоих, о наших жизнях;
А ты об этом вспомни на чужбине -
Хоть, может, речь пойдет и о вещах,
Тебе неведомых. Лишь ты родился,
Так двое суток кряду и проспал, -
С младенцами частенько так бывает, -
И твоего отца благословенья
Витали неотступно над тобой.
День проходил за днем, а все сильнее
Тебя любил я. Всех гармоний слаще
Мне был твой первый бессловесный лепет,
Напев дремотный твой у материнской
Груди. Шли месяцы; мне приходилось
Их проводить на пастбищах, в долинах -
Не дома; а иначе б я, наверно,
Тебя с коленей не спускал своих.
Но мы ведь и играли вместе, Люк.
На склонах этих разве не играли
И молодость и старость в нас с тобой?
И отказал ли я тебе когда
Хоть в малом удовольствии ребячьем?"
Был Люк душою мужествен и тверд,
Но тут он разрыдался. А старик
Взял за руку его и мягко молвил:
"Не плачь, сынок. Не надо. Я уж вижу:
Не стоит мне об этом толковать...
Коли и впрямь во всем я был хорошим
Тебе отцом, то так велел мне долг -
Мой неоплатный долг перед другими.
Я стар и сед - но все ж о тех я помню,
Кто в юности моей меня любил.
Их нет уж, тех двоих. Почиют рядом
Они в земле вот этой, где до них
Почили предки их - отцы и деды.
Хотел бы я, чтоб жизнь твоя такой же
Была, какую прожили они.
Но что глядеть назад нам, сын мой? Долог
Был путь, ан вот невелика удача...
Как эти перешли ко мне поля,
Был чуть не каждый сажень в них заложен.
Я сорок долгих лет кропил их потом,
И Бог воздал мне: до беды последней
Ты на земле свободной жил, мой Люк.
Сдается мне - ей не стерпеть другого
Хозяина. Прости меня, Господь,
Коль я несправедлив к тебе, но, видно,
Судьба тебе идти". Умолк старик;
Потом, на груду камней указавши,
Продолжил: "Вот для нас была работа;
Теперь лишь для меня она, сынок.
Но первый камень положи ты сам,
Вот этот - за меня - своей рукою...
Ну, мальчик мой, - храни тебя Господь!
Да ниспошлет он нам светлее дни,
Чем эти! Хоть девятый уж десяток
Пошел мне, я пока еще здоров
И крепок. Ты свою исполни долю,
А я - свою. Я завтра вновь примусь
За те занятья, что твоими были;
Всходить на самые крутые склоны,
В грозу или в туман, теперь я буду
Один. Но мне и не впервой такие
Труды: я был задолго до того,
Как Бог тебя послал мне, к ним привычен.
Храни тебя Господь, сынок! Сейчас
Надежа ты полон. Так и быть должно.
Да, да... Я знаю, сам-то по себе
Ты б никогда не пожелал уйти
От старого отца: его ты любишь...
И то сказать: коль ты покинешь нас,
Что нам останется? Но я опять
Речь не о том повел. Вот этот камень -
Ты положи его; а как уйдешь, -
Коль встретятся тебе дурные люди,
Ты вспомни обо мне, к родному дому
Душою обратись, и укрепит
Тебя Господь; средь тягот и соблазнов
Всегда ты помни, как отцы и деды
В неведенье, по простоте одной
Вершили добрые дела. Ну что ж -
Прощай, мой сын. Когда назад вернешься -
Ты новое строенье здесь увидишь.
То уговор наш. Но какой бы жребий
Тебе ни выпал - знай, что твой отец
До гробовой доски тебя любил
И с мыслью о тебе сошел в могилу".

Пастух умолк; и наклонился Люк,
И заложил загона первый камень, -
И тут не выдержал старик: он сына
К груди прижал, и целовал, и плакал.
И вместе так домой пришли они.
- С ночною тишиной на этот дом
Сошел покой - иль видимый покой.

А утром Люк отправился в дорогу,
И, выйдя на проселок, горделиво
Закинул голову, и все соседи
Ему счастливого пути желали,
И так, пока не скрылся он из виду,
Молитвы их ему летели вслед.

От родственника стали приходить
Известья добрые; и парень слал
Почтительные, ласковые письма.
Все было в них для стариков в новинку,
Все радостью их души наполняло,
И мать соседям часто говорила:
"Уж так душевно пишет наш сынок!"
Так месяц шел за месяцем; пастух
Дни проводил в своих трудах привычных,
И было на душе его легко.
А выдастся свободная минутка -
Он шел к ручью и строил помаленьку
Загон. Но вот все реже стали письма;
Люк заленился; в городе беспутном
И сам он сбился с честного пути,
Навлек позор на голову свою;
И под конец пришлось ему искать
Себе укрытья за семью морями.
Есть утешенье в стойкости любви.
Выносим с нею легче мы несчастья,
Что нам иначе бы затмили разум
Или разбили сердце на куски.
Мне многих довелось встречать из тех,
Кто помнил старика и знал, как жил он
Еще и годы после той беды.
Он до последних дней сберег свою
Недюжинную силу - и, как прежде,
Шагал по кручам, зорко примечал,
Что солнце, ветр и облака сулили, -
Все те же повседневные заботы
Об овцах, о своем клочке земли.
А то, бывало, побредет в ущелье,
К ручью - загон свой строить. И тогда
От жалости у всех щемило сердце -
И до сих пор молва твердит, что часто
Он приходил к ручью, садился там
И камней даже пальцем не касался.

Сидел он там на берегу потока
Один как перст или с собакой верной,
Что смирно у его лежала ног.
Семь долгих лет загон он строил свой
И умер, так его и не достроив.
Лишь на три года с небольшим жена
Его пережила; потом надел
Был продан - перешел в чужие руки.
Дом, что Вечернею Звездою звали,
Исчез с лица земли, и плуг прошелся
По месту, на котором он стоял.
И многое кругом переменилось.
Но дуб, что рос пред домом их, и ныне
Шумит, и громоздится камней груда -
Развалины овечьего загона -
В ущелье Гринхед, где бурлит поток.


    TO JOANNA



Amid the smoke of cities did you pass
The time of early youth; and there you learned,
From years of quiet industry, to love
The living Beings by your own fireside,
With such a strong devotion, that your heart
Is slow to meet the sympathies of them
Who look upon the hills with tenderness,
And make dear friendships with the streams and groves.
Yet we, who are transgressors in this kind,
Dwelling retired in our simplicity
Among the woods and fields, we love you well,
Joanna! and I guess, since you have been
So distant from us now for two long years,
That you will gladly listen to discourse,
However trivial, if you thence be taught
That they, with whom you once were happy, talk
Familiarly of you and of old times.
While I was seated, now some ten days past,
Beneath those lofty firs, that overtop
Their ancient neighbour, the old steeple-tower,
The Vicar from his gloomy house hard by
Came forth to greet me; and when he had asked,
"How fares Joanna, that wild-hearted Maid!
And when will she return to us?" he paused;
And, after short exchange of village news,
He with grave looks demanded, for what cause,
Reviving obsolete idolatry,
I, like a Runic Priest, in characters
Of formidable size had chiselled out
Some uncouth name upon the native rock,
Above the Rotha, by the forest-side.
- Now, by those dear immunities of heart
Engendered between malice and true love,
I was not loth to be so catechised,
And this was my reply: - "As it befell,
One summer morning we had walked abroad
At break of day, Joanna and myself.
- Twas that delightful season when the broom,
Full-flowered, and visible on every steep,
Along the copses runs in veins of gold.
Our pathway led us on to Rotha's banks;
And when we came in front of that tall rock
That eastward looks, I there stopped short - and stood
Tracing the lofty barrier with my eye
From base to summit; such delight I found
To note in shrub and tree, in stone and flower
That intermixture of delicious hues,
Along so vast a surface, all at once,
In one impression, by connecting force
Of their own beauty, imaged in the heart.
- When I had gazed perhaps two minutes' space,
Joanna, looking in my eyes, beheld
That ravishment of mine, and laughed aloud.
The Rock, like something starting from a sleep,
Took up the Lady's voice, and laughed again;
That ancient Woman seated on Helm-crag
Was ready with her cavern; Hammar-scar,
And the tall Steep of Silver-how, sent forth
A noise of laughter; southern Loughrigg heard,
And Fairfield answered with a mountain tone;
Helvellyn far into the clear blue sky
Carried the Lady's voice, - old Skiddaw blew
His speaking-trumpet; - back out of the clouds
Of Glaramara southward came the voice;
And Kirkstone tossed it from his misty head.
- Now whether (said I to our cordial Friend,
Who in the hey-day of astonishment
Smiled in my face) this were in simple truth
A work accomplished by the brotherhood
Of ancient mountains, or my ear was touched
With dreams and visionary impulses
To me alone imparted, sure I am
That there was a loud uproar in the hills.
And, while we both were listening, to my side
The fair Joanna drew, as if she wished
To shelter from some object of her fear.
- And hence, long afterwards, when eighteen moons
Were wasted, as I chanced to walk alone
Beneath this rock, at sunrise, on a calm
And silent morning, I sat down, and there,
In memory of affections old and true,
I chiselled out in those rude characters
Joanna's name deep in the living stone: -
And I, and all who dwell by my fireside.
Have called the lovely rock, Joanna's Rock."


    СКАЛА ДЖОАННЫ



Два года ранней юности своей
Ты подарила дымным городам
И с тихим прилежаньем научилась
Ценить лишь те живые Существа,
Какие жизнь проводят у камина;
И потому-то сердцем не спешишь
Ответить на расположенье тех,
Кто с умилением глядит на горы
И дружит с рощами и ручейками.
Ты нас покинула, и все же мы,
Живущие в укромной простоте
Среди лесов и нив, не разлюбили
Тебя, Джоанна! Я бы поручился,
Что после долгих месяцев разлуки
Ты с радостью бы услыхала некий
Обычный наш пустячный разговор
И подивилась верным чувствам тех,
С кем ты бывала счастлива когда-то.

Тому дней десять - я сидел в тиши
Под соснами, сомкнувшимися гордо
Над старой колокольней, и Викарий
Оставил мрачное свое жилище
И, поздоровавшись со мной, спросил:
"Что слышно про строптивую Джоанну?
Не собирается ль она вернуться?"
Порассудив о сельских новостях,
Он принялся выпытывать, зачем
Я возрождаю идолопоклонство,
И, как Друид, руническим письмом
Я высек чье-то имя на отвесной
Скале над Ротой, у опушки леса.

Я ощущал в душе невозмутимость,
Какая возникает на границе
Меж старою любовью и досадой,
И не старался избежать дознанья;
И вот что я сказал ему: - Однажды
С Джоанной мы гуляли на заре
В то восхитительное время года,
Когда повсюду верба расцветает
И золотыми жилами струится
В зеленых перелесках по холмам.
Тропинка привела на берег Роты
К крутой скале, глядящей на восток;
И там пред величавою преградой
Я замер - я стоял и созерцал
Скалу от основанья до вершины:
На необъятной плоскости сплетались
Кусты, деревья, камни и цветы;
Прелестная игра нежнейших красок,
Объединенных властной красотой,
Одним усильем восхищала сердце.

Так я стоял минуты две - и вдруг
Лукавая Джоанна мой восторг
Заметила и громко рассмеялась.
Скала как бы воспрянула от сна
И, вторя Деве, тоже рассмеялась;
Им отвечала древняя Старуха,
Сидящая на гулком Хэммарскаре;
И Хелмкрег, и высокий Силвер-Хау
Послали вдаль раскаты смеха; к югу
Его услышал Ферфилд, а за ним
Откликнулся громами дальний Лохригг;
Хелвеллин к ясным небесам вознес
Веселье гордой Девы; старый Скиддо
Задул в свою трубу; сквозь облачка
Донесся снежный голос Гларамары;
И Керкстон возвратил его к земле.

Наш добрый друг Викарий мне внимал
С растерянной улыбкой изумленья,
И мне пришлось сказать, что я не знаю,
На самом деле братство древних гор
Откликнулось на смех иль, может быть,
Я грезил наяву и был мой слух
Обманут потаенными мечтами.
Но только я уверен, что вдали
Мы слышали раскатистое эхо,
И милая Джоанна вдруг прильнула
Ко мне, как будто требуя защиты.

А восемнадцать месяцев спустя,
Уже один, прохладным ясным утром
Я оказался около скалы
И в память о давнишнем верном чувстве
Я высек на живом ее граните
Руническими буквами: ДЖОАННА
И я, и те, кто близок мне, зовем
Прекрасную скалу Скалой Джоанны.


    SONG FOR THE WANDERING JEW



Though the torrents from their fountains
Roar down many a craggy steep,
Yet they find among the mountains
Resting-places calm and deep.

Clouds that love through air to hasten,
Ere the storm its fury stills,
Helmet-like themselves will fasten
On the heads of towering hills.

What, if through the frozen centre
Of the Alps the Chamois bound,
Yet he has a home to enter
In some nook of chosen ground:

And the Sea-horse, though the ocean
Yield him no domestic cave,
Slumbers without sense of motion,
Couched upon the rocking wave.

If on windy days the Raven
Gambol like a dancing skiff,
Not the less she loves her haven
In the bosom of the cliff.

The fleet Ostrich, till day closes.
Vagrant over desert sands,
Brooding on her eggs reposes
When chill night that care demands.

Day and night my toils redouble,
Never nearer to the goal;
Night and day, I feel the trouble
Of the Wanderer in my soul.


    АГАСФЕР



Многопенные потоки,
Пробежав скалистый путь,
Ниспадают в дол глубокий,
Чтоб умолкнуть и заснуть.

Стая туч, когда смирится
Гнев грозы и гул громов,
Шлемом сумрачным ложится
На зубчатый ряд холмов.

День и ночь косуля скачет
По скалам среди высот,
Но ее в ненастье прячет
От дождя укромный грот.

Зверь морской, что в океане
Крова мирного лишен,
Спит меж волн, но их качанья
Он не чувствует сквозь сон.

Пусть, как челн, грозой гонимый,
Пляшет ворон в бурной мгле, -
Рад он пристани родимой
На незыблемой скале.

Робкий страус до заката
По пескам стремит свой бег,
Но и он спешит куда-то
В сень родную - на ночлег...

Без конца моя дорога,
Цель все так же впереди,
И кочевника тревога
День и ночь в моей груди.


From "Poems" (1807)
Из сборника "Стихотворения" (1807)

    POEMS DEDICATED TO NATIONAL INDEPENDENCE AND LIBERTY



    x x x



I grieved for Buonapart_e_, with a vain
And an unthinking grief! The tenderest mood
Of that Man's mind-what can it be? what food
Fed his first hopes? what knowledge could _he_ gain?
Т is not in battles that from youth we train
The Governor who must be wise and good,
And temper with the sternness of the brain
Thoughts motherly, and meek as womanhood.
Wisdom doth live with children round her knees:
Books, leisure, perfect freedom, and the talk
Man holds with week-day man in the hourly walk
Of the mind's business: these are the degrees
By which true Sway doth mount; this is the stalk
True Power doth grow on; and her rights are these.


    СТИХИ, ПОСВЯЩЕННЫЕ НАЦИОНАЛЬНОЙ НЕЗАВИСИМОСТИ И СВОБОДЕ



    x x x


С печалью смутной думал я не раз
О Бонапарте. Знал ли миг счастливый
Сей человек? Что он из детства спас:
Какие сны, надежды и порывы?
Не в битвах, где начальствует приказ,
Рождается правитель справедливый -
Умом и волей твердый, как алмаз,
Душой своей, как мать, чадолюбивый.
Нет, мудрость повседневностью жива:
Чем будничней, тем необыкновенней;
Прогулки, книги, праздность - вот ступени
Неоспоримой Мощи. Такова
Власть подлинная, чуждая борений
Мирских; и таковы ее права.


    CALAIS, AUGUST 15, 1802



Festivals have I seen that were not names:
This is young Buonaparte's natal day,
And his is henceforth an established sway -
Consul for life. With worship France proclaims
Her approbation, and with pomps and games.
Heaven grant that other Cities may be gay!
Calais is not: and I have bent my way
To the sea-coast, noting that each man frames
His business as he likes. Far other show
My youth here witnessed, in a prouder time;
The senselessness of joy was then sublime!
Happy is he, who, caring not for Pope,
Consul, or King, can sound himself to know
The destiny of Man, and live in hope.


    x x x



Каких торжеств свидетелем я стал:
Отныне Бонапарт приемлет званье
Пожизненного консула. Признанье -
Кумиру, и почет, и пьедестал!
Бог весть, об этом ли француз мечтал? -
В Кале особенного ликованья
Я не приметил - или упованья:
Всяк о своем хлопочет. Я видал
Иные празднества в иное время:
Какой восторг тогда в сердцах царил,
Какой нелепый, юношеский пыл!
Блажен, кто, не надеясь на владык,
Сам осознал свое земное бремя
И жребий человеческий постиг.


    ON THE EXTINCTION OF THE VENETIAN REPUBLIC



Once did She hold the gorgeous east in fee:
And was the safeguard of the west: the worth
Of Venice did not fall below her birth,
Venice, the eldest Child of Liberty,
She was a maiden City, bright and free;
No guile seduced, no force could violate;
And, when she took unto herself a Mate,
She must espouse the everlasting Sea.
And what if she had seen those glories fade,
Those titles vanish, and that strength decay:
Yet shall some tribute of regret be paid
When her long life hath reached its final day:
Men are we, and must grieve when even the Shade
Of that which once was great is passed away.


НА ЛИКВИДАЦИЮ ВЕНЕЦИАНСКОЙ РЕСПУБЛИКИ, 1802 г.

И часовым для Запада была,
И мусульман надменных подчинила.
Венеция! Ни ложь врага, ни сила
Ее дела унизить не могла.

Она Свободы первенцем была,
Рожденью своему не изменила,
Весь мир девичьей красотой пленила
И с морем вечным под венец пошла.

Но час настал роскошного заката -
Ни прежней славы, ни былых вождей!
И что ж осталось? Горечь и расплата.

Мы - люди! Пожалеем вместе с ней,
Что все ушло, блиставшее когда-то,
Что стер наш век и тень великих дней.


TO TOUSSAINT L'OUVERTURE

Toussaint, the most unhappy man of men!
Whether the whistling Rustic tend his plough
Within thy hearing, or thy head be now
Pillowed in some deep dungeon's earless den; -
О miserable Chieftain! where and when
Wilt thou find patience! Yet die not; do thou
Wear rather in thy bonds a cheerful brow:
Though fallen thyself, never to rise again,
Live, and take comfort. Thou hast left behind
Powers that will work for thee; air, earth, and skies;
There's not a breathing of the common wind
That will forget thee; thou hast great allies;
Thy friends are exultations, agonies,
And love, and man's unconquerable mind.


    ТУССЕНУ ЛУВЕРТЮРУ



Несчастнейший из всех людей, Туссен!
Внимаешь ли напевам плугаря,
Уносишься ли мыслью за моря, -
Во мгле, среди глухих тюремных стен, -
Будь тверд, о Вождь, и превозможешь плен!
Поверженный - сражался ты не зря.
Чело твое - как ясная заря,
И знаю: гордый дух твой не согбен.
Все - даже ветра шелестящий лет -
Нашептывает о тебе. Живи!
Сама земля и сам небесный свод -
Великие союзники твои.
Отчаяния горечь, жар любви
И ум - вот непоборный твой оплот.


    SONNET WRITTEN IN LONDON, SEPTEMBER, 1802



O, friend! I know not which way I must look
For comfort, being, as I am, opprest,
To think that now our life is only drest
For show; mean handy-work of craftsman, cook,
Or groom! - We must run glittering like a brook
In the open sunshine, or we are unblest:
The wealthiest man among us is the best:
No grandeur now in nature or in book
Delights us. Rapine, avarice, expense,