Страница:
Пока на кухне закипала вода, он сходил в ванную и наскоро привел себя в порядок. Он даже успел побриться, чтобы не быть до такой уж степени похожим на программиста из того анекдота. Глаза так и остались красными, как у кролика, но с этим он действительно ничего не мог поделать.
Холодная вода немного взбодрила его — настолько, что он сумел приготовить себе растворимый кофе, ничего не просыпав и не уронив. Прихлебывая отдающий жженой резиной и горячий, как лава, напиток, он подумал, что напрасно даже в мыслях обозвал мать Иришки сукой. Она была милейшей молоденькой девчонкой, когда он ее встретил, и стала очень милой молодой женой всего через два месяца знакомства. Она действительно была очень мила — не семи пядей во лбу, конечно, но по-настоящему умные женщины всегда напоминали ему сложные холодильные установки, вдобавок помешанные на собственном совершенстве и полной независимости, помешанные настолько, что это заставляло задуматься, так ли уж они на самом деле умны. Его жена была не такой — она была создана для домашнего очага... в отличие от него. Он любил ее, он любил дочь, но больше всего на свете он любил компьютеры и связанную с ними бесконечную трепотню за полночь, когда голубоватое мерцание монитора с трудом пробивается сквозь густой табачный дым, а банда небритых очкариков, наливаясь пивом, сообща пытается взломать какую-нибудь хитрую программу. Это была жизнь, это был, черт побери, целый мир, но жена этого не понимала и была, надо признать, права. Он пытался объяснить, пытался даже приобщить ее к этой отраве, но она боялась компьютера, словно тот мог вдруг броситься на нее и укусить. Более того, она подозревала, что Павел изменяет ей — не с компьютером, а с другими женщинами. Это-то его и бесило — невозможность объясниться с самым близким, казалось бы, человеком, что-то доказать, словно они говорили на разных языках... Да так оно, наверное, и было.
В конце концов они развелись, промучившись вместе четыре года. Развелись, само собой, со скандалом — это только в импортных фильмах про красивую жизнь люди ухитряются расходиться, сохраняя прекрасные отношения и не хлеща на прощание друг друга по морде грязным бельем. Кроме того, не следует забывать о старшем поколении — и теща, и, само собой, свекровь немедленно прибежали и все время стояли рядом, ведрами подливая в костер бензин, как только им казалось, что пламя начинает затухать.
— А, — сказал Павел, обжегшись, — дерьмо!
Он швырнул чашку с недопитым кофе в раковину, полную грязной посуды, так и не поняв, что конкретно он имел в виду, говоря о дерьме, — кофе или свой развод, но зато уверенный, что непременно опоздает на встречу, если сейчас же не начнет шевелить задницей.
Он сунул ноги в кроссовки, сгреб с вешалки куртку и выскочил на лестницу, с грохотом захлопнув за собой дверь.
С низкого неба опять сеялся мелкий серый дождик, вездесущий, как проникающая радиация. Павел поежился, поднимая кожаный воротник куртки, и с неудовольствием подумал, что снова забыл зонтик. Зонт у него был хороший, японский, но вспоминал он о нем, только в очередной раз угодив под дождь.
А зоопарк-то накрылся, подумал он, окидывая взглядом сумеречный купол над головой, с которого в лицо ему сеялась холодная водяная пыль, имевшая привкус железа. Придется опять полдня торчать в кафе, а потом добираться домой на перекладных — через полгорода, леший его забери. А дома, между прочим, в смысле жратвы — хоть шаром покати. «Да уж, — привычно сказал он себе, — отец семейства, кормилец и так далее из меня еще тот...»
Из-за угла вывернулся старенький «Форд» со светящимся в углу лобового стекла зеленым огоньком, и Павел бросился ему наперерез. «Форд» послушно вильнул, прижимаясь к тротуару и зажигая тормозные огни, и тогда Павел с неудовольствием заметил, что на заднем сиденье уже сидят двое пассажиров. Вероятность того, что им окажется по дороге, была ничтожно мала, но Павел все же шагнул с края тротуара навстречу приближавшейся машине — отчасти автоматически, в силу обусловленной мощным похмельем заторможенности реакций, отчасти движимый надеждой, что ему все-таки повезет.
Водитель приоткрыл дверцу, вопросительно глядя на Павла.
— До «Праги» подбросите? — спросил Павел.
— Вообще-то, не по дороге, — с сомнением ответил водитель — мелкий мужичонка с обезьяньими чертами лица, которые не могли скрыть жидкая, плохо произрастающая на бесплодной почве его физиономии бороденка и неровно подстриженные усы той разновидности, которую жена Павла в минуты хорошего настроения называла «усенышами». Он оглянулся на заднее сиденье, где в привольных позах раскинулись его пассажиры — два плечистых парня в мягких кожаных куртках. На голове у одного из них сидела широкополая черная шляпа с ожерельем из явно поддельных клыков какого-то животного, обвивавшим тулью. На его круглой башке с румяными щеками и поросячьими глазками этот вызывающий головной убор выглядел комично, как взобравшаяся на забор корова.
— Не, мужик, так не покатит, — лениво заявил этот ковбой. — Торопимся мы, понимаешь?
— Ребята, а может, подбросите? — спросил Павел, почти ненавидя себя за тот заискивающий тон, которым он говорил с этими «хозяевами жизни». Тем не менее выбора у него не было — до стоянки такси пришлось бы пешкодралить три квартала, и тогда он опоздал бы наверняка... Черт, он и так опаздывал. — Дочка ждет, времени в обрез...
— Не, — повторил «ковбой», поправляя свою дурацкую шляпу. — Нас тоже дочки ждут, извини, братан. Поехали, шеф.
— Да погоди ты, Леший, — сказал второй пассажир, отличавшийся от «ковбоя» разве что отсутствием шляпы да немного более, как показалось Павлу, осмысленным выражением лица. — Ну, чего ты говнишься? Подождут твои шмары, куда они денутся. Садись, земляк, — обратился он к Павлу, — подкинем. Какие могут быть вопросы? Сегодня мы тебя, завтра — ты нас...
Тот, кого он назвал Лешим, хрюкнул, словно его приятель сказал что-то жутко смешное, но возражать не стал. Павел нырнул на переднее сиденье, пока они не передумали, и похожий на бородатую макаку водитель тронул машину с места. Старенький «Форд» отъехал от тротуара и, разбрызгивая скопившиеся в выбоинах дорожного покрытия лужи, покатился по улице.
— Спасибо, — сказал Павел через плечо, поудобнее устраиваясь на сиденье. — Выручили.
— Из «спасибо» шубу не сошьешь, — буркнул «ковбой», глядя в окно.
— Да заглохни ты, — оборвал его второй. — К дочке, значит? — обратился он к Павлу.
Тот кивнул.
— А где дочка-то? — не отставал от него любопытный пассажир.
— С матерью живет, — неохотно ответил Павел. Исповедоваться перед этой несимпатичной парочкой ему не хотелось, но сочинять что-то не было сил, а просто промолчать было бы невежливо, особенно после того, как его согласились подбросить.
— А ты, значит, вроде как на свиданку, — заключил его собеседник, очевидно, удовлетворенный тем, что разобрался в сложной житейской ситуации. — Ждет, небось, дочка-то?
— Ждет, — лаконично ответил Павел.
«Ковбой» вдруг длинно и как-то тоскливо вздохнул, словно все это надоело ему до смерти, поглубже надвинул свою шляпу, взявшись для этого за поля обеими руками, и сказал, по-прежнему глядя в окно:
— Дочка ждет, а папа хакер.
Павел вздрогнул. Тон у Лешего был нехороший, но на тон было плевать. Павел не мог поверить своим ушам. Он сказал «хакер»? Или послышалось?
— Да ну? — ненатурально удивился любопытный приятель Лешего. — Так ведь хакерство вроде бы противозаконно? Как же так, а? — повернулся он к Павлу. — Как же так, братан? Ты что же, в чужие компьютеры залезаешь? И к гаишникам можешь? Это ж бандитизм! А, земляк?
Павел почувствовал, как в мозг, вытесняя остатки алкогольного тумана, холодной брызжущей струей ворвалась паника. Что это? Неужели ментам удалось его вычислить? Неужели...
Он посмотрел на дорогу и понял, что понятия не имеет, куда его везут. Вместо того, чтобы направляться к центру, машина, кружа и петляя, забиралась все глубже в путаницу глухих окраинных улочек. Вокруг мелькали совершенно незнакомые постройки, какие-то Богом забытые ремонтные мастерские, бетонные заборы, заброшенные новостройки за полуобвалившимися дощатыми оградами...
— Куда мы едем? — спросил он, стараясь говорить твердо.
— По делам, — ответил разговорчивый. — Имей совесть, братан. Мы первые сели, нам первым и вылезать. Успеешь ты на свою свиданку. Шеф у нас — профессионал, правда, шеф?
Водитель неопределенно дернул плечом и растянул большой, словно резиновый, рот в некоем подобии усмешки, сверкнув стальными коронками.
— Останови-ка, — потребовал у него Павел. — Я передумал.
— Да погоди, чудила, — миролюбиво сказал разговорчивый. — Куда ты пойдешь? На улице дождь, а тут даже автобусы не ходят. И потом, ты нам еще не рассказал, как дошел до жизни такой, что по чужим секретам шаришь.
Машина продолжала катиться, даже не притормозив. Жилые кварталы кончились, и теперь справа тянулся казавшийся бесконечным мокрый кирпичный забор, еще сохранявший на своей выщербленной поверхности следы побелки, а слева мок под продолжавшим усиливаться дождем громадный, поросший чахлыми сорняками глинистый пустырь. Дорога здесь напоминала трассу гигантского слалома, петлявшую между огромными, до краев заполненными грязной водой выбоинами, края которых ощетинились острыми зубцами обломанного асфальта, и водителю пришлось-таки сбросить скорость, чтобы машина не превратилась в груду не поддающегося восстановлению хлама. Павел вдруг с предельной, не оставлявшей места для сомнений ясностью понял, что сейчас произойдет. Он не думал о том, каким образом эти люди вышли на него — на раздумья не оставалось времени. Нужно было действовать, но он все еще медлил, уже зная правду, но все еще не будучи в состоянии принять ее такой, какой она была, как и всякий нормальный человек на его месте — человек, грубым рывком втянутый в огромную электрическую мясорубку только потому, что край его одежды оказался слишком близко от вращающегося с бешеной скоростью архимедова винта.
Огромным усилием воли сбросив с себя оцепенение, в котором было даже некое не вполне объяснимое очарование — очарование смерти, понял он со все той же холодной, пугающей ясностью, — Павел рванул на себя пластмассовую ручку дверцы, толкнул дверцу плечом и бросил непослушное тело навстречу несущейся в нескольких сантиметрах от его ног, размытой скоростью грязной поверхности дороги. Он прыгнул не сразу — при взгляде на эту размытую полосу скорость казалась близкой к сверхзвуковой, и этой микроскопической задержки с лихвой хватило его разговорчивому попутчику на то, чтобы выхватить из кармана тусклый обшарпанный наган и нажать на спусковой крючок.
Павел упал на дорогу и покатился, обдирая колени и локти, уже зная, что у него пробито легкое, но все еще надеясь встать и попытаться скрыться. Водитель «Форда» резко ударил по тормозам, и машина стала, как вкопанная, тяжело клюнув носом, метрах в четырех от пытавшегося подняться на четвереньки Павла. Обе задние дверцы распахнулись, и Павел услышал, как убийцы бегут к нему прямо по лужам. Перед глазами у него качался и прыгал в такт его безнадежным попыткам подняться мокрый, испятнанный лепешками рыжей глины асфальт, и ему вдруг стало ужасно обидно при мысли, что вот этот кусок грязной дороги будет последним, что он увидит в жизни.
Пуля ударила его в бок, как кованый сапог, опрокинув на спину. Теперь он видел низкое серое небо, с которого расширяющейся книзу воронкой продолжал падать холодный дождь. Он поймал пересохшими губами несколько капель, а потом в поле его зрения возникли лицо разговорчивого и его рука, сжимавшая наган. Казавшийся огромным, как автомобильная шина, пустой глаз револьверного дула уставился на него сверху вниз.
— Куда ж ты побежал, братуха? — немного запыхавшимся голосом сказал разговорчивый, и в ту же секунду черная пустота заполнилась грохочущим пламенем.
Остроносая револьверная пуля ударила Павла Смирнова точно в середину лба, мгновенно излечив его от похмелья.
— Готов? — спросил от машины Леший.
— Готовее не бывает, — ответил разговорчивый, пряча наган в просторный карман своей мягкой кожаной куртки.
Они уселись в машину, и старый «Форд-гранада», осторожно объезжая рытвины, поехал прочь от этого гиблого места, оставив тело хакера Паши мокнуть под дождем.
На стоянке возле большого универсама они бросили угнанный два часа назад «Форд» и разошлись в разные стороны. Уходя, водитель по привычке выключил зажигание, и зеленый огонек под лобовым стеклом машины погас.
Два шва на верхней губе. Один на нижней. Треснувшее стекло очков, как у очкарика, которому в школе нет прохода от хулиганов. И, конечно, выбитые зубы — два зуба, если быть точным. Прямо по центру. Красота! Если держать рот закрытым, то этого не видно, но языку не запретишь все время нащупывать острые, постоянно ноющие пеньки. Врач сказал, что не сможет заняться его зубами, пока не снимут швы.
Просто чудесно. Это было, черт возьми, просто восхитительно!
«Убью, — подумал он, автоматически двигая бритвой. — Изнасилую и убью. Можно, конечно, и наоборот, но тогда она не сможет кричать. А я хочу, чтобы она кричала. Я хочу, чтобы она визжала, как свинья, и сопротивлялась. Эта сука. Дешевка. Мразь, просто фригидная мразь».
Он поморщился от унизительного воспоминания: во время их последней встречи визжать пришлось не ей, а ему. Не удержался. Это было так неожиданно и так зверски, нестерпимо больно! Рацией.
Портативной рацией, а потом еще чем-то — кажется, графином.
И пистолет. Хороший пистолет. Слава Богу, что не табельный.
На работе снова пришлось врать... Опять врать. Он столько врал в последнее время, что начал бояться запутаться. Сказал, что угодил в аварию. Поверили? Да черт их знает, может, и поверили. Так или иначе, с походами в этот кабак пора завязывать, это становится опасным.
Он настороженно прислушался к тому, как гремит на кухне сковородками жена. Процесс приготовления пищи у нее всегда сопровождался диким грохотом, словно на кухне разгорался очередной региональный конфликт и стороны уже перешли от оскорблений в печати и по радио к артиллерийской подготовке. Это, насколько понимал Виктор Николаевич, служило своего рода выражением протеста против «домашнего рабства». Супруга Виктора Николаевича, однажды вычитав это выражение в одном из своих идиотских романов, приняла его на вооружение и теперь к месту и не к месту размахивала им, как боевым знаменем. Она могла бы и не готовить пищу. Все равно то, что выходило из ее рук, по вкусу напоминало вареное дерьмо, и есть это было можно разве что во избежание скандала, но ежедневное громыхание кастрюлями было частью того самого «домашнего рабства», против которого она протестовала, и перестать заниматься этим означало бы потерю позиций в необъявленной войне. Это была какая-то форма мазохизма — настолько сложная, что Виктор Николаевич давно махнул на нее рукой. Слава Богу, что ее чувство долга не распространялось на постель — заниматься с ней любовью было все равно, что пытаться разжечь надувную куклу или тыкать своей штуковиной в кастрюлю с подошедшим тестом.
Виктор Николаевич осторожно открыл шкафчик под раковиной, продолжая гадать, как его угораздило жениться на этом создании, и пошарил за трубой, нащупывая заткнутое пластмассовой пробкой горлышко бутылки. Это тоже было частью ритуала — дражайшая Наркисса Даниловна была впридачу ко всему остальному воинствующей абстиненткой, и ей ничего не стоило вылить в раковину подаренную мужу на день рождения сослуживцами бутылку «Камю». Он тогда не дал ей по морде только потому, что это послужило бы очередным камнем в ее персональной Стене Плача, которая и так уже поднялась до самого неба.
«Наркисса Даниловна, Господи Боже мой, — думал он, осторожно, стараясь не звякнуть о трубу, выуживая бутылку. — Ну и имечко! Чем же, интересно, думал дражайший тестюшка, так обзывая родную дочь?»
Он нацелился по привычке вынуть пробку зубами, но вовремя вспомнил, что зубов у него теперь нет, и воспользовался маникюрными ножницами жены. Водка обожгла горло, собравшись в пустом желудке ощутимым плотным комом, горячим, как миниатюрное солнце. Твари, подумал Виктор Николаевич. Ну почему все бабы такие твари? Откуда столь разительный контраст? Теплые, мягкие, красивые тела, внутри которых все либо сгнило, либо заморожено. А если разморозить, то обнаруживается то же самое — гнилье, вонь, плесень...
Он уже собирался вернуть бутылку в тайник, но передумал и отхлебнул из горлышка еще раз, уже более основательно. Вот так. Теперь можно жить дальше. Теперь можно думать и решать.
Он сполоснул рот одеколоном, совсем забыв о рассеченных губах, и едва не заорал в голос — это оказалось больнее, чем удар тяжелой портативной рацией по зубам. Некоторое время он стоял с побагровевшим от сдерживаемого вопля лицом, и в мозгу его сумасшедшим кровавым калейдоскопом мелькали образы того, что он сделает с этой девчонкой, когда доберется до нее. Он смутно ощущал эрекцию... Ну да, а почему бы и нет? Его приятелю тоже найдется дело... немного позже, когда они окажутся наедине.
Виктор Николаевич вышел из ванной, благоухая одеколоном, словно только что побывал в руках у ученика парикмахера, и был немедленно уличен в употреблении спиртных напитков. Более того, ему инкриминировали принятие одеколона внутрь, словно он был последним подзаборным алкашом. «Хотя, — подумал он, — было бы любопытно взглянуть на алкаша, который по бедности своей хлещет туалетную воду от Кристиана Диора». На стол перед ним брякнули тарелку с неаппетитной массой, полученной путем сложных манипуляций с высококачественными продуктами, и, пока он вяло ковырялся вилкой в этом дерьме, прочли раздражающе-длинную лекцию о разрушительном влиянии алкоголя на здоровье и психику, а через них — и на семью.
«Какая семья? — хотел заорать Виктор Николаевич. Заорать, вскочить и швырнуть вилку с такой силой, чтобы тарелка разлетелась на куски. — Какая, на хрен, семья?! Где ты ее видишь, семью?!»
Вместо этого он аккуратно положил вилку на стол и отодвинул тарелку, вежливо поблагодарив и сославшись на боль в сломанных зубах. Лекция немедленно возобновилась. Теперь это было леденящее кровь повествование о том, что будет с ним, если он в ближайшее время не изменит образ жизни. Наркисса Даниловна работала преподавателем в университете и могла говорить часами, ни разу не запнувшись, одинаково ровным тоном, доводя его до исступления и получая от этого несомненное, хотя и отлично скрываемое удовольствие.
— Послушай, — не сдержался наконец Виктор Николаевич, — почему бы тебе не поберечь запал для твоих студентов?
Наркисса Даниловна прервала свою тираду на полуслове и уставилась на него через плечо удивленными глазами со слипшимися от туши ресницами. Ее выщипанные в ниточку брови приподнялись изогнутыми арочками, собрав кожу на лбу в мелкие складочки.
— Что ты имеешь в виду? — спросила она. Она прекрасно знала, что он имеет в виду, и он знал, что она знает, и в другое время обязательно промолчал бы, просто чтобы не затевать свару и побыстрее покончить с этой пыткой, выйдя из дома, но сегодня у него не было настроения молча выслушивать бред, который он и без того знал наизусть.
— Я имею в виду, — сказал он, изо всех сил стараясь не шепелявить, — что было бы просто чудесно, если бы ты заткнула свою пасть.
Он испытал огромное облегчение, сказав наконец то, чего не решался сказать уже добрых десять лет. «Десять лет, — думал он, глядя на ее внезапно сделавшуюся очень прямой спину, — десять лет, Боже ты мой! Прямо как в том анекдоте: если бы сразу убил, теперь уже освободился бы...» Беда была в том, что все эти десять лет существовало что-то такое, что помогало этой сушеной вобле держать его на привязи. Сначала это был тесть — генерал КГБ Данила (именно Данила, черт бы его побрал, а ни в коем случае не Даниил!) Константинович Трошин с его связями, протекциями и прочим дерьмом, в один прекрасный день превратившимся из некоего морального капитала, на который Виктор Николаевич, чего греха таить, рассчитывал в своем продвижении по службе, вот именно в кучу кровавого дерьма, и только ленивый не тыкал Данилу Константиновича мордой в это дерьмо. Комитет устоял, но толпе было, конечно же, маловато расправы над памятником, и генерал Трошин был одним из тех немногих, кого могучая организация отдала на растерзание одуревшей от вседозволенности шайке демократов — все равно толку от него было, как от козла молока.
Когда возможности косвенного шантажа подобным образом исчерпались, Наркисса Даниловна не сдалась и перешла к шантажу прямому. Ей ничего не стоило позвонить к нему на работу и спросить у шефа, считает ли тот нормальным и допустимым наличие у себя в отделе офицера-алкоголика, ни во что не ставящего семью как ячейку общества. Черт возьми, она делала это трижды! И каждый раз он имел долгий и неприятный разговор с шефом... Кроме того, хоть старый сморчок, ее папаша, и влачил вполне жалкое существование всеми забытого пенсионера, но связи у него остались, и, не будучи в состоянии продвинуть зятя, он мог его вполне успешно придерживать, что и делал неоднократно с маразматическим злорадством.
И теперь, сверля взглядом заледеневший затылок супруги, Виктор Николаевич отлично представлял себе, чем может закончиться его выходка. Такого он не позволял себе никогда, и теперь она могла забыть об инстинкте самосохранения и заложить его — заложить по-настоящему. Он не был настолько глуп, чтобы посвящать ее в подробности своих взаимоотношений с Головой, но и она, следовало отдать ей должное, никогда не была полной идиоткой и наверняка о многом догадывалась. Тем не менее, невзначай перейдя свой персональный Рубикон, Виктор Николаевич внезапно испытал пьянящее чувство освобождения, словно школьник, который, придя в школу с невыученными уроками, обнаружил, что все его учителя заболели, а то и скончались. Больше не надо было прятаться, и он вдруг почувствовал небывалый прилив энергии: теперь он мог со всем справиться сам... Пожалуй, даже и с той девчонкой, которая ухитрилась дважды подряд выбить из него дерьмо.
— И вот еще что, — сказал он, по-прежнему глядя в спину жены. Он опять забыл про свою чертову щербатость, и получилось у него нечто вроде «восьисесто», но это были уже сущие мелочи: выбитые зубы — это не выбитые мозги, с этим можно жить. — Вот еще что, — повторил он, старательно артикулируя звуки. — Не пытайся больше испортить мне жизнь, это плохо кончится.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что поднимешь на меня руку? — с великолепным презрением спросила Наркисса Даниловна, всем корпусом разворачиваясь к мужу. Это был величественный, отлично отрепетированный поворот — так разворачивается орудийная башня береговой батареи, готовясь мощным залпом смести супостата с лица земли. Но залпа не получилось. Вместо залпа вышел пшик, потому что в глазах жены Виктор Николаевич даже через свои поврежденные очки разглядел неуверенность.
— Руку? — переспросил он с нехорошей улыбкой. — Руку? Не смеши меня, зайка. Времена, когда я мог бы ограничиться этим, давно прошли. Я тебя просто пристрелю и закопаю в лесу под елкой. Надеюсь, ты понимаешь, что я не шучу. Ты надоела мне смертельно, я терплю уже тысячу лет, и, если ты дашь мне повод, я сделаю это с удовольствием.
Теперь он отчетливо видел страх, поселившийся в густо подведенных глазах супруги. Холеное сучье лицо вытянулось и побледнело, и — о, счастье! — она молчала. Впервые за десять лет ей нечего было сказать. Ее личное хранилище гладких, как обточенные морем камни, заготовленных на все случаи жизни фраз внезапно опустело. На береговой батарее кончились снаряды — канониры тайком разбегались кто куда, а доведенные до отчаянья офицеры пускали себе пулю в лоб и подрывали орудия, чтобы те не достались врагу. Виктор Николаевич по роду своей деятельности не раз бывал в острых ситуациях, но никогда в жизни не переживал такого триумфа, как сейчас. Он даже вообразить себе не мог, насколько, оказывается, просто было заставить ее замолчать. Впрочем, вполне возможно, что для этого вначале нужно было в достаточной мере внутренне созреть. Может быть, вовсе не его слова напугали ее, а заключенная в них правдивая интонация или холодный блеск его глаз, вдруг сделавшихся похожими на мертвые серые камешки, вкрапленные в меловой откос лица. Так или иначе, это была победа, и он начал верить, что, возможно, еще увидит небо в алмазах.
Холодная вода немного взбодрила его — настолько, что он сумел приготовить себе растворимый кофе, ничего не просыпав и не уронив. Прихлебывая отдающий жженой резиной и горячий, как лава, напиток, он подумал, что напрасно даже в мыслях обозвал мать Иришки сукой. Она была милейшей молоденькой девчонкой, когда он ее встретил, и стала очень милой молодой женой всего через два месяца знакомства. Она действительно была очень мила — не семи пядей во лбу, конечно, но по-настоящему умные женщины всегда напоминали ему сложные холодильные установки, вдобавок помешанные на собственном совершенстве и полной независимости, помешанные настолько, что это заставляло задуматься, так ли уж они на самом деле умны. Его жена была не такой — она была создана для домашнего очага... в отличие от него. Он любил ее, он любил дочь, но больше всего на свете он любил компьютеры и связанную с ними бесконечную трепотню за полночь, когда голубоватое мерцание монитора с трудом пробивается сквозь густой табачный дым, а банда небритых очкариков, наливаясь пивом, сообща пытается взломать какую-нибудь хитрую программу. Это была жизнь, это был, черт побери, целый мир, но жена этого не понимала и была, надо признать, права. Он пытался объяснить, пытался даже приобщить ее к этой отраве, но она боялась компьютера, словно тот мог вдруг броситься на нее и укусить. Более того, она подозревала, что Павел изменяет ей — не с компьютером, а с другими женщинами. Это-то его и бесило — невозможность объясниться с самым близким, казалось бы, человеком, что-то доказать, словно они говорили на разных языках... Да так оно, наверное, и было.
В конце концов они развелись, промучившись вместе четыре года. Развелись, само собой, со скандалом — это только в импортных фильмах про красивую жизнь люди ухитряются расходиться, сохраняя прекрасные отношения и не хлеща на прощание друг друга по морде грязным бельем. Кроме того, не следует забывать о старшем поколении — и теща, и, само собой, свекровь немедленно прибежали и все время стояли рядом, ведрами подливая в костер бензин, как только им казалось, что пламя начинает затухать.
— А, — сказал Павел, обжегшись, — дерьмо!
Он швырнул чашку с недопитым кофе в раковину, полную грязной посуды, так и не поняв, что конкретно он имел в виду, говоря о дерьме, — кофе или свой развод, но зато уверенный, что непременно опоздает на встречу, если сейчас же не начнет шевелить задницей.
Он сунул ноги в кроссовки, сгреб с вешалки куртку и выскочил на лестницу, с грохотом захлопнув за собой дверь.
С низкого неба опять сеялся мелкий серый дождик, вездесущий, как проникающая радиация. Павел поежился, поднимая кожаный воротник куртки, и с неудовольствием подумал, что снова забыл зонтик. Зонт у него был хороший, японский, но вспоминал он о нем, только в очередной раз угодив под дождь.
А зоопарк-то накрылся, подумал он, окидывая взглядом сумеречный купол над головой, с которого в лицо ему сеялась холодная водяная пыль, имевшая привкус железа. Придется опять полдня торчать в кафе, а потом добираться домой на перекладных — через полгорода, леший его забери. А дома, между прочим, в смысле жратвы — хоть шаром покати. «Да уж, — привычно сказал он себе, — отец семейства, кормилец и так далее из меня еще тот...»
Из-за угла вывернулся старенький «Форд» со светящимся в углу лобового стекла зеленым огоньком, и Павел бросился ему наперерез. «Форд» послушно вильнул, прижимаясь к тротуару и зажигая тормозные огни, и тогда Павел с неудовольствием заметил, что на заднем сиденье уже сидят двое пассажиров. Вероятность того, что им окажется по дороге, была ничтожно мала, но Павел все же шагнул с края тротуара навстречу приближавшейся машине — отчасти автоматически, в силу обусловленной мощным похмельем заторможенности реакций, отчасти движимый надеждой, что ему все-таки повезет.
Водитель приоткрыл дверцу, вопросительно глядя на Павла.
— До «Праги» подбросите? — спросил Павел.
— Вообще-то, не по дороге, — с сомнением ответил водитель — мелкий мужичонка с обезьяньими чертами лица, которые не могли скрыть жидкая, плохо произрастающая на бесплодной почве его физиономии бороденка и неровно подстриженные усы той разновидности, которую жена Павла в минуты хорошего настроения называла «усенышами». Он оглянулся на заднее сиденье, где в привольных позах раскинулись его пассажиры — два плечистых парня в мягких кожаных куртках. На голове у одного из них сидела широкополая черная шляпа с ожерельем из явно поддельных клыков какого-то животного, обвивавшим тулью. На его круглой башке с румяными щеками и поросячьими глазками этот вызывающий головной убор выглядел комично, как взобравшаяся на забор корова.
— Не, мужик, так не покатит, — лениво заявил этот ковбой. — Торопимся мы, понимаешь?
— Ребята, а может, подбросите? — спросил Павел, почти ненавидя себя за тот заискивающий тон, которым он говорил с этими «хозяевами жизни». Тем не менее выбора у него не было — до стоянки такси пришлось бы пешкодралить три квартала, и тогда он опоздал бы наверняка... Черт, он и так опаздывал. — Дочка ждет, времени в обрез...
— Не, — повторил «ковбой», поправляя свою дурацкую шляпу. — Нас тоже дочки ждут, извини, братан. Поехали, шеф.
— Да погоди ты, Леший, — сказал второй пассажир, отличавшийся от «ковбоя» разве что отсутствием шляпы да немного более, как показалось Павлу, осмысленным выражением лица. — Ну, чего ты говнишься? Подождут твои шмары, куда они денутся. Садись, земляк, — обратился он к Павлу, — подкинем. Какие могут быть вопросы? Сегодня мы тебя, завтра — ты нас...
Тот, кого он назвал Лешим, хрюкнул, словно его приятель сказал что-то жутко смешное, но возражать не стал. Павел нырнул на переднее сиденье, пока они не передумали, и похожий на бородатую макаку водитель тронул машину с места. Старенький «Форд» отъехал от тротуара и, разбрызгивая скопившиеся в выбоинах дорожного покрытия лужи, покатился по улице.
— Спасибо, — сказал Павел через плечо, поудобнее устраиваясь на сиденье. — Выручили.
— Из «спасибо» шубу не сошьешь, — буркнул «ковбой», глядя в окно.
— Да заглохни ты, — оборвал его второй. — К дочке, значит? — обратился он к Павлу.
Тот кивнул.
— А где дочка-то? — не отставал от него любопытный пассажир.
— С матерью живет, — неохотно ответил Павел. Исповедоваться перед этой несимпатичной парочкой ему не хотелось, но сочинять что-то не было сил, а просто промолчать было бы невежливо, особенно после того, как его согласились подбросить.
— А ты, значит, вроде как на свиданку, — заключил его собеседник, очевидно, удовлетворенный тем, что разобрался в сложной житейской ситуации. — Ждет, небось, дочка-то?
— Ждет, — лаконично ответил Павел.
«Ковбой» вдруг длинно и как-то тоскливо вздохнул, словно все это надоело ему до смерти, поглубже надвинул свою шляпу, взявшись для этого за поля обеими руками, и сказал, по-прежнему глядя в окно:
— Дочка ждет, а папа хакер.
Павел вздрогнул. Тон у Лешего был нехороший, но на тон было плевать. Павел не мог поверить своим ушам. Он сказал «хакер»? Или послышалось?
— Да ну? — ненатурально удивился любопытный приятель Лешего. — Так ведь хакерство вроде бы противозаконно? Как же так, а? — повернулся он к Павлу. — Как же так, братан? Ты что же, в чужие компьютеры залезаешь? И к гаишникам можешь? Это ж бандитизм! А, земляк?
Павел почувствовал, как в мозг, вытесняя остатки алкогольного тумана, холодной брызжущей струей ворвалась паника. Что это? Неужели ментам удалось его вычислить? Неужели...
Он посмотрел на дорогу и понял, что понятия не имеет, куда его везут. Вместо того, чтобы направляться к центру, машина, кружа и петляя, забиралась все глубже в путаницу глухих окраинных улочек. Вокруг мелькали совершенно незнакомые постройки, какие-то Богом забытые ремонтные мастерские, бетонные заборы, заброшенные новостройки за полуобвалившимися дощатыми оградами...
— Куда мы едем? — спросил он, стараясь говорить твердо.
— По делам, — ответил разговорчивый. — Имей совесть, братан. Мы первые сели, нам первым и вылезать. Успеешь ты на свою свиданку. Шеф у нас — профессионал, правда, шеф?
Водитель неопределенно дернул плечом и растянул большой, словно резиновый, рот в некоем подобии усмешки, сверкнув стальными коронками.
— Останови-ка, — потребовал у него Павел. — Я передумал.
— Да погоди, чудила, — миролюбиво сказал разговорчивый. — Куда ты пойдешь? На улице дождь, а тут даже автобусы не ходят. И потом, ты нам еще не рассказал, как дошел до жизни такой, что по чужим секретам шаришь.
Машина продолжала катиться, даже не притормозив. Жилые кварталы кончились, и теперь справа тянулся казавшийся бесконечным мокрый кирпичный забор, еще сохранявший на своей выщербленной поверхности следы побелки, а слева мок под продолжавшим усиливаться дождем громадный, поросший чахлыми сорняками глинистый пустырь. Дорога здесь напоминала трассу гигантского слалома, петлявшую между огромными, до краев заполненными грязной водой выбоинами, края которых ощетинились острыми зубцами обломанного асфальта, и водителю пришлось-таки сбросить скорость, чтобы машина не превратилась в груду не поддающегося восстановлению хлама. Павел вдруг с предельной, не оставлявшей места для сомнений ясностью понял, что сейчас произойдет. Он не думал о том, каким образом эти люди вышли на него — на раздумья не оставалось времени. Нужно было действовать, но он все еще медлил, уже зная правду, но все еще не будучи в состоянии принять ее такой, какой она была, как и всякий нормальный человек на его месте — человек, грубым рывком втянутый в огромную электрическую мясорубку только потому, что край его одежды оказался слишком близко от вращающегося с бешеной скоростью архимедова винта.
Огромным усилием воли сбросив с себя оцепенение, в котором было даже некое не вполне объяснимое очарование — очарование смерти, понял он со все той же холодной, пугающей ясностью, — Павел рванул на себя пластмассовую ручку дверцы, толкнул дверцу плечом и бросил непослушное тело навстречу несущейся в нескольких сантиметрах от его ног, размытой скоростью грязной поверхности дороги. Он прыгнул не сразу — при взгляде на эту размытую полосу скорость казалась близкой к сверхзвуковой, и этой микроскопической задержки с лихвой хватило его разговорчивому попутчику на то, чтобы выхватить из кармана тусклый обшарпанный наган и нажать на спусковой крючок.
Павел упал на дорогу и покатился, обдирая колени и локти, уже зная, что у него пробито легкое, но все еще надеясь встать и попытаться скрыться. Водитель «Форда» резко ударил по тормозам, и машина стала, как вкопанная, тяжело клюнув носом, метрах в четырех от пытавшегося подняться на четвереньки Павла. Обе задние дверцы распахнулись, и Павел услышал, как убийцы бегут к нему прямо по лужам. Перед глазами у него качался и прыгал в такт его безнадежным попыткам подняться мокрый, испятнанный лепешками рыжей глины асфальт, и ему вдруг стало ужасно обидно при мысли, что вот этот кусок грязной дороги будет последним, что он увидит в жизни.
Пуля ударила его в бок, как кованый сапог, опрокинув на спину. Теперь он видел низкое серое небо, с которого расширяющейся книзу воронкой продолжал падать холодный дождь. Он поймал пересохшими губами несколько капель, а потом в поле его зрения возникли лицо разговорчивого и его рука, сжимавшая наган. Казавшийся огромным, как автомобильная шина, пустой глаз револьверного дула уставился на него сверху вниз.
— Куда ж ты побежал, братуха? — немного запыхавшимся голосом сказал разговорчивый, и в ту же секунду черная пустота заполнилась грохочущим пламенем.
Остроносая револьверная пуля ударила Павла Смирнова точно в середину лба, мгновенно излечив его от похмелья.
— Готов? — спросил от машины Леший.
— Готовее не бывает, — ответил разговорчивый, пряча наган в просторный карман своей мягкой кожаной куртки.
Они уселись в машину, и старый «Форд-гранада», осторожно объезжая рытвины, поехал прочь от этого гиблого места, оставив тело хакера Паши мокнуть под дождем.
На стоянке возле большого универсама они бросили угнанный два часа назад «Форд» и разошлись в разные стороны. Уходя, водитель по привычке выключил зажигание, и зеленый огонек под лобовым стеклом машины погас.
* * *
Виктор Николаевич старался не смотреть в зеркало — зрелище, которое он там видел, вызывало у него приступы бессильной злобы и крайне неприятные воспоминания о дважды пережитом унижении. Но бриться, не глядя в зеркало, было трудновато, а он терпеть не мог ходить небритым, даже больше, пожалуй, чем получать по морде. Поэтому смотреть в зеркало все же приходилось. Он старался сосредоточить взгляд на своем подбородке, покрытом мыльной пеной, но это все равно назойливо лезло в глаза.Два шва на верхней губе. Один на нижней. Треснувшее стекло очков, как у очкарика, которому в школе нет прохода от хулиганов. И, конечно, выбитые зубы — два зуба, если быть точным. Прямо по центру. Красота! Если держать рот закрытым, то этого не видно, но языку не запретишь все время нащупывать острые, постоянно ноющие пеньки. Врач сказал, что не сможет заняться его зубами, пока не снимут швы.
Просто чудесно. Это было, черт возьми, просто восхитительно!
«Убью, — подумал он, автоматически двигая бритвой. — Изнасилую и убью. Можно, конечно, и наоборот, но тогда она не сможет кричать. А я хочу, чтобы она кричала. Я хочу, чтобы она визжала, как свинья, и сопротивлялась. Эта сука. Дешевка. Мразь, просто фригидная мразь».
Он поморщился от унизительного воспоминания: во время их последней встречи визжать пришлось не ей, а ему. Не удержался. Это было так неожиданно и так зверски, нестерпимо больно! Рацией.
Портативной рацией, а потом еще чем-то — кажется, графином.
И пистолет. Хороший пистолет. Слава Богу, что не табельный.
На работе снова пришлось врать... Опять врать. Он столько врал в последнее время, что начал бояться запутаться. Сказал, что угодил в аварию. Поверили? Да черт их знает, может, и поверили. Так или иначе, с походами в этот кабак пора завязывать, это становится опасным.
Он настороженно прислушался к тому, как гремит на кухне сковородками жена. Процесс приготовления пищи у нее всегда сопровождался диким грохотом, словно на кухне разгорался очередной региональный конфликт и стороны уже перешли от оскорблений в печати и по радио к артиллерийской подготовке. Это, насколько понимал Виктор Николаевич, служило своего рода выражением протеста против «домашнего рабства». Супруга Виктора Николаевича, однажды вычитав это выражение в одном из своих идиотских романов, приняла его на вооружение и теперь к месту и не к месту размахивала им, как боевым знаменем. Она могла бы и не готовить пищу. Все равно то, что выходило из ее рук, по вкусу напоминало вареное дерьмо, и есть это было можно разве что во избежание скандала, но ежедневное громыхание кастрюлями было частью того самого «домашнего рабства», против которого она протестовала, и перестать заниматься этим означало бы потерю позиций в необъявленной войне. Это была какая-то форма мазохизма — настолько сложная, что Виктор Николаевич давно махнул на нее рукой. Слава Богу, что ее чувство долга не распространялось на постель — заниматься с ней любовью было все равно, что пытаться разжечь надувную куклу или тыкать своей штуковиной в кастрюлю с подошедшим тестом.
Виктор Николаевич осторожно открыл шкафчик под раковиной, продолжая гадать, как его угораздило жениться на этом создании, и пошарил за трубой, нащупывая заткнутое пластмассовой пробкой горлышко бутылки. Это тоже было частью ритуала — дражайшая Наркисса Даниловна была впридачу ко всему остальному воинствующей абстиненткой, и ей ничего не стоило вылить в раковину подаренную мужу на день рождения сослуживцами бутылку «Камю». Он тогда не дал ей по морде только потому, что это послужило бы очередным камнем в ее персональной Стене Плача, которая и так уже поднялась до самого неба.
«Наркисса Даниловна, Господи Боже мой, — думал он, осторожно, стараясь не звякнуть о трубу, выуживая бутылку. — Ну и имечко! Чем же, интересно, думал дражайший тестюшка, так обзывая родную дочь?»
Он нацелился по привычке вынуть пробку зубами, но вовремя вспомнил, что зубов у него теперь нет, и воспользовался маникюрными ножницами жены. Водка обожгла горло, собравшись в пустом желудке ощутимым плотным комом, горячим, как миниатюрное солнце. Твари, подумал Виктор Николаевич. Ну почему все бабы такие твари? Откуда столь разительный контраст? Теплые, мягкие, красивые тела, внутри которых все либо сгнило, либо заморожено. А если разморозить, то обнаруживается то же самое — гнилье, вонь, плесень...
Он уже собирался вернуть бутылку в тайник, но передумал и отхлебнул из горлышка еще раз, уже более основательно. Вот так. Теперь можно жить дальше. Теперь можно думать и решать.
Он сполоснул рот одеколоном, совсем забыв о рассеченных губах, и едва не заорал в голос — это оказалось больнее, чем удар тяжелой портативной рацией по зубам. Некоторое время он стоял с побагровевшим от сдерживаемого вопля лицом, и в мозгу его сумасшедшим кровавым калейдоскопом мелькали образы того, что он сделает с этой девчонкой, когда доберется до нее. Он смутно ощущал эрекцию... Ну да, а почему бы и нет? Его приятелю тоже найдется дело... немного позже, когда они окажутся наедине.
Виктор Николаевич вышел из ванной, благоухая одеколоном, словно только что побывал в руках у ученика парикмахера, и был немедленно уличен в употреблении спиртных напитков. Более того, ему инкриминировали принятие одеколона внутрь, словно он был последним подзаборным алкашом. «Хотя, — подумал он, — было бы любопытно взглянуть на алкаша, который по бедности своей хлещет туалетную воду от Кристиана Диора». На стол перед ним брякнули тарелку с неаппетитной массой, полученной путем сложных манипуляций с высококачественными продуктами, и, пока он вяло ковырялся вилкой в этом дерьме, прочли раздражающе-длинную лекцию о разрушительном влиянии алкоголя на здоровье и психику, а через них — и на семью.
«Какая семья? — хотел заорать Виктор Николаевич. Заорать, вскочить и швырнуть вилку с такой силой, чтобы тарелка разлетелась на куски. — Какая, на хрен, семья?! Где ты ее видишь, семью?!»
Вместо этого он аккуратно положил вилку на стол и отодвинул тарелку, вежливо поблагодарив и сославшись на боль в сломанных зубах. Лекция немедленно возобновилась. Теперь это было леденящее кровь повествование о том, что будет с ним, если он в ближайшее время не изменит образ жизни. Наркисса Даниловна работала преподавателем в университете и могла говорить часами, ни разу не запнувшись, одинаково ровным тоном, доводя его до исступления и получая от этого несомненное, хотя и отлично скрываемое удовольствие.
— Послушай, — не сдержался наконец Виктор Николаевич, — почему бы тебе не поберечь запал для твоих студентов?
Наркисса Даниловна прервала свою тираду на полуслове и уставилась на него через плечо удивленными глазами со слипшимися от туши ресницами. Ее выщипанные в ниточку брови приподнялись изогнутыми арочками, собрав кожу на лбу в мелкие складочки.
— Что ты имеешь в виду? — спросила она. Она прекрасно знала, что он имеет в виду, и он знал, что она знает, и в другое время обязательно промолчал бы, просто чтобы не затевать свару и побыстрее покончить с этой пыткой, выйдя из дома, но сегодня у него не было настроения молча выслушивать бред, который он и без того знал наизусть.
— Я имею в виду, — сказал он, изо всех сил стараясь не шепелявить, — что было бы просто чудесно, если бы ты заткнула свою пасть.
Он испытал огромное облегчение, сказав наконец то, чего не решался сказать уже добрых десять лет. «Десять лет, — думал он, глядя на ее внезапно сделавшуюся очень прямой спину, — десять лет, Боже ты мой! Прямо как в том анекдоте: если бы сразу убил, теперь уже освободился бы...» Беда была в том, что все эти десять лет существовало что-то такое, что помогало этой сушеной вобле держать его на привязи. Сначала это был тесть — генерал КГБ Данила (именно Данила, черт бы его побрал, а ни в коем случае не Даниил!) Константинович Трошин с его связями, протекциями и прочим дерьмом, в один прекрасный день превратившимся из некоего морального капитала, на который Виктор Николаевич, чего греха таить, рассчитывал в своем продвижении по службе, вот именно в кучу кровавого дерьма, и только ленивый не тыкал Данилу Константиновича мордой в это дерьмо. Комитет устоял, но толпе было, конечно же, маловато расправы над памятником, и генерал Трошин был одним из тех немногих, кого могучая организация отдала на растерзание одуревшей от вседозволенности шайке демократов — все равно толку от него было, как от козла молока.
Когда возможности косвенного шантажа подобным образом исчерпались, Наркисса Даниловна не сдалась и перешла к шантажу прямому. Ей ничего не стоило позвонить к нему на работу и спросить у шефа, считает ли тот нормальным и допустимым наличие у себя в отделе офицера-алкоголика, ни во что не ставящего семью как ячейку общества. Черт возьми, она делала это трижды! И каждый раз он имел долгий и неприятный разговор с шефом... Кроме того, хоть старый сморчок, ее папаша, и влачил вполне жалкое существование всеми забытого пенсионера, но связи у него остались, и, не будучи в состоянии продвинуть зятя, он мог его вполне успешно придерживать, что и делал неоднократно с маразматическим злорадством.
И теперь, сверля взглядом заледеневший затылок супруги, Виктор Николаевич отлично представлял себе, чем может закончиться его выходка. Такого он не позволял себе никогда, и теперь она могла забыть об инстинкте самосохранения и заложить его — заложить по-настоящему. Он не был настолько глуп, чтобы посвящать ее в подробности своих взаимоотношений с Головой, но и она, следовало отдать ей должное, никогда не была полной идиоткой и наверняка о многом догадывалась. Тем не менее, невзначай перейдя свой персональный Рубикон, Виктор Николаевич внезапно испытал пьянящее чувство освобождения, словно школьник, который, придя в школу с невыученными уроками, обнаружил, что все его учителя заболели, а то и скончались. Больше не надо было прятаться, и он вдруг почувствовал небывалый прилив энергии: теперь он мог со всем справиться сам... Пожалуй, даже и с той девчонкой, которая ухитрилась дважды подряд выбить из него дерьмо.
— И вот еще что, — сказал он, по-прежнему глядя в спину жены. Он опять забыл про свою чертову щербатость, и получилось у него нечто вроде «восьисесто», но это были уже сущие мелочи: выбитые зубы — это не выбитые мозги, с этим можно жить. — Вот еще что, — повторил он, старательно артикулируя звуки. — Не пытайся больше испортить мне жизнь, это плохо кончится.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что поднимешь на меня руку? — с великолепным презрением спросила Наркисса Даниловна, всем корпусом разворачиваясь к мужу. Это был величественный, отлично отрепетированный поворот — так разворачивается орудийная башня береговой батареи, готовясь мощным залпом смести супостата с лица земли. Но залпа не получилось. Вместо залпа вышел пшик, потому что в глазах жены Виктор Николаевич даже через свои поврежденные очки разглядел неуверенность.
— Руку? — переспросил он с нехорошей улыбкой. — Руку? Не смеши меня, зайка. Времена, когда я мог бы ограничиться этим, давно прошли. Я тебя просто пристрелю и закопаю в лесу под елкой. Надеюсь, ты понимаешь, что я не шучу. Ты надоела мне смертельно, я терплю уже тысячу лет, и, если ты дашь мне повод, я сделаю это с удовольствием.
Теперь он отчетливо видел страх, поселившийся в густо подведенных глазах супруги. Холеное сучье лицо вытянулось и побледнело, и — о, счастье! — она молчала. Впервые за десять лет ей нечего было сказать. Ее личное хранилище гладких, как обточенные морем камни, заготовленных на все случаи жизни фраз внезапно опустело. На береговой батарее кончились снаряды — канониры тайком разбегались кто куда, а доведенные до отчаянья офицеры пускали себе пулю в лоб и подрывали орудия, чтобы те не достались врагу. Виктор Николаевич по роду своей деятельности не раз бывал в острых ситуациях, но никогда в жизни не переживал такого триумфа, как сейчас. Он даже вообразить себе не мог, насколько, оказывается, просто было заставить ее замолчать. Впрочем, вполне возможно, что для этого вначале нужно было в достаточной мере внутренне созреть. Может быть, вовсе не его слова напугали ее, а заключенная в них правдивая интонация или холодный блеск его глаз, вдруг сделавшихся похожими на мертвые серые камешки, вкрапленные в меловой откос лица. Так или иначе, это была победа, и он начал верить, что, возможно, еще увидит небо в алмазах.