Бывали такие счастливые совпадения, когда русские революционные праздники или Первое мая приходилось на воскресные дни. Тогда их можно было отметить хотя бы более приличным обедом. Пять крошечных кусочков мяса, нанизанных на деревянную лучинку, и миска мясного супа. Настоящий банкет! Можно вспомнить о приеме в Кремле для участников военного парада. В такие воскресные дни Кертнер бывал особенно доволен - будто обманул все тюремное начальство, а заодно с ним самого дуче.
   Бруно знал, что, когда Кертнер отказывается от прогулки, ссылаясь на недомогание, тому нужно остаться в камере в полном одиночестве и тайком от всех что-то написать. В таких случаях Кертнер не гнушался ничем и не брезговал подолгу торчать в углу, где стоит параша.
   Однажды ночью Бруно ненароком подсмотрел, как Кертнер прячет записку в хитроумный тайник - в щель между кирпичами, замазанную глиной, над самым полом. Но Бруно не стал задавать никаких вопросов.
   И может быть, высшей мерой их доверия друг к другу были не беседы, а обоюдное молчание о делах, которым противопоказаны слова, даже самые дружеские.
   Бруно был прилежным учеником Кертнера, но это вовсе не означало, что он во всем и всегда с ним соглашался.
   Однажды во время прогулки Бруно заметил, как его друг изменился в лице, увидев самолет.
   - Знаешь, Бруно... - сказал Кертнер задумчиво. - Летчику тяжелее сидеть в тюрьме, чем шахтеру. Летчик сильнее тоскует без неба, без простора...
   - Сильнее, чем шахтер? Не верю! - возразил убежденно Бруно. - Потому что шахтер тоскует без неба, без простора и на свободе.
   Летом, начиная с мая, Кертнер всеми мыслями и чувствами был в Монголии. Он перелистывал воскресные журнальчики в поисках какой-нибудь информации о Халхин-Голе, расспрашивал кого только мог, а потом делал коротенькие доклады об этих событиях. Бруно нетрудно было догадаться, что его друг и сосед - человек с большим военным кругозором. Бруно только слушал, вникал в подробности и помалкивал.
   Этьен понимал, что там, в песках Монголии, идет серьезная разведка боем, и японцы пытаются прощупать, насколько мы готовы к войне с ними. Разрозненные отрывочные сведения не всегда собирались в связный обзор. Трудно было, сидя в тюрьме, воссоздать картину боев, прежде всего Баин-Цаганское сражение. Но Этьену даже из итальянских телеграмм было ясно, что японские танки экзамена не выдержали. В то же время их бомбардировщики, зенитные орудия оказались на высоте, а пехота дерется стойко и храбро. Итальянские корреспонденты подсчитывали - сколько там, на обоих берегах реки Халхин-Гол, советско-монгольких дивизий и сколько японских дивизий. Но Этьен-то отлично знает, что такое японская дивизия. Она не уступит нашему стрелковому корпусу: около двадцати пяти тысяч солдат, средних командиров и офицеров.
   После событий на Халхин-Голе и после договора с Гитлером о ненападении уже не было столь неожиданным сообщение о том, что немцы начали военные действия. В конце августа в Данциг прибыл с визитом вежливости немецкий крейсер "Шлезвиг-Гольштейн". Его можно уподобить троянскому коню. "Шлезвиг-Гольштейн" своими орудиями возвестил в 4 часа 45 минут утра 1 сентября о разбойничьем нападении на Польшу.
   И снова первым прочитал Кертнеру эту газетную телеграмму злобный сардинец. Ни Кертнер, ни "Примо всегда прав", никто еще не знал, что 1 сентября 1939 года войдет черной датой в память и в календарь человечества, - началась мировая война. 3 сентября иссяк ультиматум; Англия оказалась в состоянии войны с 11 часов, а Франция - с 17 часов.
   Уже через несколько дней после начала военных действий сводка погоды в Германии выглядела весьма своеобразно. Читателям "Доменико дель коррьере" сообщали, что в районе, где воюет 14-я армия, погода очень хорошая, где 10-я армия - с прояснениями, где 8-я армия - туман.
   Месяц спустя "Примо всегда прав" показал Кертнеру через решетку газету с фотографией: Гитлер принимает военный парад в Варшаве. Он стоял в длинном кожаном пальто, с вытянутой рукой и благосклонно взирал на кавалеристов, дефилирующих мимо него. Его окружали генералы, одни в касках, другие в фуражках. С фонарных столбов свешивались флаги со свастикой.
   "Не будет ли осложнений у Скарбека? У него польский паспорт, - все чаще тревожился Кертнер. - Лишь бы ему не пришлось уехать, лишь бы не закрылось фотоателье "Моменто".
   Да, немало печальных и даже трагических новостей сообщил за два года злобствующий тюремщик. И как трудно бывало правильно оценить каждое такое сообщение, вселить в молодых товарищей по камере веру и бодрость, правильно осветить события, происходящие в мире и дать им революционную марксистскую оценку.
   Немало острых споров вели они по ночам в конце августа 39-го года, после того как СССР и Германия заключили пакт о ненападении.
   Помимо споров с Бруно, в те дни Этьен тяготел к размышлениям наедине с собой. Он взял в тюремной библиотеке "Майн кампф" Гитлера на итальянском языке и внимательно перечитал. Многие места книги выводили его из душевного равновесия. Особенно запомнилось:
   "Мы покончили с вечными германскими походами на юг и на запад Европы и обращаем взор на земли на Востоке... И когда мы говорим сегодня о новой территории в Европе, нам сразу приходит на ум только Россия и пограничные государства, подчиненные ей... Гигантская империя на Востоке созрела для падения".
   Не раз во время чтения Этьен задавал себе вопрос: "А переведена ли "Майн кампф" на русский язык? Если наш народ ее не читал, это - большая ошибка. Потому что все у нас должны знать, с каким "заклятым другом" мы заключили договор о ненападении. Сроком на десять лет.
   Значит, мы не готовы к войне с Гитлером. Значит, хотим выиграть время.
   Вот же мне, коммунисту и командиру Красной Армии, в это грозовое время пришлось надеть на себя маску и шкуру австрийского коммерсанта. Может, в этой предвоенной обстановке и Советской стране пришлось притвориться доверчивой. Лишь бы не довериться на самом деле, а только притвориться..."
   87
   Прежде, когда счет шел на годы, месяц казался значительно более коротким, чем сейчас.
   Совсем, совсем недавно оставалось сто дней до освобождения, а сегодня - только три месяца. Конечно, три месяца - тоже срок немалый, но воодушевляет уже одна мысль, что было во много раз больше.
   А потом счет уже пошел на недели. Значит, наступит такое время, когда единицей измерения станут сутки?
   Отныне Этьен на все и на всех смотрел по-новому. Где-то в глубине души он уже отрешился от всего, что его окружало, от маленьких и крошечных тюремных забот. Последние дни его соседи по камере жили ожиданием рождественских посылок, гадали - что пришлют? Этьену было небезразлично, что получат к рождеству другие. Но помнил, что сам он посылки уже не получит, и нисколько этим не был обеспокоен.
   Капо диретторе снова вызвал узника 2722.
   У Кертнера уже давно выработалась походка человека, которому некуда торопиться, который не спешит на любой зов, даже к самому высокому начальству. Походка эта свойственна людям, которые уже много отсидели и которым еще предстоит сидеть.
   А сейчас узник 2722 суматошно заторопился, чего прежде за ним не наблюдалось, и чуть ли не бегом побежал по коридору, так что Карузо тоже пришлось прибавить шагу...
   - Срок заключения подходит к концу, - холодно сказал капо диретторе, а лицо его выражало недовольство. - Вас вышлют из Италии. Есть ли подходящая одежда?
   - Да, если у вас в кладовой порядок.
   Капо диретторе раздраженно помахал рукой перед своим лицом, будто разгонял табачный дым.
   - Речь идет не о той одежде, в какой можно выйти из ворот тюрьмы. Нужна приличная одежда, чтобы проехать до границы, не вызывая к себе скандального внимания публики. Если подходящей одежды нет, то, поскольку родственники не могут ее вам доставить, администрация тюрьмы по закону обязана предоставить такую одежду при освобождении.
   - Мой костюм и плащ не должны вызвать скандального внимания публики. Ведь пятна крови, как вам, конечно, известно, легко отмываются... Может, я отстал от моды, устарел покрой... Впрочем, костюм не мог устареть больше, чем его владелец.
   Удачно, что Этьена арестовали не осенью, а зимой, когда он уже носил плащ. Не в Тунис и не в Марокко же его высылают, а на север. Туда в одном костюме... Особенно холодно бывает в декабре в Альпах, он помнит швейцарские зимы с юности, когда ходил в коллеж.
   "На случай высылки в Швейцарию мне очень пригодилась бы таинственная шуба, которую продала Джаннина", - усмехнулся про себя Этьен.
   - Не сообщит ли капо диретторе, к какой именно границе меня повезут? Я указывал в своем заявлении на две желательные границы - французскую или швейцарскую. Мне совершенно все равно, на какую. Лишь бы там не было фашистского режима, - Кертнер выразительно взглянул на лацкан директорского мундира, на фашистский значок. - Я попрошу политического убежища.
   - А если Франция или Швейцария откажут? - Джордано погладил себя по голому черепу, будто хотел разгладить все морщины.
   - Пусть тогда арестуют. Но отправить меня в Германию или в Австрию послать на казнь. И вы это прекрасно знаете.
   - Напрасно упрямитесь, Кертнер, - усмехнулся Джордано, - напрасно не признаетесь, что вы из Советской России... Прежде в этом еще был какой-то смысл. Но сейчас, после того, как Россия заключила договор с Германией о ненападении и дружбе...
   - Этот договор касается русских, а ко мне отношения не имеет. Аншлюс остался аншлюсом. Моя Австрия по-прежнему под сапогом Гитлера, и у него совсем не короткая память. А вам не терпится отправить меня к нему на расправу...
   Но про себя Кертнер подумал: "То, что после нашего пакта с Германией, союзником Италии, ничего не изменилось в моей судьбе, то, что меня до сих пор не вызволили из тюрьмы, лишь подтверждает, что никакой дружбы у нас с фашистами нет, что наш договор - только дипломатическая бумажка..."
   Этьен понимал: его подстерегает серьезная опасность. Да, много проще, когда границей служит просто-напросто воображаемая линия или белая черта, какая намалевана в Риме перед собором святого Петра: переступил черту - и одной ногой ты уже в Ватикане, а другой еще в Италии.
   По словам Гри-Гри, принять освобожденного Кертнера готовы и в Швейцарии и во Франции. В записке Гри-Гри значится:
   "Наш больной выйдет из больницы в своих собственных туфлях".
   Этьену напоминали таким образом, что он по-прежнему остается австрийским гражданином. А дальше в записке говорилось:
   "Нашему больному уже подыскивают санаторий в Альпах, а также в Ницце".
   Он вернулся от капо диретторе, укрепившись в надежде, что свобода близка. Скоро, скоро он выйдет из ворот тюрьмы Кастельфранко дель Эмилия, о которой знает, что она находится к юго-востоку от Милана, между Моденой и Болоньей. Если дорога ляжет к французской границе, его повезут на запад, он проедет по мосту святого Людовика близ Ментоны. Он вспомнил Лазурный берег, яхты, вытащенные из воды, вперемежку с ними стоят на берегу модные автомобили. И точно так же люди там в костюмах, при галстуках - вперемежку с купальщиками в одних плавках и с крестиками на шее... А швейцарская граница строго на север, там нужно перебраться через озеро Лаго Маджиоре, или через озеро Лугано, или через Симплонский туннель.
   Он огорчался, что до высылки не увидит Гри-Гри с Тамарой, не увидит Ингрид, Зигмунта и Анку Скарбек, не сможет поблагодарить за все Джаннину.
   После возвращения в камеру Этьен никак не мог сосредоточиться и все время возвращался мыслями к своей одежде. Будто одежда была последним и единственным препятствием на пути к свободе!
   Он с трудом все мнил, как именно был одет на суде, что снял перед тем, как на его напялили арестантскую робу, и что за гардероб дожидается его в кладовой...
   Вспомнилось, что спустя несколько дней после прибытия в Кастельфранко, его вывели на прогулку. Накануне прошел сильный ливень. В тюремном дворике, в каменных плитах, которые вдавились поглубже, стояли квадратны голубые лужи. Он поглядел в такую лужу и впервые увидел себя в арестантской одежде. И куртка, и штаны, и берет из полосатого серо-коричневого сукна словно обносились на нем. Достаточно надеть это проклятое одеяние, чтобы стать похожим на отпетого каторжника. Или одежда сама по себе способна вызывать предубеждение против человека? Мрачный маскарад; даже невинный обретает вид преступника...
   Не разучился ли он за последние годы носить костюм? То, что костюм будет сидеть на нем как на вешалке, - само собой разумеется. Только бы это случилось поскорее.
   По итальянским законам, за пять дней до освобождения заключенный переводится из общей камеры в одиночку. Может быть, для того, чтобы уходящему на волю не давали всевозможных поручений, не использовали его как связного?
   Кертнер заранее (тем более, что капо диретторе предупредил: иностранцы перед выходом сидят не пять, а десять дней в одиночке) начал принимать от своих тюремных собратьев поручения. Конечно - в пределах того, что может сделать человек, уже не считающийся заключенным, но высылаемый за границу под конвоем: например, передать чью-нибудь просьбу соседу по вагону или прохожему, который вызовет его доверие.
   Чем ближе дата освобождения, тем труднее писать письма. Все неприятнее посвящать тюремщиков в свою жизнь, жаловаться на плохое самочувствие, признаваться, что со здоровьем у него дело швах. Последние письма укоротились до маленьких записочек.
   И книгу серьезную ему никак не удавалось дочитать до конца - она становилась все менее доступной для понимания. Он перешел на книжки легкого содержания, однако и тут отвлекался, не мог понять смысл прочитанного. И занятия испанским языком продолжал без прежнего усердия.
   В камере No 2 уже давно сообща высчитали, что 3 декабря Кертнера должны перевести в одиночку.
   Последний день пребывания в общей камере, последний вызов на прогулку. Он пытливо вглядывался в лица. На всех одно и то же выражение смотрят с завистью, и каждый мысленно задает себе вопрос: "Неужели и для меня когда-нибудь наступит такой день, неужели и я доживу до такой радости?"
   На последней прогулке он смотрел себе под ноги реже, чем обычно, не видел каменных плит и травы, пробивающейся в земляных щелях, а на колченогое персиковое деревце не обратил сегодня внимания. Он больше смотрел на небо, жил ощущением необъятного и близкого простора. Без него зазеленеет персиковое дерево возле крепостной стены!
   Перед концом прогулки он попрощался с товарищами из других камер. Скорее всего, его переведут в одиночку завтра утром.
   - Значит, последняя прогулка?
   - Да, последняя, - радостно подтвердил Кертнер.
   Все сняли серо-коричневые береты в знак приветствия, он никогда больше не увидится с товарищами. Он так и не успел доспорить об истоках анархизма с заключенным из камеры No 5, кудлатым и длинноносым портным из Флоренции по прозвищу Пиноккио. Он не успел преподать трем молодым парням из Специи последний урок по диалектике, в частности разъяснить им закон перехода количества в качество; в связи с этим он собирался использовать классический пример с наполеоновскими солдатами и египетскими мамелюками...
   Вокруг не было никого, с кем Кертнер был знаком на свободе, с кем вместе работал. И однако же все они, итальянские антифашисты, коммунисты братья по борьбе.
   Личная радость отравлена тревожным состраданием ко всем этим людям. Только подумать, что их ужасное прозябание будет продолжаться, когда он окажется далеко-далеко от мрачных стен, замков и решеток. Им овладела невыразимая нежность к товарищам, которых он здесь оставляет, и больше всего - к Бруно.
   Бруно с точностью подсчитал, сколько ему придется еще просидеть после того, как Кертнера освободят. Срок заключения у Бруно оканчивается 5 сентября 1940 года. Значит, ему предстоит просидеть самому еще девять месяцев. Огромный срок! Этого времени женщине хватает, чтобы зачать, выносить и в первый раз накормить младенца грудью.
   Наступила минута прощанья с товарищами по камере. Рыжему мойщику окон Кертнер подарил мыльницу и гребешок - обычно они причесывались по очереди.
   Бруно помалкивал, но в камере знали: он не верит фашистам и боится, что Кертнера оставят в тюрьме сверх срока.
   Тем большей была радость, когда 3 декабря, после утренней воды и раздачи хлеба, к решетчатой двери подошел Карузо и прозвучало жданное-долгожданное:
   - Номер две тысячи семьсот двадцать два! На выход со всем имуществом!
   "Со всем имуществом!!"
   Три мучительных года Этьен ждал, когда для него прозвучат эти слова. И вот наконец-то Карузо произнес их, - как показалось Этьену, произнес, тоже слегка волнуясь.
   - Только сейчас рассеялись мои сомнения, - счастливо улыбнулся Бруно. - Ты на пороге свободы. Десять дней, которые приносят жизнь!
   - Надо еще прожить эти десять дней, - глубоко вздохнул Кертнер, но тут же неудержимо рассмеялся.
   Больше ни слова друзья не сказали, молча обнялись, - каждому хотелось прильнуть к другу всем сердцем, - и заплакали, хотя оба стеснялись слез. Им обоим удалось овладеть собой, только когда они бойко завели речь о каком-то совершенном пустяке.
   Уходя из камеры, Кертнер впервые не сказал сегодня соседям: "Ариведерчи", а радостно воскликнул: "Аддио!" - и спазмы сжали его горло.
   88
   Одиночная камера, где Кертнеру предстояло провести в строгой изоляции последние десять дней - на втором этаже.
   Обычно, войдя в камеру, заключенный сразу спешит к окну, - ну-ка, что мне будет видно отсюда в ближайшие месяцы, а может быть, годы?
   Но Этьен был сейчас равнодушен к виду из окна, он устало сел на койку.
   Если быть чистосердечным и совсем искренним - Этьен даже доволен, что напоследок очутился в одиночке.
   Хорошо, что его отселили из общей камеры: предчувствие близкой свободы требует одиночества. Было бы жестоко и безнравственно жить счастливцем рядом с теми, кому еще предстоит долго томиться в заточении. А скрывать счастье труднее, чем горе, потому что ощущение счастья всегда полнее на людях. Только горе ищет уединения.
   Сколько есть на свете радостей, о которых и не подозревают те, кто всегда живет на воле!
   Скоро у него вновь появится необходимость следить за временем и куда-то торопиться. Пожалуй, гуманно, что узникам не оставляют часов, а то бы они не отводили глаз от циферблата и сокрушались по поводу того, что стрелки движутся слишком медленно.
   Вновь появится право написать письмо, записку, когда за листом бумаги не подглядывают холодные глаза Джордано.
   Люди на воле и не подозревают, что значит - ходить по земле, куда и как тебе самому заблагорассудится, не ожидая команд и не прислушиваясь к ним.
   Люди на воле не ценят еще одного великого права - права выбора, которого начисто лишен раб, узник; из словаря свободных людей не исчезло слово "или", их поступки не подчинены чужой и злой власти.
   Люди на воле не ценят возможности спать в темноте, без принудительной лампы над головой они могут включить и выключить свет, когда им захочется... Ох, этот свет тюремной лампы, режущий глаза! И саму лампу тоже, как узницу, обволакивает железная сетка.
   Право остаться наедине с собой, чтобы смотритель через "спиончино" не засматривал тебе в самую душу...
   Да мало ли есть уже почти забытых радостей, и все эти радости станут ему вскоре доступны!
   Десять дней даны ему для того, чтобы подготовиться к свободной жизни, ко второму рождению, к 12 декабря 1939 года...
   Иным счастливцам, едва они перешагнут порог тюрьмы, бросаются на шею родные, близкие. Никто его у тюремных ворот не поджидает, встреча ждет далеко-далеко от Кастельфранко. При благоприятных обстоятельствах его могут быстро перебросить в Москву.
   Может, ему удастся попасть туда к Новому году? У Танечки скоро начнутся зимние каникулы, лыжи ждут в передней. На балконах московских домов уже стоят перевязанные елки. Предусмотрительные хозяева купили елки впрок и держат их на балконах, чтобы хвоя не осыпалась в тепле раньше времени. А в канун Нового года елку никак не достать... Вообще конец года всегда приносят с собой множество хлопот и забот. Вечная возня с подпиской на газеты и журналы. Во-первых, большой расход, а во-вторых, не так легко подписаться на то, на что хочется, а легко почему-то подписаться на то, что читать неинтересно. А тут еще и бесконечные варианты - где и с кем встречать Новый год. Охотней всего вспоминалось, как однажды они большой компанией встретили Новый год на лыжах. И снег скрипел на весь лес, и заразительно смеялись, и оглушительно хлопнула пробка от шампанского.
   Он жадно примерял свободную жизнь к себе прежнему, совсем здоровому, и был не в силах превозмочь самообман. Будто он выйдет из тюремных ворот таким, каким вошел в них три года назад, оставив все прилипшие к нему в тюрьме хворобы, будто хворобы эти не сделались неотъемлемой принадлежностью его тела, были всего-навсего придатком к тюремному режиму и он может отшвырнуть их заодно с арестантской одеждой.
   Конечно, его срочно отправят в санаторий. Он представил себе заснеженное Архангельское, где когда-то отдыхал вместе с Надей. За окошком вьюга, намело сугробы у нашего крыльца... В одиночной камере он может себе позволить спеть Вертинского.
   Он испытывал острое удовольствие от того, что не таясь вслух разговаривал в камере-одиночке по-русски, декламировал по-русски стихи, напевал русские песни.
   Так надеялся, что десять суток пройдут быстро, а одиночество, от которого успел отвыкнуть, создало у него иллюзию, что жизнь вообще остановилась, и, хотя время влачилось, как и положено влачиться тюремному времени, Этьен этого не ощущал.
   Вспомнилась вдруг старая заметка в московской газете про то, как пароход "Свердловск" был затерт в Арктике и вмерз во льды. И моряки, зимовщики поневоле, прислали в редакцию шутливую радиограмму, в которой сообщали, что они перестраивают свою жизнь под углом в 40 градусов. И койки приподняли с одного конца, иначе спать пришлось бы почти стоя. И обедали в кают-компании за покатым столом, упираясь ногами в стенку иначе не усидеть. Вся жизнь набекрень...
   Из каких закоулков памяти выплыла старая заметка? Он уже вспоминал ее однажды, после того, как оказался в заключении, когда ему пришлось круто перестраивать всю жизнь.
   Ну а сейчас возникло ощущение, что его житейский корабль, вмерзший в толщу времени под каким-то немыслимым углом и три года простоявший без движения, снова выходит на чистую воду. Три года Этьен стоял согнувшись, а за десять дней ему нужно распрямиться, пришла пора заново привыкать к нормальной жизни - не скособоченной, не знающей крена.
   Он поставил перед собой задачу - восстановить в памяти то, что нужно помнить свободному человеку, от чего он успел отвыкнуть. И в то же время постараться забыть за оставшиеся дни многое из того, что полезно было помнить, находясь в заключении, и что только отягощало бы память свободного человека.
   Память - одно из самых ярких проявлений человеческого ума, и умение запоминать, обостренная памятливость, конечно, завоевание. Сидя в тюрьме "Реджина чели", он прочел у Петрарки, что прочнее запечатлевается в памяти виденное, чем слышанное. Этьен был согласен с Петраркой. Он с юных лет гордился своей памятью и давно уже рассматривал ее как профессиональное оружие.
   Сегодня он впервые задумался - а если человеку не была бы свойственна забывчивость, если бы человек был принужден помнить обо всем, если бы память была перегружена всем тем, что, к счастью, мы забываем? Можно было бы сойти с ума под таким тяжким гнетом!
   Так что же страшнее - потеря памяти или утрата забвения?
   Заключенный, который досиживает срок, становится более послушным, смирным. Этьен не собирался быть исключением из правила, он берег сейчас нервы для грядущих испытаний, старался не раздражаться, не быть строптивым и капризным.
   Но тут произошел случай, который едва не выбил Этьена из колеи, заставил его изрядно поволноваться. В "волчью пасть", за окно, упал воробышек с перебитым крылом и не сумел выбраться обратно на волю. А Этьен ничем не мог помочь! В ту ночь он не сомкнул глаз, нервы были напряжены до предела. Примириться с тем, что воробей умрет здесь, как многие люди, переступившие порог этой тюрьмы? Он вызвал надзирателя, потом явился капо гвардиа и распорядился, чтобы развинтили железную ловушку. Капо гвардиа знал, что заключенный досиживает последние дни, и, может быть, захотел на прощанье прослыть отзывчивым, кто его знает. Так или иначе, но полуживого воробья выпустили на волю.
   Этьен сидит на тюремном пайке последние дни, можно позволить себе часть хлеба скармливать птицам. И ведь каждое утро слетаются на его подоконник, будто знают, что тут для них кормушка. А может, птиц кормил его предшественник? Кертнер спросил об этом у Рака-отшельника, но тот ничего не ответил.
   "Вот так же ничего не узнает обо мне тот, кто поселится в камере после меня. Кто приклонит голову на это подобие подушки, набитое соломенной трухой? И сколько лет будет мучиться мой преемник - дольше моего или меньше? Может, бедняга промытарится в тюрьме, подобно мне, целых три года? Больше тысячи дней!! Сколько раз надзиратель подсматривал в замочную скважину, гремел засовами, повертывал с ржавым скрипом ключ, простукивал железным прутом решетки, - целы ли, - а я все сидел и сидел под ключом у него... Откуда происходит слово "заключенный"? Заключенный тот, кто сидит под ключом, - осенило вдруг Этьена. - Удивительно, как это не пришло мне в голову раньше? А сколько замков придется открыть тюремщикам, чтобы выпустить меня на волю? Замок в камере - раз, замок на решетке в коридоре - два, замок, которым запирается лестница, - три, замок на двери, ведущей в галерею, - четыре и, наконец, замок на воротах крепости - пять..."