Встреча с юностью

1
   В доме отдыха я встретил товарища по школе летчиков, земляка, капитана Леонида Алексеевича Алексеева. Теперь мы с ним в поезде на Горький. Завтра будем в своих семьях, среди родных, близких. Поистине — не было бы счастья, да несчастье помогло. Без ранения — не бывать бы нам, дома.
   В Балахну я приехал, еще не было и полудня. Кругом лес. Бревенчатый приземистый одноэтажный вокзал. В небе хотя и ни облачка, но солнце потускнело. С северо-востока, из города, черной широкой рекой льется дым от электростанции, работающей на торфу. Это одна из первых тепловых, пущенных по плану ГОЭЛРО в 1925 году.
   Удивительно, и солнце сквозь пелену дыма светит блекло, и черная гарь ощущается не только дыханием, но и языком, а вот ничто не вызывает отрицательных эмоций. Наоборот, этот дым, как дым из трубы родного то дома, дохнул на меня бурлящей юностью. Вот уж действительно «дым отечества нам сладок и приятен»! Здесь мальчишкой в шестнадцать лет я работал на лесозаводе, здесь приняли меня в комсомол, отсюда осенью 1931 года я ушел в армию. Добровольцем.
   Как сейчас, помню комсомольское собрание в клубе электростанции, горячее, вдохновенное. Обсуждали захват японскими милитаристами Маньчжурии. Как мы клеймили захватчиков! Тревожились: Маньчжурия — этап подготовки войны против нас. Приняли решение: в ответ на наглость империалистов усилим ударничество и поднимем работу в оборонных кружках. В заключение собрание обратилось ко всей молодежи с призывом вступать в Красную Армию добровольно. В числе добровольцев оказался и я.
   Тогда мы, пять человек, по путевке комсомола поехали в Нижегородское пехотное училище. Увы, только у одного из нас приняли заявление. Остальным, как несовершеннолетним, посоветовали повременить годик-два.
   Повременить? Нет! Там, на востоке, братья по классу бьются с империалистами, а нам повременить? Не согласны!
   В юности иногда мелкая неудача в жизни кажется катастрофой, но нам не казалась. Мы с товарищем, изменив в метриках год рождения — 1914 на 1912 ^(четверку на двойку при старании легко исправить), помчались снова в Нижний Новгород. И снова неудача — опоздали. Прием закончен. Нужно ждать будущего года. Ждать? Не будем!. И мы пошли в Балахнинский райвоенкомат. Нас, добровольцев (тогда в армию призывали двадцати двух лет), зачислили красноармейцами в отдельный кавалерийский эскадрон.
   А как рады мы были этому! На всю жизнь осталось в памяти 28 октября. Чеканя шаг в строю, мы шли от райвоенкомата до вокзала. От избытка чувств, что мы в армии, во всю силу пели:
 
По долинам и по взгорьям
Шла дивизия вперед,
Чтобы с боем взять Приморье…
 
   С 28 октября 1931 года, как раз со дня моего семнадцатилетия, со дня начала военной службы, я стал старше на два года, и не только документально, по исправленной метрике, но и фактически. С армией кончилась беспечная юность, началась пора зрелости.
   Через тринадцать лет я снова иду по этой дороге, мощенной крупным булыжником. Левее меня, на север, в сторону Городца, по-прежнему высятся черные дымящие трубы электростанции. Далее, похожие на горы Малого и Большого Араратов, виднеются два копра леса бумкомбината. Правее дороги, на юг, серой змейкой, вьется дымок картонной фабрики. Как это памятно! Кругом все старое, но и нечто новое. Здесь я расстался. с юностью. А, это уже для меня история.
   Позади остались хлебозавод и больница, выстроенные в первую пятилетку. Началась сама Балахна, старая Балахна, одноэтажная, деревянная. С севера и юга ее поприжали громадины новостроек.
   Я вышел к Волге. По ее берегу тянется последняя улица города — Кузнецкая. Дом № 37 Ольги Петровны Скворцовой, сестры моего отца. Я у нее жил, когда работал на лесозаводе. Женщина дородная, сильная, властная, но с мягким певучим голосом. Видимо, потому, что ей не довелось учиться, к образованным относилась с каким-то обожествлением. Когда умер муж и у нее на руках осталось пятеро детишек (четыре сына и дочь), она сделала все, чтобы дать им среднее образование. И дала.
   Когда я бросил учебу в шестом классе, она была очень недовольна и называла меня нехристем. Очевидно, за то, что как-то спел частушку:
 
Бога нет, царя не надо,
Без царя мы проживем.
У нас есть товарищ Ленин,
За него мы в бой пойдём.
 
   Открываю калитку во двор. Здесь все без изменений: сарайчик, баня, две скамейки, бочка с водой и сзади огород. Ольга Петровна, сильно нагнувшись, окучивала картошку.
   — Здравствуй, тетя Оля!
   Она неторопливо выпрямляется и долго, изучающе смотрит на меня. Хотя и здорово постарела, но еще крепкая старуха. Только лицо стало не такое гордое и красивое в своей гордости, как было раньше, а очень грустное, очень суровое и очень морщинистое.
   — Не узнаешь, тетя Оля, нехристя-то?
   Лицо на миг просветлело. Из крупных рук выпала мотыга.
   — Видать, Арсентьюшка? Геро-ой?.. И бог сохранил… А моих… — И она поведала о своих сыновьях, ушедших в армию из этого дома. От двоих старших, Геннадия и Володи, служивших на западной границе, получила письма накануне войны, а потом как в воду канули — ни слуху ни духу; третий, Анатолий, недавно погиб; младший, Николай, после госпиталя — дома. Сегодня уехал по своим военным делам в Горький.
   При рассказе — ни слезинки. Только голос сухой, с надрывом да в глазах окаменелое горе;. Его не растворят никакие слезы.
   О войне, о смертях я как-то, шагая по юности, и забыл, но теперь везде смерть —. и на фронте и в тылу. От нее, видимо, как от самого себя, никуда не уйдешь.
 
2
   Трудности военных лет сказывались всюду: паром сегодня не работает — нет солярки. Километра два отсюда — лодочный перевоз. Пошел туда по берегу. Здесь у меня была в 1933 году интересная встреча.
   Тогда, как и сейчас, мне нужно было переехать через Волгу. Паром стоял на той стороне. Ждать, когда он придет сюда, не хотелось. Надеясь встретить какую-нибудь лодку и на ней переехать, я пошел по берегу. Ни души. Все на сенокосе. Жарко палило солнце. Сворачиваю в молодую рощицу, чтобы в тени деревьев подождать парома. Мне навстречу идет знакомая девушка. Я с ней учился в сельской школе и когда-то сидел за одной партой. Увидев меня в военной чуть щеголеватой кавалерийской форме со шпорами и с шашкой, она удивленно остановилась. «Не узнаешь?» — спросил я, радуясь встрече с подругой детства. Но вдруг вспомнил, что она дочка попа, — и настроение разом омрачилось. Она в это время, приветливо улыбаясь, подошла ко мне, крепко пожала руку и, видимо, хотела обнять, но я не позволил.
   Мандатной комиссии по отбору в военное училище летчиков стало известно о моей дружбе с поповской Дочкой. Один из членов комиссии поинтересовался: встречаюсь ли я сейчас с этой девушкой. Я все рассказал об этой единственной встрече с ней после окончания сельской школы. Председатель комиссии на это решительно заявил: и правильно сделал. С классовым врагом нельзя ни целоваться, ни обниматься.
   Сейчас лодочный перевоз работал, но единственная лодка только что отчалила, оставив с десяток людей на следующий рейс. Теперь придется ждать не меньше часа, занимая очередь, досадовал я, глядя на отплывающую лодку. Однако лодка круто развернулась и снова пристала. Две пожилые женщины с котомками на плечах сошли на берег. Лодочник, сидевший на корме с весельным рулем, зычным, но дружелюбным голосом пригласил меня в лодку. Он высадил двух женщин, чтобы взять меня. От такой услуги стало неловко. Но женщины не дали мне ничего сказать:
   — Не стесняйся, сынок, садись. Нам, старухам, некуда спешить.
   В лодке человек пятнадцать: двое ребят лет по двенадцати, остальные все женщины. Перевозчик — широкоплечий, высокий, поджарый старик с густой седой бородой. Звал я его еще с начала тридцатых годов. Борода только тогда была у него черная, и звали мы за это его Цыганом, хотя он и типичный волгарь. с широкими скулами и хитроватым прищуром спокойных русских глаз.
   — На побывку едешь., домой? — спросил он меня, усаживая рядом с собой.
   — А этколь будешь-то? — полюбопытствовала пожилая женщина, сидевшая на самодельном сундучке напротив меня. Она внимательно разглядывала мои ордена и, пощупав руками Золотую Звезду, спросила: — Чай, чистое золото-то не подделка?
   Многие улыбнулись, а девушка, румяная, пышная, посоветовала:
   — Попробуй-ка зуб, тетя Ганя. Ганя как бы не слышала соседку:
   — Вот тебе, Настя, чем не жених. Приглашай в гости, а то от перезрелости, как яблочко — белый налив, лопнешь.
   Поднялся хохот, аж лодка закачалась на зеркальной глади реки, словно бы разомлевшей от июньской жары. Все поняли горькую шутку пожилого человека, но девушка, и без того краснощекая, как мак, вспыхнула:
   — Ну как тебе, тетя Ганя, не стыдно говорить такие неприличные слова! И греха не боишься?
   А тетя, лукаво сверкая глазами, невозмутимо продолжала, обращаясь уже ко мне:
   — Невеста — загляденье. И богатая. Живет одна в своем доме, имеет корову, овец… Сметану не знает куда девать. И ученая: бухгалтером работает в колхозе.
   — Если бы не жена — сегодня бы сватов прислал, — отозвался я. — Настю да бы к нам в полк! Женихи бы в колонну выстроились.
   — Так возьми ее в свой полк-то, — подхватила старуха, сидевшая рядом с тетей. Ганей. — Ив придачу вот их, — она показала на других девчат, — не киснуть же на корню таким красоткам.
   — Хватит вам, бабы, глупости судачить, — безобидно заметил перевозчик. — Давайте лучше спросим товарища майора, скоро ли кончится война-то?
   Женщины недовольно загалдели на старика, тетка Ганя заметила:
   — Да, чай, об этом и самому Сталину не ведомо, — и обратилась ко мне: — Вот, мил человек, ты летчик и стало быть знаешь: будет антихрист-то еще бомбить Балахну и Горький?
   Все в ожидании уставились на меня.
   — На днях (23 июня) несколько наших фронтов, перейдя в наступление, успешно начали освобождение Белоруссии. Это окончательно лишает противника возможности своими бомбардировщиками достать районы Горького, поэтому я твердо заявил:
   — Нет. Теперь у них руки коротки.
   — Дай бог, дай бог, — раздались голоса, и женщины одна за другой начали вспоминать, как над их головами ночью летали фашисты. В Балахне они пытались разрушить электростанцию и бумкомбинат. Впоследствии выяснилось, что в некоторых экипажах летали бывшие техники и инженеры — немцы, помогавшие нам в свое время строить эти же объекты, которые они так старались уничтожить. Оказывается, гитлеровцы, разрабатывая план войны против нас, заранее готовили свои летные кадры из тех людей, которые знали эти районы и могли уверенно найти себе цель бомбометания, а в случае вынужденного приземления на советской земле сумели бы выдать себя за местных жителей. Ловко придумано. Однако и эта хитрость не помогла: ни одна бомба не попала ни в электростанцию, ни в бумкомбинат.
   — Так, значит, ты из Прокофьева? — воспользовавшись паузой в рассказах о бомбежках Горького и Балахны, переспросила меня тетя Ганя. — А чей там будешь-то?
   — Сын Агафьи Александровны.
   — Знаю, знаю Агафью-то. Мы с ней в один год замуж выходили, — и тяжело вздохнула: — Мой не вернулся с германской, а ее муж, твой отец, стало быть, с гражданской, — и тут же спросила: — А Фирсовну Сиденину знаешь, не забыл?
   Фирсовна — староверка лет под семьдесят. Старуха работящая, неграмотная. Она не молилась богу, а верила в него. И муж ее, старик Лука, тоже богу не молился, хотя тоже верил. Оба считали — бог любит справедливость. Значит, будь и ты справедлив на этом свете, и бог тебя отблагодарит на том свете раем. А рабская гимнастика — богомолье — занятие бездельников, антихристов. Таким в раю не будет места. Своеобразная вера тружеников.
   Тетя Ганя с юмором поведала нам, как они с Фирсовной переправлялись через Волгу. Фирсовна на себе не менее пятнадцати километров пронесла на базар продавать овцу. И вдруг — бомбежка Балахны. Овечка спрыгнула с плеч Фирсовны и бежать. Рвутся бомбы, а Фирсовна во весь дух припустилась за овечкой. Ей кричат — ложись, а то убьет, а Фирсовна хоть бы что. Кто-то попытался старуху остановить. Она удивилась: «Да разве можно? Овца-то пропадет».
   Лодка со скрежетом и шипением вползла на песок. Золотистая кайма пологого песчаного берега метрах в ста от воды уходила под густые заросли тальника точно зеленым валом отгораживающие Волгу от широченной поймы заливных лугов. Песок до того был раскален солнцем, что, идя по нему, трудно было дышать. Тальник сразу ласково обнял прохладой и, освежив, передал цветущим лугам. Они встретили нас трескотней кузнечиков и пьянящим запахом трав. Здесь дорога от перевоза, как бы почувствовав просторы, ручейками растекалась по лугам.
   Сюда, в эту пойму, только немного вниз, наша деревня выезжала на сенокос. Для нас, мальчишек, эта пора была самой чудесной. Мы наравне со взрослыми сушили сено и сметывали в стога. От такого доверия взрослели. Правда, приходилось рано вставать, зато как приятно вместе с зарей разжигать костры для поварих и таскать из котлов свежие кусочки мяса и, обжигаясь, уплетать за обе щеки!
   А сколько рыбы было! Стоит взмутить любую лужицу — и таскай щурят руками. Или охота за утиными выводками! Из-за куста подкрадешься… Утка с утятами играет и не замечает тебя. А ты рад! И чем-нибудь накроешь утенка. Краше и привольнее местности, чем луга Поволжья, нигде больше нет.
   Мой путь на север, на село Николо-Погост, стоящее на высоченной круче поймы. В воздухе от южного ветерка поднялась пыльца от цветов, и сквозь легкую розовую пелену крутояр с его домишками — цветная картинка.
   По всей пойме — травы и травы, густые, спелые. Метелки безостого костра и колосья тимофеевки — тебе под подбородок. Ближе к круче на просторах лугов, точно большие бутоны цветов, колышутся фигуры косцов-женщин.
   За Николо-Погостом — поля и поля. Прошагал от Волги более трех часов — и никакой усталости. Наконец, земля родного колхоза «Победа». Двадцать три деревеньки серыми пятнами раскатились на равнине пять на пять километров. В колхозе двести хозяйств, двести деревянных домиков. Не деревни, а хутора. Земли подзолистые, без удобрений не родят.
   С бугорка, недалеко от правления колхоза, вижу свою деревушку Прокофьеве. Какая легкость в теле! Ноги — крылья, в душе — огонь. Меня охватывает нетерпение. Считаю домики: раз, два… Четырнадцать. Мой — второй слева. Правда, его еще плохо видно — и я ускоряю шаг. За деревней темнеет мыс леса, называемый Мамакиным, который дальше переходит в большие леса, тянущиеся на восток до Урала. Отсюда километрах в пятидесяти — ста протекают реки Керженец и Ветлуга, известные по романам П. И. Мельникова «В лесах» и «На горах» как места, являющиеся в Заволжье центром староверов.
   Мамакино — любимое место юности: и ягоды, и грибы, и птицы, и звери. Водились и волки, но мы, мальчишки, почему-то их не боялись. С Мамакина мы целый месяц к последнему дню масленицы возили еловый и сосновый лапник. Куча зеленой хвои вырастала с дом. В воскресение подожжем — и начинается великий праздник. Провожаем холодную зиму. Дым белый, густой — непроглядная завеса, а мы в ней ловим друг друга. От дыма слезы, а все смеются. Детство!
   Ржаное поле укрыло меня от Прокофьева. Хлеба хороши и уже отцветают. Значит, скоро начнется уборочная, а сейчас здесь ни одного человека: все в других полях на окучивании картошки, прополке льна, на сенокосе, в огородах.
   Этой дорогой я проходил почти два года назад. Тогда здесь работали женщины, ни одного мужчины. Везде женщины — за плугом, за бороной… Они в упряжках — наравне с лошадьми, коровами, трактором. Вспомнил песню:
 
Ах, война, война, война,
Я одна, одна, одна,
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба и мужик.
 
   Женщина в ярме! Это было правдой, ужасной правдой военных лет. Ужасной — но колхоз «Победа» давал государству хлеба значительно больше, чем до войны.
   Фронтовая жизнь, воздушные бои мне в тот момент показались куда более блеклыми, будничными, чем тяжелый труд этих русских женщин. На их плечах лежало все сельское хозяйстве. Это был великий подвиг женщин, без которого не могло быть и решающих побед на фронте.
   Через ржаное поле выше, к усадам. И вот мой родительский кров. Три окна на улицу. Двор. Крылечко. Под крылечком лаз. Здесь когда-то несла яйца курица Галка. Я ее прозвал Галкой за то, что она была черной и высоко подлетала. Лаз остался, и к нему, как и прежде, протоптан куриный след. И вообще весь дом прежний, только чуть как-то поосел и опустился на один угол. Тополь перед боковым окном. Я посадил его в тридцатом году, в год вступления матери в колхоз! Как много утекло воды с тех пор! Пожалуй, ничто так не дает зрительного ощущения времени, как деревья, посаженные тобой.
   Мне довелось побывать во многих селах и городах нашей Родины, не раз смотреть на прекрасную картину восхода и захода солнца с разных высот, видеть небо и землю во многих странах мира. И все по-своему памятно. Но самое дорогое и до боли милое сердцу воспоминание — этот маленький покосившийся домик, домик моего детства, первых радостей и слез, первых шагов по земле…
   Пять часов дня. На улице, кроме заботливо квохчущих кур, никого. Ни детей, ни стариков. Все на работах.
   В деревне до войны было два колодца. На месте второго колодца, который находился недалеко от нашего дома, только бугорок, значит, сгнил сруб, обвалился, а подремонтировать некому, и шахту засыпали. Жалко. В этот колодец я мальчишкой спускался на веревке за оборвавшейся бадьей.
   Рядом с колодцем был когда-то дом, теперь растет бурьян.
   Несчетное множество таких деревенских колодцев, живительных родничков, домиков умерло от нехватки мужских рук. А на освобожденной от фашистской оккупации земле — местами пустыня. Сколько нужно времени, чтобы деревенская жизнь забила полнокровным ключом?
   Поднимаюсь на крыльцо. Две ступеньки, а как трудно их преодолеть. Сердце? Я чувствую его биение. И трудно его унять. Дверь заперта. Стучусь, стучусь по привычке, как раньше, в детстве, когда не мог достать до окна. Никакого ответа, только курицы, гулявшие у двора, недовольно кудахтали. Стучусь в окно, тоже никто не отзывается.
   Иду в огород. Мать сидит в борозде. Рядом чуть виднеется взлохмаченная головка Верочки. Обе полют грядки с помидорами и о чем-то разговаривают, не замечая меня.
   — Не пора ли отдохнуть? — тихо говорю им.
   Дочь поднимает голову. На лице удивление и испуг. Мать тоже с недоумением смотрит на меня, потом ахает, а я через грядки прыгаю к ним. Минут через десять с поля прибежала жена, работающая в колхозе агрономом. Она вся в солнце и в аромате полей. Односельчане, а точнее женщины, дети и старик Борис Сиденин, прибежавшие с поля вместе с женой, пока держались на почтительном расстоянии от нас. Но вот прошли Две первые минуты встречи, подходят и они. Офицер, да еще Герой Советского Союза, возвратился с фронта — небывалое событие в деревне.
   После встречи с односельчанами наша семья осталась одна. Обедаем. Все окружающее нас — из моего детства. Большая деревянная кровать. Печь. В зимнюю пору я любил спать на печи. В окно заглядывает тополь и тихо шелестит, будто зовет посмотреть на него, вот, мол, каким я вымахал.
   В нашей местности до коллективизации не заведено было разводить фруктовые сады и ягодники. Они, как считалось исстари, только зря занимают землю. Без яблок, не без хлеба, можно жить. И если приезжие упрекали наших мужиков в нерадивости к садам, то они на этот счет отвечали пословицей: мак семь лет не родил, а голода не было. Тополя, ветлы, березы сажали на ничейной земле — на улице, в проулках. Под их разлапистыми кронами летом в воскресенье и в праздничные дни устраивались гулянки с ганцами под гармонь.
   Сколько дум и волнений в пути! Сейчас, за столом, только душевное спокойствие, словно достиг ты того, к чему стремился всю жизнь. Что может быть милее сердцу, чем родные и отчий дом! Это они породили в нас чувство Родины. Они дали мне жизнь и силу, с них я начал познавать мир, любовь к природе, к человеку…
   — Эх, кабы с нами сейчас был Степан… — тяжело вздохнула мама. Она не хотела — омрачать настроение, но именно от счастливой встречи и вырвался у нее этот вздох. Я понимал ее. От брата уже давно нет писем. После ранения под Сталинградом в сорок второй! он снова где-то на фронте.
 
3
   Сказочным сном детства промелькнул отпуск. Расставание в таких случаях всегда мучительно, и я по примеру отца постарался его не затягивать. Вся семья провожала меня только за усады, как раз до того места, куда мы с мамой. ровно двадцать пять лет назад провожали отца на гражданскую.
   Это утро такое же солнечное и теплое, как и тогда, в девятнадцатом. И была спелая рожь. Отец — первый председатель нашего сельсовета и комитета бедноты. Воспоминание о нем вызвало спазму в груди. Обнимаю мать, жену, дочку. Милые мои! Может, это последняя… Прочь такие мысли! До скорой встречи. Счастливой встречи. И я зашагал.
   Пройдя метров пятьдесят, оглянулся. Они стоят на месте и машут руками. Несчетно я оборачивался. Они все стояли и прощально махали. Особенно, трогательно Верочка. Она забралась к матери на плечи и, сняв с головы красную косыночку, как сигнальным флажком, непрерывно размахивала ей.
   «Будьте спокойны!» — мысленно говорил им, поднимая в ответ руку. Я испытывал столько накала в себе, что, казалось, его хватит не только для разгрома фашистской Германии, но и для похорон всего несправедливого в мире.
   Наконец, и косыночка растворилась в море хлебов и тиши полей. Но удивительно — я не чувствую никакого одиночества, а наоборот, мне ясней показался горизонт и все, что делается за ним. Даже люди, с которыми пришлось встречаться на фронте, стали как-то ближе и понятнее. Захотелось быстрее к ним, и я, сняв кирзовые сапоги, зашагал босиком.
   Какая прелесть идти босиком по полям детства и ощущать тепло земли, которая вскормила и вспоила тебя! И все же я поймал себя: меня неотвратимо влечет в родной полк, к друзьям на фронт. Что это значит? Неужели деревня, ее тишина мне уже надоели? Деревня — мое детство и юность. А в прошлое возврата нет. Все хорошо в свое время.
   Я не заметил, как отмахал больше половины пути. На Волге мне повезло: попал прямо на паром и переехал на ту сторону без всяких задержек. У Балахнинской пристани стоял пароход, словно специально поджидавший меня. Только успел я вступить на него, как «Гражданка» прогудела отвальный.
   Передо мной поплыли знакомые до мелких подробностей волжские берега. Тут, на участке Городец — Балахна — Горький, весной и летом 1931 года мне пришлось с рейкой в руках обойти многие поймы и ручейки, участвовать в измерении глубины Волги и ее притоков, устьев рек, затонов и ближайших озер. Тогда я работал матросом на брандвахте первой волжской изыскательной партии, занимающейся исследованием Волги и ее берегов для строительства каскада будущих гидроэлектростанций.
   Широки и длинны плесы реки. Между пологими излучинами в голубой дали сказочной картиной нет-нет да и покажется нагорная сторона Горького. Его низменная сторона (Заречье) вывернулась на развороте как-то сразу своими окраинами, деревушками, слившимися с многоэтажными корпусами и дымящимися заводскими трубами.
   И вот по ходу «Гражданки» с правого борта я вижу знаменитое место — в Волгу впадает Ока. Слияние рек сейчас, в солнечный день, кажется темной полосой, окаймленной золотистым слиянием: вод. Отсюда открывается панорама всего города, разрезанного Окой на две части. Нагорная часть, стоящая выше заречной, вся утопает в садах. Красуясь своими белокаменными домами и церквами, она полукруглы, »! узорчатым балконом нависает над обеими реками.
   Пароход, подходя к причалу, сбавляет скорость, как бы давая возможность полюбоваться раздольем здешних мест. Голова вертится, точно в воздушном бою, вкруговую. Ты неустанно любуешься сказочным городом. Тебе нравится все — и Небо над ним с узорами от заводских труб, и зеркальная гладь могучих рек, но ты обязательно задержишь свой восторженный взгляд на зеленом низменном левобережье Волги и удивишься его девственной природе, словно цивилизация века обошла его стороной.
   От необозримых далей лугов левобережья и бесконечных его лесов ты, как нигде, чувствуешь силу и величие русского человека.
   Я смотрю на Окский мост, построенный на моих глазах в 1933 году, когда я служил в кавалерийском эскадроне. Нам, красноармейцам, не раз приходилось, бывать на субботниках, помогать рабочим быстрее закончить сооружение этого моста. Через него мне сейчас хорошо виден крутой правый берег Оки. На нем я стараюсь увидеть колокольню девичьего монастыря, рядом с которым стояла когда-то наша казарма.
   Как часто вспоминается мне наш эскадрон! В нем я дал клятву на верность Родине, в нем меня в тридцать втором приняли в партию, в нем я впервые понял, что без физической закалки и без знаний не может быть хорошего солдата.
   После политических занятий у нас, как правило, была верховая езда. Два часа без отдыха в седле. Сколько проделывали всяких упражнений! И вольтижировка, и джигитовка… Но первое время самое мучительное было — поднятие ног. Сбросишь с них стремя, руки в стороны, конь рысью, а ты балансируешь на копчике. Коленки свинцовые, непослушные, сами опускаются к седлу, а командир требует; выше ноги, выше! Конь и то, бывает, сжалится над тобой — сбавит бег. Командир заметит это и хлестнет его плетью по крупу.. И ты снова на седле, как на поршне.