Эту кровожадную мысль Бланка Кастильская выразила одной лишь холодной улыбкой.
   – Потому что ваши стихи, мессир, не отвечают той задаче, что перед вами поставлена. Я не прошу вас проявлять сполна ваш талант, но лишь, как вы сами сказали, донести до народа мысль, что королю нужна помощь.
   – Помощь народа? Нам? – в удивлении повторил Людовик. – Вы хотите сказать, матушка, что раз мы не можем прийти в Париж, то пусть бы Париж сам к нам пришёл?
   Бланка замерла. Тибо открыл рот и, издав короткий возглас, хлопнул себя по лбу. Плесси улыбнулась, и даже мессир де Шонсю одобрительно хмыкнул.
   – Славно сказано, ваше величество, – пробурчал он, а мадам де Шонсю растерянно поглядела на него, похоже, куда лучше своего супруга сознавая, что грозит их городку и его окрестностям, если Париж, в буквальном смысле, решит прийти и встать под стенами, требуя своего короля.
   Однако именно этого и добивалась Бланка.
   – Да. Вы правы, сын мой.
   – Вы чертовски правы, сир! Это именно то, что… – воскликнул Тибо – и осёкся, когда юный король метнул в него вдруг быстрый взгляд, острый, словно осколок льда.
   – Извольте не поминать в этом доме нечистого, сударь, – коротко сказал он, без гнева, без осуждения, но так, что Тибо побледнел, а потом покраснел и торопливо зарылся в свои бумаги, бормоча, что это непременно нужно записать сей же час. Бланка подумала, что занятия и молитвы с братом Жоффруа определённо оказывают некоторое влияние на Луи. Она и прежде ни разу в жизни не слышала от него богохульств, но никогда не замечала, чтобы он был нетерпимым к чужой несдержанности. Тибо ругался как сапожник, это было обратной стороной его страстной натуры, и хотя в присутствии дам и венценосных особ изо всех сил сдерживал свой темперамент, Бланка всё же попустительствовала ему и позволяла больше, чем иному. Внезапно она подумала, что в этом была её ошибка и это до́лжно прекратить. Удивление от внезапной резкости Луи сменилось удовлетворением и гордостью за него, исправившего её оплошность.
   Она раздумывала, что бы сказать, чтобы сгладить неловкость, когда Луи перевёл на неё взгляд своих чистых голубых глаз и сказал:
   – Матушка, простите, но не могу ли я говорить с вами наедине?
   Тибо усиленно закивал ещё до того, как Бланка ответила – то ли и сам ощутил неудобство момента (ах, ну и, как назло, здесь ещё эти несчастные де Шонсю!), то ли ему впрямь понравился придуманный Луи оборот, и графу не терпелось облачить его в рифму. Бланка взглянула на хозяев Монлери.
   – Прошу извинить нас, господа.
   – О, как будет угодно вашим величествам, – мадам де Шонсю уже приседала в неуклюжем деревенском реверансе, а её потливый супруг кланялся, пыхтя, и пятился к выходу. С Плесси Бланка обменялась лишь молчаливым взглядом, и та, встав и поклонившись, так же молча удалилась вслед за остальными. Она вышла последней и встала на страже у двери, дабы обезопасить разговор короля с его матерью от присутствия нежелательных свидетелей.
   Когда они остались вдвоём, Бланка сказала:
   – Луи, вы опять допустили ошибку. Знаете, какую?
   – Какую, матушка?
   – Очень скверно, что я должна указывать вам на это сама. Вам надлежало сказать не «могу ли я говорить с вами», а «мне угодно говорить с вами». В присутствии посторонних вы не сын мне, а король, вы не можете спрашивать у меня позволения, но только повелевать мной, как вашей подданной. Я ведь множество раз говорила вам это, Луи. Не так ли?
   – Так, – ответил он, заливаясь краской. У него такая белая и тонкая кожа, у её мальчика. По весне нос и скулы у него покрываются крошечными пятнышками веснушек, которые становятся очень заметны, когда он вспыхивает – а это случалось часто, потому что, при всей своей скрытности и замкнутости, Луи совсем не умел скрывать свои чувства. Плохая черта для короля – и очень трудно будет изменить её теперь, когда он уже почти вырос. Подобные вещи следует исправлять в раннем детстве, но в раннем детстве Луи ещё не был будущим королём. Он был просто Луи, её Луи, любимейшим из всех её детей.
   Бланка вздохнула и протянула руку, уже не тем церемонным жестом, что несколько минут назад.
   – Идите сюда.
   Он подошёл и привычно сел на ступеньку возле её ног, и она запустила пальцы в его непослушные, густые волосы, глядя на него сверху вниз. Как ни странно, она мало видела его в последнее время – слишком была занята приёмом вражеских послов и ублажением ненадёжных союзников. Таким образом, Луи был полностью предоставлен себе – и брату Жоффруа де Болье, который остался при них именно по настоянию её сына. Впрочем, после предательства предыдущего исповедника, продавшегося Моклерку, их семье всё равно был нужен новый духовник – и Бланка подумала, что на первое время монах, с которым они бежали из Реймса, вполне сгодится. Но «первое время» затянулось – теперь Луи целыми днями просиживал с братом Жоффруа в своих покоях, изучая катехизис. Не то чтобы Бланке это не нравилось, вовсе нет – она была доброй католичкой и детей своих растила ревностными христианами. Но Луи был заперт в Монлери, он совсем не бывал на свежем воздухе, потому что Бланка боялась выпускать его за стены замка для верховых прогулок, а для игр и физических тренировок у него здесь не было товарищей достаточно высокого происхождения. Если Луи Капет, сын Людовика Восьмого, ещё мог проводить время в забавах с сыновьями мелкопоместных виконтов и графов, то король Людовик Девятый даже в изгнании не мог опуститься так низко.
   Всё это, в итоге, не шло на пользу ни его настроению, ни цвету лица. Бланка вздохнула, ероша его волосы, и подумала, что нужно сказать мадам Шонсю, чтоб велела подавать к столу побольше зелени и квашеной капусты – мэтр Молье говорил, что это полезно для тока крови.
   – Ну, – спросила она, улыбнувшись, – о чём вам угодно было поговорить с вашей матушкой, сын мой?
   Луи робко взглянул на неё и, поняв, что она не сердится всерьёз, так же робко улыбнулся в ответ. Потом улыбка пропала, и его взгляд снова стал непроницаемым.
   – Вы правда думаете, что это получится? – тихо спросил он.
   Бланка задумалась на миг. Она могла обманывать себя, но своему сыну лгать не хотела.
   – Я надеюсь, что да, Луи. Я молю Господа об этом. Больше нам всё равно не на что рассчитывать. Я обещала пэрам, что вы въедете в Париж к Пасхе.
   – С вами? – напрягшись, тут же спросил он, и Бланка чуть крепче сжала его соломенные пряди.
   – Разумеется. Я никогда вас не покину, Луи, никогда. Что бы ни случилось, до тех пор, пока я жива.
   Он тут же успокоился и припал щекой к пышным тканям её юбки. Слишком детский, слишком беспомощный жест – так щенок жмётся к вскормившей его суке в инстинктивном поиске защиты. Бланка знала, до чего опасна эта беспомощность для него, но всё равно ей льстило это безоглядное, безоговорочное доверие, оно согревало её измождённую душу, и ради того, чтоб не предать этого доверия, она была готова на всё.
   – Вам нравится здесь, Луи?
   Он замялся.
   – Господа де Шонсю – любезные люди, – проговорил он наконец, и вскинул на неё удивлённый взгляд, когда Бланка рассмеялась.
   – Прекрасно, сын мой. Более тонкого и дипломатичного ответа не дал бы и ваш славный дед. А теперь скажите мне честно и прямо, как вашей матери.
   – Мне скучно, – признался Луи. – И… немного страшно. Я соскучился по Роберу и Альфонсу.
   – Да, я тоже, – прошептала Бланка, когда он крепче вжался щекой в её юбку. Она тоже тосковала по своим младшим сыновьям, оставшимся в Фонтенбло, – слава Всевышнему, коалиция Моклерка пока не додумалась взять их в заложники. Быть может, они понимали, что это было бы прямым объявлением войны, опасно граничащим с изменой. – Но мы увидим их совсем скоро, обещаю.
   Луи промолчал – то ли поверил ей, то ли нет, но, в любом случае, не счёл нужным об этом говорить. Бланка слегка наклонилась, положила ладонь на его щеку и приподняла его голову, заставив взглянуть себе в лицо.
   – Вы ведь не об этом хотели со мной говорить, Луи. Так о чём?
   Он вздохнул – совсем как она сама минуту назад, тихо и скорбно, с достоинством принимая свою ношу, хотя и не радуясь ей. Сейчас, находясь к ней так близко, в простой одежде синего сукна, без головного убора и украшений, приличествующих сану, он казался совсем ребёнком, самым обычным мальчиком, прибежавшим немножко посидеть со своей матерью, прежде чем снова взяться за нудную и неинтересную учёбу. Бланка думала об этом, чувствуя странное, неразумное удивление, почти недоверие при мысли, что вот это чистое, трогательное, невинное дитя, её дитя, незримо носит венец Филиппа Августа.
   А он внезапно сказал, тем же тихим, слегка напряжённым голосом, почти не меняя тона:
   – Матушка, там, на дороге из Реймса, когда мы бежали, – что вы видели?
   Вопрос застал Бланку врасплох. Сколько раз она пыталась заговорить об этом с Луи сама – и всякий раз он уходил от ответа. И сейчас, вдруг, ни с того ни с сего…
   – Ничего, – ответила она. – То есть ровно столько же, сколько и все, и даже меньше, потому что, как вы знаете, когда вы вышли к изменнику Моклерку, я лишилась чувств. Почему вы спрашиваете, Луи?
   Он пристально смотрел на неё, словно пытаясь понять, в чём именно она лжет или недоговаривает. Этот пытливый, неподвижный взгляд словно пронзал её насквозь, раздевал догола, и Бланка вдруг испугалась, впервые в жизни ощутив, что взгляд сына ей… неужели?.. да – почти неприятен. Её ладонь на его щеке дрогнула, но не сдвинулась, напротив, вжалась крепче.
   – Луи, почему вы спросили?
   – Я видел свет. Свет, излившийся с небес столпом. Очень белый. Он не залил ни меня, ни мессира Тибо, только графа Бретонского и его людей. И они схватились за лица… они ослепли.
   Бланка медленно кивнула. Нечто подобное она и представляла себе – несмотря на то, что Луи, насколько она знала, никому не рассказывал, что именно случилось той ночью, слухи о божественном свете, поразившем преступников, поднявших руку на королевскую семью, уже успели добраться до самого Ватикана. Но пока не было доказательств, ход делу давать не стали – впрочем, де Рамболь недвусмысленно намекнул Бланке, что это один из вопросов, требующих разбирательства. Было ли это обещанием или угрозой, она пока что не знала.
   И, отставив в сторону дела земные… что, во имя Девы Марии, произошло с её сыном?
   – Господь оградил нас, – сказала она, сжимая руку Луи. – Я молилась в ту ночь, и вы молились, и брат доминиканец молился за нас. Чему тут удивляться?
   Луи закусил нижнюю губу, на мгновение обнажив маленький белый клык. Зубы у него хорошие, ровные, крепкие, и оттого улыбка приятная и яркая – это тоже важно для короля, который хочет, чтобы его любило простонародье. Но клык, прихвативший бледную детскую губу, внезапно показался Бланке излишне заострённым, почти хищным.
   – Вы думаете, матушка, это был свет Божий?
   – Конечно. Что ж ещё это могло быть, если поражены им были только грешники?
   – А мы с вами разве не грешны, матушка?
   Бланка растерялась из-за серьезности тона, с которой он задал этот вопрос. Потом положила ладонь ему на темя.
   – Вы исповедались перед коронацией, – напомнила она. – И Тибо тоже, насколько мне известно. А мы, все остальные, сидели в карете и не могли видеть…
   – Вот именно, матушка! – воскликнул Луи с досадой и смятением, вскакивая на ноги. – Вот именно! Вы не видели! И мессир Тибо, и брат Жоффруа, и даже Моклерк со своими людьми – никто из них не видел этого света! Но разве Божественный свет не видят прежде прочих те, кого он поражает? Разве не видел его апостол Пётр на дороге в Дамаск? Как так может быть, чтобы одни увидали знамение, а другие не увидали?
   Вот что его тревожит. Он чувствует, что здесь что-то не так. Что-то случилось с ним, с её мальчиком, что-то мучает его – нечто, чего Бланка не могла понять. А она малодушно посвятила себя мирским делам, земным заботам, решив, что причина его уныния – всего лишь скука и нехватка свежего воздуха.
   Но, может быть, так оно и есть? Он ведь ещё дитя. А у детей богатое воображение.
   – Луи, что в этом так растревожило вас? Ведь это был свет Божий, так или иначе…
   – Вправду ли? – в отчаянии прошептал Луи – и отвернулся, пряча от матери опустошённое лицо. Он не договорил, но Бланка вздрогнула, поняв то, что он не решался сказать вслух даже сейчас.
   Этот свет, странный свет, спасший их на пути из Реймса, казался светом Божьим, но вёл себя не так, как положено свету Божьему. А если не Божий он был…
   То чей же тогда?
   Бланка ощутила, как по спине у неё бежит холодок. Но чувство было мимолётным и почти тут же ушло, когда она встала и шагнула к своему сыну, обняв сзади за поникшие плечи и развернув к себе лицом.
   – Людовик, взгляните на меня.
   Он взглянул. Она увидела в его глазах странный блеск – словно к ним подступали слёзы. Но самих слёз не было.
   – Вы говорили об этом брату Жоффруа? – Он качнул головой. Бланка сжала его плечи чуть крепче. – И правильно. Не говорите никому. Даже на исповеди. Луи, я не знаю, что спасло вас от рук злоумышленников. Но твёрдо знаю одно: будь Господу неугодно это, Он не допустил бы вашего спасения. Будь Господу неугодно, Он не привёл бы нас в Монлери и не позволил бы укрыться здесь. Будь неугодно Ему, Он бы не привёл вас сегодня в эти покои и не вложил бы в ваши уста те слова, которые не смог найти Тибо, чтобы выразить народу, как мы нуждаемся в нём.
   Луи с удивлением посмотрел на неё. Потом по его губам скользнула застенчивая полуулыбка.
   – Вы думаете…
   – Я думаю, что всё в руках Господних, Луи. Всё, что мы делаем, всё, что мы видим… и то, чего мы не видим. Быть может, те, кто не увидели этого света, были покараны слепотой не менее, чем Моклерк с его приспешниками. А вы, сын мой, были благословлены тем, что увидели сокрытое от других. И да будет так до тех пор, пока страна франков отдана в ваши руки, – сказала Бланка и поцеловала своего сына в лоб.
   Улыбка Луи стала чуть шире, когда мать отпустила его. Бланка не знала, сумела ли в самом деле его успокоить. Но ей так важно было, чтобы он верил ей, верил всегда, во всём.
   – А теперь сядьте, – сказала Бланка, опять опускаясь в кресло. – Сядьте и расскажите мне, чему в последнее время обучает вас брат Жоффруа.
 
   Над окрестностями Монлери парила дымка. Солнце окрашивало её сусальной позолотой, пронзало тысячью незримых копий, и свет переливался, звенел, свет пел над зеленеющей долиной, над полями, дорогами, над небом, распахнутым настежь, словно сама эта земля гостеприимно раскрывала объятия перед теми, кто шёл по ней с песней и открытой душою – шёл к своему королю.
   Бланка сидела в седле, верхом на рослой игреневой кобыле, лучшей из всех, что нашлись в конюшнях Монлери, и смотрела вперёд, на тающие вдалеке холмы. Туман наползал на долину, но здесь, над городом, пока ещё было солнечно, и редкое сочетание яркого весеннего света с далёкой пока ещё пеленой создавало дивное впечатление волшебного облака, принесённого сюда божественным дыханием. Из этого облака выходили люди – десятки, сотни людей. Бланка видела их: солдат и крестьян, мужчин и женщин, вооружённых палками и топорами, мечами и вилами, смеющихся, сквернословящих, увитых цветами. И все они пели – в едином порыве, не требовавшем согласования, так же легко, как дышали, так же свирепо, как взмахивали своим оружием, так же победоносно, как шли.
 
И каждая тварь земная с небесной птицей
Вторит деревьям, травам, полям, ручью:
Париж, король не может к тебе явиться —
Париж, скорей явись к своему королю!
 
   «Недурно вышло», – думала Бланка, придерживая нетерпеливо фыркавшую кобылу, которая, будто чуя приближающуюся толпу, взволнованно взбрыкивала и тянула поводья. Но Бланка держала её крепко; она и этот народ, пением своим и своей силой озаривший долину, держала в узде, и от одной мысли о том, что говорили друг другу Моклерк, Филипп Строптивый и прочие смутьяны, когда услышали эту песню, у неё голова шла кругом. «Победила, – стучало у Бланки в висках прохладным, ярким весенним утром, когда она сидела верхом за воротами Монлери, окружённая теми, с кем и ради кого пускалась в этот путь. – Ты победила».
   – А ведь и впрямь неплохо, – неуклюже напрашиваясь на похвалу, с деланной небрежностью сказал Тибо Шампанский, гарцевавший по левую руку от неё, надувшись от гордости. Стихи, надо сказать, и впрямь получились недурны на сей раз, а главное – они проникли в самое сердце толпы. Большего Бланке и не требовалось.
   – Прекрасно, Тибо, – тихо сказала она, и он просиял, тут же бросив возиться с беретом и приосанившись в седле. Он был сейчас очень красив, этот спесивый вояка, неизлечимый романтик, и Бланка чуть заметно улыбнулась, отворачиваясь от него с чувством тихой гордости, с которым смотрит мастер на долго и кропотливо натаскиваемую собаку, которая наконец-то сделала стойку как следует – послушно и грациозно.
   Бланка тут же забыла о нём и взглянула на Луи, неподвижно сидевшего в седле рядом с ней.
   Он был бледен. Его руки стискивали поводья, словно окаменев, и сам он, и его конь казались непостижимо правдоподобным изваянием, застывшим посреди подвесного моста между городом и дорогой. Он величественно выглядел, её сын, – и не важно, что эта исполненная достоинства неподвижность вызвана была напряжённым страхом и недоверчивым изумлением. Бланка ощущала это тоже, но привыкла к этому чувству достаточно давно, чтобы не давать ему волю. «Ничего, – подумала она вновь, – он научится. Я научу его; теперь у нас будет время».
   – Сын мой, – сказала она, и её кобыла заржала, будто пытаясь привлечь к себе внимание Людовика. Тот слегка вздрогнул, посмотрел на мать, потом быстро обернулся на сира де Шонсю с небольшой группой сторонников, стоявших у них за спинами почётным арьергардом. Маленькая группка людей, одетых пёстро и пышно, жалась к воротам такого же маленького и одинокого городка, пока со всей долины, со всей Франции к ней стекалась могучая, неудержимая, страшная сила. И по глазам Луи Бланка поняла: он сполна осознаёт, что эта сила значит, – может быть, даже лучше неё самой.
   – Всё будет хорошо, – сказал она так тихо, чтобы услышал он один. – Это ваш народ, вы позвали его, и он пришёл.
   Луи неуверенно кивнул.
   – Все эти люди… они… они мои подданные, так, матушка?
   – Да. Вы помните, о чём я вам вчера говорила?
   Она сделала ему тысячу наставлений о том, как он должен будет вести себя, когда они окажутся в толпе. Тибо уверял, что его люди справятся с чернью, если та станет напирать слишком сильно – всегда оставался риск, что народная любовь к королю внезапно выльется в неудержимую дикость. Это было опасно, опасно отдавать себя во власть и на милость такой толпе – но у них не было выбора. Бланка смотрела, как тысячи крохотных человеческих фигурок заполняют золотящуюся солнечным светом долину. Далёкий туман скрадывал край толпы, и казалось, что он сам по себе извергает новых и новых людей, и им никогда не будет конца.
   – Помню, матушка.
   – Всё помните?
   – Всё.
   Луи говорил очень спокойно, спокойней, чем выглядел.
   – Тибо поедет вперёд, – бросив взгляд на тут же кивнувшего графа Шампанского, сказала Бланка. – Его люди придержат толпу, но мы должны будем проехать сквозь неё, Луи. Мы должны будем всё время оставаться в ней, отсюда и до самого Парижа… как в карете. Мы поедем в карете, сделанной из этих людей, Луи, и вы должны улыбаться им, вы понимаете?
   – Матушка, – её поразило то, с какой сильной, уверенной нежностью он взглянул на неё, перебив мягко и в то же время твёрдо, так, что она потрясённо умолкла, лишь теперь осознав, до чего же ей страшно. – Не бойтесь. Господь сохранил нас в руках предателя, так и теперь не оставит в объятиях нашего народа.
   «В объятиях народа», – изумлённо подумала Бланка. А ведь он прав. Да. Мысль о том, чтобы оказаться в тисках экзальтированной, вооружённой, пусть и дружелюбно настроенной толпы пугала её сильнее, чем она позволяла себе признаться. Но Луи прав. Это не тиски. Это объятия.
   – ПАРИЖ, ПРИДИ К СВОЕМУ КОРОЛЮ!
   Пение громыхало над долиной, и люди были всё ближе, уже можно было рассмотреть лица. Бланка услышала, как засуетились монлерийцы за её спиной, а потом – тихий, сосредоточенный голос Тибо:
   – Мадам, пора?
   Она кинула взгляд на Людовика и сказала:
   – Спрашивайте приказа у своего короля, мессир.
   Луи и Тибо переглянулись, и Луи кивнул. Тибо махнул рукой – и два отряда по десять тяжеловооружённых рыцарей в каждом, клином разойдясь от королевского кортежа, понеслись вперёд, на приветственно взвывшую толпу.
   – Сейчас, сир! – резко крикнул Тибо.
   Луи повернул голову к толпе, сужая свои небесно-голубые глаза. Бланка снова подумала о том, что они, эти глаза, видят больше, чем она может постичь, и тут же отогнала эту мысль. Она протянула руку и сжала его ладонь. Пальцы Луи тут же охотно и привычно оплелись вокруг её руки, даря неожиданный покой и умиротворение её бешено колотящемуся сердцу.
   – Мы едем домой, матушка, – сказал Луи и, когда она кивнула, выпустил её руку и пришпорил коня. Бланка оставалась позади него ещё несколько мгновений, глядя, как он несётся вперёд по созданному рыцарями Тибо живому коридору, приветственно вскидывая руку на скаку, и синий, королевских цветов, плащ раздувался на крепнущем ветру, а яркое утреннее солнце окрашивало слепящим золотом контуры вышитых на плаще лилий. Сердце Бланки ёкнуло, когда её дитя, её сын на всём скаку ворвался в остановившуюся и смешавшуюся толпу простолюдинов. Теперь, когда они подошли совсем близко, Бланка словно впервые заметила, до чего эта толпа велика: она растекалась по всей долине, от холма до холма. Пение оборвалось и сменилось криком – сперва тихим, слабым, разрозненным, но быстро набравшим силу, и уже через минуту по всей долине вокруг Монлери гремело и полыхало победное, неистовое, исступлённое: Людовик! Людовик! Людовик!
   Бланка Кастильская не солгала епископу Тулузы: за четыре дня до светлого праздника Пасхи король Франции Луи Девятый вошёл в Париж.

Глава третья

   Париж, 1229 год
   К началу правления Людовика Девятого в Париже насчитывалось более полутора дюжин публичных бань. Дюжина из них были борделями, прикрывавшими срам от цепкого взгляда властей с помощью грамоты, дозволявшей держателям сих заведений предоставлять посетителям не только дебелых смешливых девиц, но и широкоплечих банщиков и ловких цирюльников, а также большое количество горячей воды. Большинство, впрочем, всё равно хаживало в бани отнюдь не для того, чтоб смыть с себя слой дневной грязи. Однако Амори де Монфор не принадлежал к большинству, и не только в том, что касалось бань.
   Майским вечером двадцать восьмого года сир Амори направился в одну из трёх общественных бань Парижа, за которые мог бы поручиться, что там не бордель. Было это небольшое, приземистое, мрачное с виду здание на улице Монтенер, походившее на больницу для бедных, и лишь отсутствие характерных запахов составляло различие. Хозяин сего храма чистоплотности, мэтр Аминей, нимало не пёкся о славе своего заведения среди простого люда. Ибо ни мраморные полы, ни просторные кабинеты, ни цветочные горшки, ни клетки с канарейками не смогли бы привлечь парижанина туда, где нет баб. А баб в банном заведении мэтра Аминея не было вовсе, всю работу выполняли мужчины – что позволяло без зазрения совести и без ущерба для репутации посещать это место даже прелатам высшей руки. Сир Амори, впрочем, за те десять лет, что был здесь завсегдатаем, ни разу не встречал в узких коридорах и просторных ванных комнатах не то что епископа, а хотя бы простого церковного служку. Обладая своеобразным чувством юмора, сир Амори был склонен считать это проявлением великого благочестия, ибо, воистину, негоже представителю духовенства печься о вещи столь низменной, как собственная бренная плоть, и уж тем паче – о телесном комфорте тех, кто вынужден вдыхать прелатское амбре во время соседства по обеденному столу.
   Сам же Амори де Монфор, будучи не прелатом, а сеньором, то бишь лицом светским, мог позволить себе роскошь погрязнуть в грехе, но не собственно в грязи. Он любил мыться, подолгу нежась в горячей ванне, зачастую совмещая столь приятное времяпрепровождение с неотложными делами, благо, находясь у себя дома, он вполне мог, лёжа в ванне, просматривать бумаги и даже принимать посетителей, что порою и делал. Когда же ему было необходимо по-настоящему расслабиться и забыть о насущных тревогах, Амори отправлялся на улицу Монтенер и стучался в дверь мэтра Аминея.
   Супруга его, дорогая сердцу голубка Жанна, не раз говорила, что таким образом он попросту сбегает от треволнений. Так и было: он сбегал, отгораживаясь от забот толстыми прокалёнными стенами и непроглядным слоем обжигающего пара. И не стыдился этого.
   Но в этот день было иначе.
   – Как вы, однако, вовремя, мессир. Вас тут уже битый час дожидаются, – с обезоруживающей непосредственностью заявил мэтр Аминей, встречая гостя. Внутри было жарко и душно, и, едва ступив за порог, Амори ощутил, как на лбу выступает испарина. Известие не вызвало в нём особенных чувств, по крайней мере явных, и, неторопливо распутав завязки плаща, он ответил с ленцой, к которой давно знавший его банщик был уже привычен:
   – Ждал битый час, подождёт и ещё. Кабинет готов?
   – А то как же не готов, ваше сиятельство, всё готово.
   – Ну так веди.