Страница:
Кабинетом в заведении на улице Монтенер называлась комната, обитая вечно влажными драповыми шпалерами, в которой располагалась вместительная дубовая ванна и длинная, обитая потёртой красной кожей скамейка, примыкавшая к стене. Окон в комнате не было, и освещали её лишь свечи, скупо чадившие по углам. Выглядело всё это весьма строго и отнюдь не поражало воображение роскошью, однако Амори де Монфор не за роскошью сюда ходил. Он вполне довольствовался этой ванной и скамейкой, тем более, что ванна была уже до краёв наполнена дымящейся чистой водой, а на скамейке, закинув ногу на ногу и нервно тиская в кулаках кожаную обивку (отчего та весьма противно поскрипывала), восседал Жиль де Сансерр, мокрый, запыхавшийся и сердитый.
При виде вошедшего Амори он оставил в покое скамейку и вскочил.
– Ну наконец-то, мессир! Где вас черти носили? Я уж тут думал совсем помру, в собственном поту утону насмерть – как бы вам такое понравилось?
– Спокойствие, спокойствие, мой дорогой друг, – тоном, вполне отражающим слова, проговорил сир Амори и слегка развёл в стороны обе руки, позволяя подбежавшим слугам расшнуровать рукава его котты.
Сансерр посмотрел на него с гневным недоумением и потёр лоснящуюся от пота шею.
– Вы что это такое делаете, а? Никак собираетесь мыться? – сердито спросил он.
– Воистину, милый Жиль. Это же баня. В банях моются.
– Вздор! Во всём Париже вы только один ходите в бани мыться, тогда как всякому разумному человеку известно, что это вредно для здоровья, – с досадой сказал граф де Сансерр, неприязненно глядя на слуг, уже стянувших с де Монфора котту и принявшихся теперь за подвязки шоссов.
– Вы правы, – кротко отозвался сир Амори. – Если сравнить вред от мытья с вредом от прелюбодеяния, последнее, бесспорно, покажется сущей малостью, даром что Господь наш по забывчивости не помянул чистоплотность среди смертных грехов.
– И вы про смертный грех. Сговорились все, что ли? – с отвращением сказал Сансерр, и сир Амори заливисто рассмеялся.
– Нынче время такое, мой друг, – все мы живём во грехе, но рьяно ищем его под чужой сорочкой. Давайте, присоединяйтесь ко мне, раз уж пришли. Увидите, вам понравится.
– Нет уж, благодарю, – скривился Сансерр, но, однако же, покорно сел на скамеечку, поняв, что спорить с Амори бесполезно. И все же ещё раз пожаловался: – Ну с чего это вдруг вам вздумалось мыться?
– Раз уж я в бане, почему бы и нет, – ответил сир Амори, присаживаясь рядом со своим посетителем и наблюдая, как слуга стягивает с него башмаки.
– К слову сказать, донельзя глупо было нам встречаться здесь. Вдруг кто увидел, как я сюда захожу? Всем известно, что я никогда не хожу в бани!
Сансерр сказал это с такой невинной гордостью, что сир Амори не сдержал отеческой улыбки. «Пожалуй, об этом известно всем, кто проходит на расстоянии локтя от тебя, мой бедный друг», – подумал он, а вслух сказал:
– Но всем также известно, что я никогда не решаю в бане свои дела. А любой, кто мог видеть здесь вас, не поверил бы собственным глазам. Это очень хорошее алиби, Жиль, не робейте.
– Я и не робею, – обиделся тот и замолчал, и молчал до тех пор, пока сир Амори, разоблачившись до нижней сорочки, не поднялся по приставленной к ванне лесенке и не забрался наконец в вожделенную горячую воду, которая, преодолев мимолётное сопротивление льняной ткани, приятно ожгла тело.
– Поди вон, я тебя позову, – сказал Амори слуге, и тот, поклонившись, вышел и прикрыл дверь так плотно, как её прикрывают лишь банщики, знающие цену пару и тёплому тяжёлому воздуху.
Сир Амори прикрыл глаза, слушая, как сопит и пыхтит в трёх локтях от него Жиль де Сансерр. Воистину, бедный дурачок сам не знал, от чего отказывался. У Амори де Монфора было множество женщин, но редкая из них дарила ему такое наслаждение, как то, что могли подарить горячая вода и пар, обволакивающий лицо. Именно потому он никогда не занимался делами в бане: это было ещё большим святотатством и, уж конечно же, большей глупостью, чем вести беседы, лёжа в постели с искуснейшей из прелестниц.
Но нет правил без исключений. Он в самом деле хотел, чтобы эта беседа, по крайней мере на время, осталась тайной.
– Давно вы приехали?
Слой пара был неплотен, и сквозь него Амори отлично видел раскрасневшееся лицо юного Сансерра с пушком, едва пробивавшимся на круглых щеках. Мальчик был похож на своего отца и лицом, и нравом, но юность делала его слишком мягким, порывистым и торопливым в суждениях – и бесхитростным тоже. В ответ на вопрос Амори, заданный с видимой небрежностью, Сансерр рассердился снова, и снова не смог этого скрыть.
– Нынче утром. И сразу послал к вам Жана, как было условлено.
– Вы верно поступили, мой друг. Ни с кем ещё не виделись, не говорили?
– Да где там – едва успел сменить платье. Вы обещали рассказать мне, отчего такая секретность.
– Обещал и расскажу в свой срок. А пока рассказывайте вы.
И де Сансерр стал рассказывать. А сир Амори – слушать.
Предположения его подтверждались. Пьер Моклерк, к которому Жиль де Сансерр был направлен от совета пэров тайным гонцом, действительно начинал прозревать. С упомянутым выше своеобразным юмором, ему свойственным, сир Амори немедля подумал, что Господь, сперва ослепив, а затем одарив прозрением тело Моклерка, не сыграл той же шутки с душой несчастного, так и оставив её бродить впотьмах. Он по-прежнему был одержим идеей о том, что все беды земли франков исходят от Кастильянки, что Бланка отравила своего супруга и что верх скудомыслия и малодушия оставлять власть в её руках. Эти смутные мысли Моклерк высказывал с обычным своим неистовством в кругу домочадцев, пажей и собак – ибо никто более не желал слушать несчастного слепца, все прожекты которого, вроде немыслимой попытки захватить короля при его побеге из Реймса, держались исключительно на кураже и задоре графа Бретонского. Кара Господня, постигшая его на Ланской дороге, на время уняла этот пыл, но, едва начав прозревать, Моклерк вновь сделался несдержан, задирист и резок в высказываниях, иначе говоря – снова торопился вернуться в ряды смутьянов. Он видел пока ещё очень плохо и только одним глазом – де Сансерр утверждал, что лично наблюдал, как Моклерк тыкает кочергой в гобелен, пытаясь разворошить угли в камине, находившемся в трёх шагах правей, – но речи вёл такие, словно готов был уже прямо завтра въехать в Лувр верхом на боевом скакуне и вызвать представителей Кастильянки на Божий суд. Страдания, сперва ошеломив его, после ожесточили, и сир Амори не сомневался, что, если Моклерк сумеет всё же однажды сесть в седло, то именно так и поступит.
И теперь сиру Амори де Монфору, пэру Франции, одному из тех, кто два года назад благосклонно принимал безумства Моклерка, полагая его смелейшим из баронов – или безрассуднейшим, что в данных обстоятельствах было одно и то же, – ему, сиру Амори, предстояло теперь решить, как относиться к возможности возвращения Моклерка в игру.
Он нарочно попросил де Сансерра встретиться с ним прежде, чем с Филиппом Булонским и прочими пэрами, поскольку знал, что вслед за возвращением его немедленно будет созван совет, где баронам предстоит принять решение, после которого трудно будет уже воротиться назад. После того, как парижская чернь с воплями, гиканьем и непристойным свистом препроводила юного короля и его мать в Лувр, где немедленно встали дозором рыцари Тибо Шампанского, – после всех этих событий, которых никто не ждал, стало очевидно, что прижать Бланку Кастильскую к ногтю окажется вовсе не столь лёгкой задачей, как некоторые полагали. Сам сир Амори, по правде, никогда не был в их числе. Ещё при жизни Людовика Смелого, да что там, ещё при Филиппе Августе он замечал за этой женщиной силу, твёрдость и жажду власти, которую она мудро скрывала, не надеясь когда-либо воплотить в жизнь, ибо она была послушной королевой, смиренной невесткой и хорошей женой. Небеса словно наградили её за долгое смирение, повернув обстоятельства единственно благоприятным для Бланки образом: сделав её полноправной регентшей при малолетнем сыне-короле. Взойди Людовик на трон хотя бы пятью годами позже, и Бланке нечего было бы рассчитывать на ту власть, к которой она рвалась, – ибо семнадцатилетний юноша уже почти мужчина и не позволит женщине помыкать собою так, как позволит двенадцатилетний мальчик.
Плоды этого они пожинали уже теперь: движимый пылкой любовью к матери и по малолетству глухой к доводам рассудка, юный Людовик отверг предложения Моклерка и, тем паче, не внял воззваниям его кузена Филиппа Строптивого, ещё менее искусного, куда более бестолкового и, уж конечно, гораздо более трусливого, чем бедняга Моклерк. Ни один из них не завоевал доверие юного короля; а стало быть, лишились его и пэры, оказавшиеся в весьма двусмысленном положении с той минуты, как король ступил в Париж. Они больше не могли делать вид, что не признают, или не до конца признают прав его матери на регентство – и в то же время всё в них противилось и бурно возмущалось самой мысли о том, чтобы склонить выи перед проклятой бабой из земли мавров и кастаньет, перед женщиной, которая – Амори не сомневался в этом – сумела обхитрить их всех, и не единожды. Толки ходили разные, но сам сир Амори, бывший с королём Людовиком Смелым в Оверни в его последние дни, руку дал бы на отсечение, что грамота о регентстве была подлогом. Да, правда, перед смертью, в бреду, король несколько раз повторял что-то о том, что Бланка должна присматривать за их сыном, за Луи, – но Амори не сомневался, что речь шла сугубо о материнской опеке, а никак не об опеке регентской. Однако прямых доказательств подлога не было, а грамота, подписанная королём и скреплённая королевской печатью, была. И хотя большая часть пэров тихо ненавидела и молчаливо презирала королеву Франции за то, чего ни один из них не мог доказать в суде (включая и суд Божий, потому что до сих пор не нашлось такого смельчака), сир Амори был из тех немногих, кто по этой же самой причине и столь же молчаливо ею восхищался. Опасался, не любил, желал убрать с пути – это да, но и восхищался тоже. Подделка грамоты, побег с едва коронованным Людовиком прямо из Реймса, из-под носа у Моклерка, распространение волнений в народе и, наконец, триумфальный въезд в Париж на руках у обезумевшей толпы – всё говорило о том, что женщина эта никогда и никому не даст загнать себя в угол, не постоит ни за какой ценой, не проявит ни нерешительности, ни легкомыслия, и твёрдой рукою возьмёт то, что почитает своим. Всё это – хорошие качества для регента, и нужные – для монарха.
Оттого майским вечером, лёжа в просторной ванне в душной парной и слушая рассказ Сансерра, Амори де Монфор сам не знал, как относиться к его словам. Сир Амори де Монфор сам не знал, на чьей он теперь стороне. Полуослепший, полубезумный Моклерк с подспорьем в виде тупоголового бастарда Филиппа Булонского – против сильной, умной и смелой женщины, матери помазанного на царствование короля. Печальный выбор.
– Стало быть, – сказал сир Амори, когда де Сансерр умолк, чтобы в очередной раз утереть пот, обильно стекавший вдоль шеи, – наш дорогой Моклерк идёт на поправку. Рад это слышать. Что говорят его лекари?
– Что он, быть может, сумеет сам передвигаться по комнате к Рождеству, если на то будет воля Господня.
– А если не будет? – задумчиво спросил сир Амори, и Сансерр лишь фыркнул в ответ.
– Как по мне, он и так редкостный счастливчик. Он мне сказал, что, если долго смотрит на огонь, начинает видеть очертания пламени. Это не шуточки вам – всё-таки не искра от костра в глаз отскочила, это же Свет Господень!
– Да, – проговорил Амори. – И это странно, вы не находите? Если Господь поразил его слепотою, а ныне решил, что вина его искуплена, разве не отменил бы он наказание сразу и целиком, как есть? К чему пытать нашего друга медленным выздоровлением, к чему искушать его надеждой? Впрочем, всё это вздор, – сказал он, заметив слегка осоловевшее выражение на лице своего собеседника – юноша был неглуп, но теософия никогда не была его коньком. – Так вы полагаете, приехать сейчас в Париж и выступить перед пэрами он не сможет?
– Куда там. Он едва передвигается по собственному двору, впрочем, на челядь орёт столь же громко, как и в прежние времена.
Амори кивнул, слегка шевелясь в ванне – рассказ Жиля, хоть и не особенно богатый сведениями, оказался довольно долог, и вода начала остывать, мокрая сорочка неприятно липла к телу. Амори кликнул слугу, и тот вошёл, неся ушат кипятка, который, к удовольствию сира Амори, неторопливо опорожнил над ванной. Де Сансерр с явным неодобрением следил за этой процедурой.
– Скажите мне теперь, что нового здесь было за время моего отсутствия? – спросил он, когда слуга ушёл. – Чёртовы дороги так размыло, что я валандался туда-сюда целый месяц!
– Что было? Да ничего нового, друг мой, вы ровным счётом ничего не пропустили. Всё тот же приглушённый ропот, всё те же бестолковые разговоры. Будьте готовы к немалому разочарованию завтра вечером, когда вас вызовут на доклад перед советом пэров. Многие ждали от вашей поездки откровения.
– Почему? Что вам Моклерк, который даже в седле держаться не может? Вас много, а королева – что королева, у неё только и есть, что жалкие двести воинов Тибо Шампанского! Вы…
– Мы, – прервал его Амори, – дали клятву верности его величеству Божьей милостью королю Людовику, и мы принесли ему оммаж. Королева Бланка приняла регентство согласно письменной воле своего супруга, и закон на её стороне. Да, говорят, что грамота эта фальшива, что король был отравлен, что Бланка держит сына у ноги, как собачонку, и диктует ему указы, разоряющие казну и набивающие карман её любовника Тибо Шампанского, что она не хочет женить короля и отвергла уже три выгоднейших брачных проекта от лучших фамилий Иль-де-Франса, лишь бы подольше удержать его возле себя. Так говорят, друг мой Жиль, но даже если часть из этого правда, мы всё равно ничего не можем поделать, пока она не оступится или не поведёт себя уж совсем неподобающе, так, чтобы её можно было не только упрекнуть за это, но и судить, и удалить от двора.
– А это правда, что она беременна? – брякнул де Сансерр и осёкся, когда в ванне с шумным плеском прошлась волна – это сир Амори порывисто сел, а затем, взяв себя в руки и вновь откинувшись назад, пристально посмотрел на своего юного друга.
– Кто вам сказал?
– Право, не помню уже. В Бретани об этом все говорят. И в трактире я это слышал, лье в пятнадцати от Парижа. Дескать, королева опять беременна, и явно не от почившего короля Людовика, а от кого – тут во мнениях расходятся, но большинство указывает на графа Тибо. Так это правда?
– Отчего бы вам не спросить у неё самому? – предложил сир Амори, снова обмякая в ванне. Сансерр понимающе захихикал. О молодость, молодость! Сколь мало ей надо для радости – скабрезная шуточка да похабный слушок, пущенный в нужное время и в нужном месте. Амори де Монфору же было не до смеха. В самом деле, слухи о беременности королевы французской ходили весь последний месяц (хотя Амори не думал, что они успели добраться уже до самой Бретани; то-то же радости было Моклерку). Особенно упорно распространял и поддерживал их Милон де Нантейль, епископ Бове, неустанно обличавший в своих утренних проповедях «порочную дщерь прародительницы Евы», «не убоявшуюся греха», «забывшую долг» и «презревшую вдовий стыд». Однако ничто пока не могло ни подтвердить правдивость этих наветов, ни опровергнуть их. Единственным лекарем, допущенным ко двору, был старый де Молье, пользовавший ещё Филиппа Августа, и выудить из него что-либо на сей счёт было не проще, чем выловить прошлогоднего утопленника в водах Сены. Среди пэров обсуждение сплетни шло пока шепотом, однако уже более громким, чем пару недель назад; ещё неделя – и они заговорят в голос. Сир Амори сам не знал, чего бы ему больше хотелось: подтверждения ли этих слухов или же их полного опровержения. Он ловил себя на том, что, видя королеву при дворе, внимательно присматривается к её животу. Ему казалось, что в последние недели складок на её платье стало больше, а драпировки делались всё более сложными и хитроумными, но уверен он не был. Слухи пошли с тех пор, как граф Шампанский несколько недель прожил в Лувре, якобы чтобы быть ближе к королевской семье и защитить короля в случае надобности – в то время как раз впервые донеслась весть о прозрении Пьера Моклерка. Быть может, тогда… И если так – то вот он, тот проступок, то неприличное деяние, которое окончательно подорвёт доверие к королеве и уничтожит небольшой кредит доверия, который ей всё же согласились выдать пэры, наблюдая за развитием событий. Моклерк, конечно, не сможет сыграть в этой партии; но Филипп Строптивый здесь, хоть и по-прежнему глуп как пень, и вот тогда… Тогда сам король Людовик не сможет не признать, что советы глупого дяди для него будут куда полезнее, чем советы распутной матери. В этом сир Амори не сомневался нисколько: юный король уже сейчас, едва достигнув четырнадцати лет, проявлял удивительное благочестие и истовую набожность, которая в его лета просто ещё не могла быть наигранной. Была в том, вероятно, заслуга доминиканского монаха, некоего Жоффруа де Болье, которого Бланка привезла с собой из Реймса и который был к королю очень близок. Так или иначе, пэры Франции не простят королеве прелюбодеяния, но тем более не простит её собственный сын, тот, против кого пэры не смели пойти.
Думая об этом, Амори внезапно понял, что всё-таки хочет, чтобы мерзкие сплетни о Бланке оказались правдой. Это встряхнёт беспокойное болото, в которое превратилось французское баронство за последние два года, и это развяжет им руки. Не то чтоб сир Амори сам, лично хотел свержения Кастильянки. Но он хотел определённости; он хотел стабильности; он хотел уверенности в завтрашнем дне. Если б Тибо Шампанский завтра вызвал епископа Бове на Божий суд, с мечом в руке отстояв честь своей королевы, Амори аплодировал бы его победе столь же радостно, сколь и его поражению. Он подозревал, что Тибо и впрямь предлагал нечто подобное Бланке, но та, разумеется, со свойственной ей проницательной мудростью удержала его. Честь женщины, не говоря уж о чести королевы – не та сфера жития человеческого, кою надлежит использовать для политических войн, превращая попутно в балаган. Впрочем, сам епископ Бове усматривал в молчании Тибо косвенное доказательство его вины – и вины Бланки, а потому распалялся всё больше и больше. В последние дни слушать его становилось попросту утомительно.
– Так вы скажете, наконец, почему я должен был мчаться к вам в эту душегубку, ни слова никому не сказав? – подал голос обиженный де Сансерр, и Амори вспомнил, что не один. Вот что значит сила привычки: он всегда принимал ванну в полном одиночестве, прогоняя даже слуг, и не умел вести разговоры, когда жаркая нега окутывала тело, делая при том голову до странного ясной и светлой.
– Скажу, отчего же нет, Жиль. Видите ли, я хотел узнать о здоровье нашего друга Моклерка прежде завтрашнего совета и иметь некоторое время на раздумья. В то же время я не желаю, чтобы кто-либо знал, что таковое время у меня было, так что прошу вас, во имя памяти о дружбе моей с вашим покойным отцом, помалкивать о нашем свидании.
– Легко сказать – помалкивать, – проворчал Сансерр, демонстративно потирая шею. – Выйду я отсель мокрый как мышь, и как прикажете объяснять моей жене, где я был?
– А вы зайдите сперва в какую-нибудь из тех бань, которые вы иногда посещаете, да переоденьтесь. Заодно ловкие ручки одной из тамошних банных умелиц снимут с вас усталость. – «Хотя не мешало бы тебе всё же вымыться», – мысленно добавил Амори, когда де Сансерр заухмылялся, явно одобряя высказанное предложение.
– Так и сделаю. Пошли бы и вы со мной, сир Амори, а то, право слово, тут такая скучища – ни вина, ни девок…
– Вы снова забываете, что я не хожу по девкам, – улыбаясь, сказал Амори.
– А, да. Вечно забываю. Вы слишком уважаете вашу супругу, дражайшую мадам Жанну, верно?
Дерзит. Щенок. Сир Амори глубоко и тихо вздохнул, позволяя тёплой неге успокоить волну гнева, всколыхнувшуюся в груди. Впрочем, она, как и всегда, быстро улеглась. Этот мальчик наивен и простодушен, а значит, будет полезен ему. Из него уже и теперь получался недурственный шпион, а это по нынешним временам дорогого стоило.
– Не буду больше мучить вас, друг мой. Идите. Передавайте поклон вашей супруге, мадам Мариэнне.
– Будет ли дерзостью с моей стороны просить вас передать поклон мадам Жанне? – насмешливо спросил де Сансерр, и сир Амори, мысленно обозвав его щенком ещё раз, любезно улыбнулся в ответ.
Де Сансерр вышел, отворив дверь и до смешного шумно втянув воздух полной грудью. А сир Амори ещё долго лежал в ванне, и ещё трижды подзывал слугу подлить кипятка. Потом кликнул банщиков, чтобы те натёрли его размякшую кожу мылом, выскоблили жёсткими щётками и обтёрли тончайшими льняными простынями. Затем явился цирюльник, бережно удаливший с подбородка графа де Монфора волоски, успевшие отрасти за день, а также вымывший, расчесавший и надушивший его густые, едва тронутые проседью волосы. После всех этих действ, продлившихся без малого два часа, сир Амори облачился в свежую сорочку, а затем в верхнее платье, и, заплатив мэтру Аминею шесть денье вместо положенных четырёх, направился на улицу Жерстен, чтобы купить там пару перчаток в подарок своей любовнице, юной графине Мариэнне де Сансерр, которая уже целый час нетерпеливо ждала его, то и дело подбегая к окну.
Из двенадцати пэров Франции на совете в дворце Ситэ собралось всего семь. Были пятеро баронов и двое прелатов – епископ Шалонский, лишь на днях прибывший в Париж, и, разумеется, епископ Бове, по настоянию которого, собственно, и было созвано нынешнее собрание. Кроме того, никто иной как мессир де Нантейль выступил два месяца назад с предложением отрядить гонца к Моклерку – формально для того, чтобы осведомиться о его здравии и узнать, не сможет ли он прибыть на совет, ведь граф Бретонский также числился пэром Франции. На деле же Сансерру поручили вызнать о настроении и намерениях Моклерка, а пуще того – о его способности претворить эти намерения в жизнь.
Нынче же, заслушав доклад де Сансерра о выполненном задании, совет пришёл в большое уныние. «Удивительно, – думал Амори, поглаживая кончиками пальцев ножку кубка, стоявшего на подлокотнике его кресла. – В самом деле удивительно, как это собрание влиятельнейших особ королевства жадно вслушивается в бессвязный истерический лепет слепца, не способного самостоятельно дойти до нужника. А ведь и правда – на многое ль мы без него способны? Вот сидит Филипп Булонский, пучит глаза так, словно у него вот-вот отойдут газы, – а всё оттого, что в кои-то веки пытается думать. Вот герцог Аквитанский, неприкрыто зевает и думает наверняка о том, как бы выторговать повыгодней рысаков у епископа Шалонского… Но епископа занимает ныне совсем иное – о, он чрезвычайно занят, пристально заглядывая в рот мессиру де Нантейлю. Как-то подозрительно эти двое в последнее время спелись, а ведь, помнится, два года назад его преосвященство епископ Шалонский пуще прочих шумел и топал ногами, богом клянясь, что грамота о регентстве, которую предоставила Бланка, так же истинна, как Священное Писание…»
Воистину, все перечисленные лица являли собою зрелище если не жалкое, то удручающее. После де Сансерра слова немедленно попросил епископ Бове, и вот уже более получаса вещал со своего места за столом, словно с кафедры в церкви. В последнее время он что-то слишком увлёкся проповедями, наслаждаясь собственным красноречием более, нежели производимым эффектом.
– Печальный, воистину печальный день сегодня, дети мои! – с характерным подвыванием вещал епископ, на манер римских ораторов выбрасывая вперёд мясистую руку – был де Нантейль ещё не стар и столь же крепок телом, как и духом, даром что прятал под епископским одеянием внушительное брюшко. – Открою вам сердце своё: верил я и молил о том Господа нашего весь последний месяц, что сир де Сансерр привезёт нам более добрые вести. Но увы, Франция согрешила, допустив до себя Кастильянку, инородную женщину, отдав бразды в вероломные женские руки – и карает Господь Францию ныне, за дело карает, за вину! Отнял Господь силы и мощь у самого решительного из нас – не знак ли это, чтобы не смели мы предаваться унынию и роптать?
– Или, может быть, знак, чтобы угомонились наконец, – пробормотал герцог Аквитанский, а Филипп Строптивый, бывший, в добавок к прочим своим достоинством, слегка туговат на левое ухо, громко возгласил:
– О да, да! Как вы всё правильно говорите, сир де Нантейль, как верно. Жаль, что Пьера здесь нет и он вас не слышит.
– Воистину! – возопил епископ, выводя свою речь на новый виток. – Воистину горе, что не слышит меня не один лишь несчастный Пьер Моклерк, но и собравшиеся здесь! Ибо Господь испытует нас, дети мои, Господу угодно узреть, сдадимся ли под гнётом дщери Евиной, или же вспомним, что сынам Господним, но не дщерям надлежит править миром, созданным Господом!
– Короче и конкретнее, Нантейль, что вы предлагаете? – сказал Фердинанд Фландрский, молчавший с самого начала собрания, и все невольно повернули головы к нему.
Старый герцог Фердинанд, всё же выпущенный на волю после двенадцатилетнего заключения в Лувре, куда он попал в результате поражения под Бувинем, сильно сдал, но остался столь же резок в словах и поступках, как прежде. Многолетнее заточение подорвало его здоровье – старик часто кашлял кровью и, говорили, временами ходил под себя, – но не сломило дух. Многие, и прежде всего епископ Бове, ожидали, что, выйдя из тюрьмы по дозволению новой регентши, он немедля воспользуется свободой, чтобы отомстить наследнице Филиппа Августа – ведь это его железной рукою граф Фландрский был когда-то сломлен и низведён с остальными баронами, поднявшими бунт. Амори де Монфор также ждал этого, и удивился вместе со всеми, когда старый герцог Фердинанд неожиданно принял сторону королевы Бланки. Он был единственным, пожалуй, из собравшихся сегодня на совете, кому любые козни против королевы и наветы на неё были решительно отвратительны. Он считал, что пэрам надлежит прекратить стенать над своей поруганной честью и принять наконец Кастильянку как законную, неоспоримую правительницу при несовершеннолетнем Людовике. Было ли здесь отчасти чувство признательности за то, что она пошла на уступку и всё-таки освободила его, хотя и не могла не предвидеть, что выпускает из клетки льва, пусть старого, но ещё помнящего свирепую юность, – о том можно было только гадать, ибо герцог Фландрский был не из тех, кто любит без дела чесать языком. Но так или иначе, он оказался единственным, кто дерзнул прервать скорбные завывания епископа Бове, и за это ему были признательны даже те, кто не разделял его снисходительного отношения к королеве. Ибо мессир де Нантейль обладал редким свойством пресильно утомлять своими речами слушателей в очень короткий срок.
При виде вошедшего Амори он оставил в покое скамейку и вскочил.
– Ну наконец-то, мессир! Где вас черти носили? Я уж тут думал совсем помру, в собственном поту утону насмерть – как бы вам такое понравилось?
– Спокойствие, спокойствие, мой дорогой друг, – тоном, вполне отражающим слова, проговорил сир Амори и слегка развёл в стороны обе руки, позволяя подбежавшим слугам расшнуровать рукава его котты.
Сансерр посмотрел на него с гневным недоумением и потёр лоснящуюся от пота шею.
– Вы что это такое делаете, а? Никак собираетесь мыться? – сердито спросил он.
– Воистину, милый Жиль. Это же баня. В банях моются.
– Вздор! Во всём Париже вы только один ходите в бани мыться, тогда как всякому разумному человеку известно, что это вредно для здоровья, – с досадой сказал граф де Сансерр, неприязненно глядя на слуг, уже стянувших с де Монфора котту и принявшихся теперь за подвязки шоссов.
– Вы правы, – кротко отозвался сир Амори. – Если сравнить вред от мытья с вредом от прелюбодеяния, последнее, бесспорно, покажется сущей малостью, даром что Господь наш по забывчивости не помянул чистоплотность среди смертных грехов.
– И вы про смертный грех. Сговорились все, что ли? – с отвращением сказал Сансерр, и сир Амори заливисто рассмеялся.
– Нынче время такое, мой друг, – все мы живём во грехе, но рьяно ищем его под чужой сорочкой. Давайте, присоединяйтесь ко мне, раз уж пришли. Увидите, вам понравится.
– Нет уж, благодарю, – скривился Сансерр, но, однако же, покорно сел на скамеечку, поняв, что спорить с Амори бесполезно. И все же ещё раз пожаловался: – Ну с чего это вдруг вам вздумалось мыться?
– Раз уж я в бане, почему бы и нет, – ответил сир Амори, присаживаясь рядом со своим посетителем и наблюдая, как слуга стягивает с него башмаки.
– К слову сказать, донельзя глупо было нам встречаться здесь. Вдруг кто увидел, как я сюда захожу? Всем известно, что я никогда не хожу в бани!
Сансерр сказал это с такой невинной гордостью, что сир Амори не сдержал отеческой улыбки. «Пожалуй, об этом известно всем, кто проходит на расстоянии локтя от тебя, мой бедный друг», – подумал он, а вслух сказал:
– Но всем также известно, что я никогда не решаю в бане свои дела. А любой, кто мог видеть здесь вас, не поверил бы собственным глазам. Это очень хорошее алиби, Жиль, не робейте.
– Я и не робею, – обиделся тот и замолчал, и молчал до тех пор, пока сир Амори, разоблачившись до нижней сорочки, не поднялся по приставленной к ванне лесенке и не забрался наконец в вожделенную горячую воду, которая, преодолев мимолётное сопротивление льняной ткани, приятно ожгла тело.
– Поди вон, я тебя позову, – сказал Амори слуге, и тот, поклонившись, вышел и прикрыл дверь так плотно, как её прикрывают лишь банщики, знающие цену пару и тёплому тяжёлому воздуху.
Сир Амори прикрыл глаза, слушая, как сопит и пыхтит в трёх локтях от него Жиль де Сансерр. Воистину, бедный дурачок сам не знал, от чего отказывался. У Амори де Монфора было множество женщин, но редкая из них дарила ему такое наслаждение, как то, что могли подарить горячая вода и пар, обволакивающий лицо. Именно потому он никогда не занимался делами в бане: это было ещё большим святотатством и, уж конечно же, большей глупостью, чем вести беседы, лёжа в постели с искуснейшей из прелестниц.
Но нет правил без исключений. Он в самом деле хотел, чтобы эта беседа, по крайней мере на время, осталась тайной.
– Давно вы приехали?
Слой пара был неплотен, и сквозь него Амори отлично видел раскрасневшееся лицо юного Сансерра с пушком, едва пробивавшимся на круглых щеках. Мальчик был похож на своего отца и лицом, и нравом, но юность делала его слишком мягким, порывистым и торопливым в суждениях – и бесхитростным тоже. В ответ на вопрос Амори, заданный с видимой небрежностью, Сансерр рассердился снова, и снова не смог этого скрыть.
– Нынче утром. И сразу послал к вам Жана, как было условлено.
– Вы верно поступили, мой друг. Ни с кем ещё не виделись, не говорили?
– Да где там – едва успел сменить платье. Вы обещали рассказать мне, отчего такая секретность.
– Обещал и расскажу в свой срок. А пока рассказывайте вы.
И де Сансерр стал рассказывать. А сир Амори – слушать.
Предположения его подтверждались. Пьер Моклерк, к которому Жиль де Сансерр был направлен от совета пэров тайным гонцом, действительно начинал прозревать. С упомянутым выше своеобразным юмором, ему свойственным, сир Амори немедля подумал, что Господь, сперва ослепив, а затем одарив прозрением тело Моклерка, не сыграл той же шутки с душой несчастного, так и оставив её бродить впотьмах. Он по-прежнему был одержим идеей о том, что все беды земли франков исходят от Кастильянки, что Бланка отравила своего супруга и что верх скудомыслия и малодушия оставлять власть в её руках. Эти смутные мысли Моклерк высказывал с обычным своим неистовством в кругу домочадцев, пажей и собак – ибо никто более не желал слушать несчастного слепца, все прожекты которого, вроде немыслимой попытки захватить короля при его побеге из Реймса, держались исключительно на кураже и задоре графа Бретонского. Кара Господня, постигшая его на Ланской дороге, на время уняла этот пыл, но, едва начав прозревать, Моклерк вновь сделался несдержан, задирист и резок в высказываниях, иначе говоря – снова торопился вернуться в ряды смутьянов. Он видел пока ещё очень плохо и только одним глазом – де Сансерр утверждал, что лично наблюдал, как Моклерк тыкает кочергой в гобелен, пытаясь разворошить угли в камине, находившемся в трёх шагах правей, – но речи вёл такие, словно готов был уже прямо завтра въехать в Лувр верхом на боевом скакуне и вызвать представителей Кастильянки на Божий суд. Страдания, сперва ошеломив его, после ожесточили, и сир Амори не сомневался, что, если Моклерк сумеет всё же однажды сесть в седло, то именно так и поступит.
И теперь сиру Амори де Монфору, пэру Франции, одному из тех, кто два года назад благосклонно принимал безумства Моклерка, полагая его смелейшим из баронов – или безрассуднейшим, что в данных обстоятельствах было одно и то же, – ему, сиру Амори, предстояло теперь решить, как относиться к возможности возвращения Моклерка в игру.
Он нарочно попросил де Сансерра встретиться с ним прежде, чем с Филиппом Булонским и прочими пэрами, поскольку знал, что вслед за возвращением его немедленно будет созван совет, где баронам предстоит принять решение, после которого трудно будет уже воротиться назад. После того, как парижская чернь с воплями, гиканьем и непристойным свистом препроводила юного короля и его мать в Лувр, где немедленно встали дозором рыцари Тибо Шампанского, – после всех этих событий, которых никто не ждал, стало очевидно, что прижать Бланку Кастильскую к ногтю окажется вовсе не столь лёгкой задачей, как некоторые полагали. Сам сир Амори, по правде, никогда не был в их числе. Ещё при жизни Людовика Смелого, да что там, ещё при Филиппе Августе он замечал за этой женщиной силу, твёрдость и жажду власти, которую она мудро скрывала, не надеясь когда-либо воплотить в жизнь, ибо она была послушной королевой, смиренной невесткой и хорошей женой. Небеса словно наградили её за долгое смирение, повернув обстоятельства единственно благоприятным для Бланки образом: сделав её полноправной регентшей при малолетнем сыне-короле. Взойди Людовик на трон хотя бы пятью годами позже, и Бланке нечего было бы рассчитывать на ту власть, к которой она рвалась, – ибо семнадцатилетний юноша уже почти мужчина и не позволит женщине помыкать собою так, как позволит двенадцатилетний мальчик.
Плоды этого они пожинали уже теперь: движимый пылкой любовью к матери и по малолетству глухой к доводам рассудка, юный Людовик отверг предложения Моклерка и, тем паче, не внял воззваниям его кузена Филиппа Строптивого, ещё менее искусного, куда более бестолкового и, уж конечно, гораздо более трусливого, чем бедняга Моклерк. Ни один из них не завоевал доверие юного короля; а стало быть, лишились его и пэры, оказавшиеся в весьма двусмысленном положении с той минуты, как король ступил в Париж. Они больше не могли делать вид, что не признают, или не до конца признают прав его матери на регентство – и в то же время всё в них противилось и бурно возмущалось самой мысли о том, чтобы склонить выи перед проклятой бабой из земли мавров и кастаньет, перед женщиной, которая – Амори не сомневался в этом – сумела обхитрить их всех, и не единожды. Толки ходили разные, но сам сир Амори, бывший с королём Людовиком Смелым в Оверни в его последние дни, руку дал бы на отсечение, что грамота о регентстве была подлогом. Да, правда, перед смертью, в бреду, король несколько раз повторял что-то о том, что Бланка должна присматривать за их сыном, за Луи, – но Амори не сомневался, что речь шла сугубо о материнской опеке, а никак не об опеке регентской. Однако прямых доказательств подлога не было, а грамота, подписанная королём и скреплённая королевской печатью, была. И хотя большая часть пэров тихо ненавидела и молчаливо презирала королеву Франции за то, чего ни один из них не мог доказать в суде (включая и суд Божий, потому что до сих пор не нашлось такого смельчака), сир Амори был из тех немногих, кто по этой же самой причине и столь же молчаливо ею восхищался. Опасался, не любил, желал убрать с пути – это да, но и восхищался тоже. Подделка грамоты, побег с едва коронованным Людовиком прямо из Реймса, из-под носа у Моклерка, распространение волнений в народе и, наконец, триумфальный въезд в Париж на руках у обезумевшей толпы – всё говорило о том, что женщина эта никогда и никому не даст загнать себя в угол, не постоит ни за какой ценой, не проявит ни нерешительности, ни легкомыслия, и твёрдой рукою возьмёт то, что почитает своим. Всё это – хорошие качества для регента, и нужные – для монарха.
Оттого майским вечером, лёжа в просторной ванне в душной парной и слушая рассказ Сансерра, Амори де Монфор сам не знал, как относиться к его словам. Сир Амори де Монфор сам не знал, на чьей он теперь стороне. Полуослепший, полубезумный Моклерк с подспорьем в виде тупоголового бастарда Филиппа Булонского – против сильной, умной и смелой женщины, матери помазанного на царствование короля. Печальный выбор.
– Стало быть, – сказал сир Амори, когда де Сансерр умолк, чтобы в очередной раз утереть пот, обильно стекавший вдоль шеи, – наш дорогой Моклерк идёт на поправку. Рад это слышать. Что говорят его лекари?
– Что он, быть может, сумеет сам передвигаться по комнате к Рождеству, если на то будет воля Господня.
– А если не будет? – задумчиво спросил сир Амори, и Сансерр лишь фыркнул в ответ.
– Как по мне, он и так редкостный счастливчик. Он мне сказал, что, если долго смотрит на огонь, начинает видеть очертания пламени. Это не шуточки вам – всё-таки не искра от костра в глаз отскочила, это же Свет Господень!
– Да, – проговорил Амори. – И это странно, вы не находите? Если Господь поразил его слепотою, а ныне решил, что вина его искуплена, разве не отменил бы он наказание сразу и целиком, как есть? К чему пытать нашего друга медленным выздоровлением, к чему искушать его надеждой? Впрочем, всё это вздор, – сказал он, заметив слегка осоловевшее выражение на лице своего собеседника – юноша был неглуп, но теософия никогда не была его коньком. – Так вы полагаете, приехать сейчас в Париж и выступить перед пэрами он не сможет?
– Куда там. Он едва передвигается по собственному двору, впрочем, на челядь орёт столь же громко, как и в прежние времена.
Амори кивнул, слегка шевелясь в ванне – рассказ Жиля, хоть и не особенно богатый сведениями, оказался довольно долог, и вода начала остывать, мокрая сорочка неприятно липла к телу. Амори кликнул слугу, и тот вошёл, неся ушат кипятка, который, к удовольствию сира Амори, неторопливо опорожнил над ванной. Де Сансерр с явным неодобрением следил за этой процедурой.
– Скажите мне теперь, что нового здесь было за время моего отсутствия? – спросил он, когда слуга ушёл. – Чёртовы дороги так размыло, что я валандался туда-сюда целый месяц!
– Что было? Да ничего нового, друг мой, вы ровным счётом ничего не пропустили. Всё тот же приглушённый ропот, всё те же бестолковые разговоры. Будьте готовы к немалому разочарованию завтра вечером, когда вас вызовут на доклад перед советом пэров. Многие ждали от вашей поездки откровения.
– Почему? Что вам Моклерк, который даже в седле держаться не может? Вас много, а королева – что королева, у неё только и есть, что жалкие двести воинов Тибо Шампанского! Вы…
– Мы, – прервал его Амори, – дали клятву верности его величеству Божьей милостью королю Людовику, и мы принесли ему оммаж. Королева Бланка приняла регентство согласно письменной воле своего супруга, и закон на её стороне. Да, говорят, что грамота эта фальшива, что король был отравлен, что Бланка держит сына у ноги, как собачонку, и диктует ему указы, разоряющие казну и набивающие карман её любовника Тибо Шампанского, что она не хочет женить короля и отвергла уже три выгоднейших брачных проекта от лучших фамилий Иль-де-Франса, лишь бы подольше удержать его возле себя. Так говорят, друг мой Жиль, но даже если часть из этого правда, мы всё равно ничего не можем поделать, пока она не оступится или не поведёт себя уж совсем неподобающе, так, чтобы её можно было не только упрекнуть за это, но и судить, и удалить от двора.
– А это правда, что она беременна? – брякнул де Сансерр и осёкся, когда в ванне с шумным плеском прошлась волна – это сир Амори порывисто сел, а затем, взяв себя в руки и вновь откинувшись назад, пристально посмотрел на своего юного друга.
– Кто вам сказал?
– Право, не помню уже. В Бретани об этом все говорят. И в трактире я это слышал, лье в пятнадцати от Парижа. Дескать, королева опять беременна, и явно не от почившего короля Людовика, а от кого – тут во мнениях расходятся, но большинство указывает на графа Тибо. Так это правда?
– Отчего бы вам не спросить у неё самому? – предложил сир Амори, снова обмякая в ванне. Сансерр понимающе захихикал. О молодость, молодость! Сколь мало ей надо для радости – скабрезная шуточка да похабный слушок, пущенный в нужное время и в нужном месте. Амори де Монфору же было не до смеха. В самом деле, слухи о беременности королевы французской ходили весь последний месяц (хотя Амори не думал, что они успели добраться уже до самой Бретани; то-то же радости было Моклерку). Особенно упорно распространял и поддерживал их Милон де Нантейль, епископ Бове, неустанно обличавший в своих утренних проповедях «порочную дщерь прародительницы Евы», «не убоявшуюся греха», «забывшую долг» и «презревшую вдовий стыд». Однако ничто пока не могло ни подтвердить правдивость этих наветов, ни опровергнуть их. Единственным лекарем, допущенным ко двору, был старый де Молье, пользовавший ещё Филиппа Августа, и выудить из него что-либо на сей счёт было не проще, чем выловить прошлогоднего утопленника в водах Сены. Среди пэров обсуждение сплетни шло пока шепотом, однако уже более громким, чем пару недель назад; ещё неделя – и они заговорят в голос. Сир Амори сам не знал, чего бы ему больше хотелось: подтверждения ли этих слухов или же их полного опровержения. Он ловил себя на том, что, видя королеву при дворе, внимательно присматривается к её животу. Ему казалось, что в последние недели складок на её платье стало больше, а драпировки делались всё более сложными и хитроумными, но уверен он не был. Слухи пошли с тех пор, как граф Шампанский несколько недель прожил в Лувре, якобы чтобы быть ближе к королевской семье и защитить короля в случае надобности – в то время как раз впервые донеслась весть о прозрении Пьера Моклерка. Быть может, тогда… И если так – то вот он, тот проступок, то неприличное деяние, которое окончательно подорвёт доверие к королеве и уничтожит небольшой кредит доверия, который ей всё же согласились выдать пэры, наблюдая за развитием событий. Моклерк, конечно, не сможет сыграть в этой партии; но Филипп Строптивый здесь, хоть и по-прежнему глуп как пень, и вот тогда… Тогда сам король Людовик не сможет не признать, что советы глупого дяди для него будут куда полезнее, чем советы распутной матери. В этом сир Амори не сомневался нисколько: юный король уже сейчас, едва достигнув четырнадцати лет, проявлял удивительное благочестие и истовую набожность, которая в его лета просто ещё не могла быть наигранной. Была в том, вероятно, заслуга доминиканского монаха, некоего Жоффруа де Болье, которого Бланка привезла с собой из Реймса и который был к королю очень близок. Так или иначе, пэры Франции не простят королеве прелюбодеяния, но тем более не простит её собственный сын, тот, против кого пэры не смели пойти.
Думая об этом, Амори внезапно понял, что всё-таки хочет, чтобы мерзкие сплетни о Бланке оказались правдой. Это встряхнёт беспокойное болото, в которое превратилось французское баронство за последние два года, и это развяжет им руки. Не то чтоб сир Амори сам, лично хотел свержения Кастильянки. Но он хотел определённости; он хотел стабильности; он хотел уверенности в завтрашнем дне. Если б Тибо Шампанский завтра вызвал епископа Бове на Божий суд, с мечом в руке отстояв честь своей королевы, Амори аплодировал бы его победе столь же радостно, сколь и его поражению. Он подозревал, что Тибо и впрямь предлагал нечто подобное Бланке, но та, разумеется, со свойственной ей проницательной мудростью удержала его. Честь женщины, не говоря уж о чести королевы – не та сфера жития человеческого, кою надлежит использовать для политических войн, превращая попутно в балаган. Впрочем, сам епископ Бове усматривал в молчании Тибо косвенное доказательство его вины – и вины Бланки, а потому распалялся всё больше и больше. В последние дни слушать его становилось попросту утомительно.
– Так вы скажете, наконец, почему я должен был мчаться к вам в эту душегубку, ни слова никому не сказав? – подал голос обиженный де Сансерр, и Амори вспомнил, что не один. Вот что значит сила привычки: он всегда принимал ванну в полном одиночестве, прогоняя даже слуг, и не умел вести разговоры, когда жаркая нега окутывала тело, делая при том голову до странного ясной и светлой.
– Скажу, отчего же нет, Жиль. Видите ли, я хотел узнать о здоровье нашего друга Моклерка прежде завтрашнего совета и иметь некоторое время на раздумья. В то же время я не желаю, чтобы кто-либо знал, что таковое время у меня было, так что прошу вас, во имя памяти о дружбе моей с вашим покойным отцом, помалкивать о нашем свидании.
– Легко сказать – помалкивать, – проворчал Сансерр, демонстративно потирая шею. – Выйду я отсель мокрый как мышь, и как прикажете объяснять моей жене, где я был?
– А вы зайдите сперва в какую-нибудь из тех бань, которые вы иногда посещаете, да переоденьтесь. Заодно ловкие ручки одной из тамошних банных умелиц снимут с вас усталость. – «Хотя не мешало бы тебе всё же вымыться», – мысленно добавил Амори, когда де Сансерр заухмылялся, явно одобряя высказанное предложение.
– Так и сделаю. Пошли бы и вы со мной, сир Амори, а то, право слово, тут такая скучища – ни вина, ни девок…
– Вы снова забываете, что я не хожу по девкам, – улыбаясь, сказал Амори.
– А, да. Вечно забываю. Вы слишком уважаете вашу супругу, дражайшую мадам Жанну, верно?
Дерзит. Щенок. Сир Амори глубоко и тихо вздохнул, позволяя тёплой неге успокоить волну гнева, всколыхнувшуюся в груди. Впрочем, она, как и всегда, быстро улеглась. Этот мальчик наивен и простодушен, а значит, будет полезен ему. Из него уже и теперь получался недурственный шпион, а это по нынешним временам дорогого стоило.
– Не буду больше мучить вас, друг мой. Идите. Передавайте поклон вашей супруге, мадам Мариэнне.
– Будет ли дерзостью с моей стороны просить вас передать поклон мадам Жанне? – насмешливо спросил де Сансерр, и сир Амори, мысленно обозвав его щенком ещё раз, любезно улыбнулся в ответ.
Де Сансерр вышел, отворив дверь и до смешного шумно втянув воздух полной грудью. А сир Амори ещё долго лежал в ванне, и ещё трижды подзывал слугу подлить кипятка. Потом кликнул банщиков, чтобы те натёрли его размякшую кожу мылом, выскоблили жёсткими щётками и обтёрли тончайшими льняными простынями. Затем явился цирюльник, бережно удаливший с подбородка графа де Монфора волоски, успевшие отрасти за день, а также вымывший, расчесавший и надушивший его густые, едва тронутые проседью волосы. После всех этих действ, продлившихся без малого два часа, сир Амори облачился в свежую сорочку, а затем в верхнее платье, и, заплатив мэтру Аминею шесть денье вместо положенных четырёх, направился на улицу Жерстен, чтобы купить там пару перчаток в подарок своей любовнице, юной графине Мариэнне де Сансерр, которая уже целый час нетерпеливо ждала его, то и дело подбегая к окну.
Из двенадцати пэров Франции на совете в дворце Ситэ собралось всего семь. Были пятеро баронов и двое прелатов – епископ Шалонский, лишь на днях прибывший в Париж, и, разумеется, епископ Бове, по настоянию которого, собственно, и было созвано нынешнее собрание. Кроме того, никто иной как мессир де Нантейль выступил два месяца назад с предложением отрядить гонца к Моклерку – формально для того, чтобы осведомиться о его здравии и узнать, не сможет ли он прибыть на совет, ведь граф Бретонский также числился пэром Франции. На деле же Сансерру поручили вызнать о настроении и намерениях Моклерка, а пуще того – о его способности претворить эти намерения в жизнь.
Нынче же, заслушав доклад де Сансерра о выполненном задании, совет пришёл в большое уныние. «Удивительно, – думал Амори, поглаживая кончиками пальцев ножку кубка, стоявшего на подлокотнике его кресла. – В самом деле удивительно, как это собрание влиятельнейших особ королевства жадно вслушивается в бессвязный истерический лепет слепца, не способного самостоятельно дойти до нужника. А ведь и правда – на многое ль мы без него способны? Вот сидит Филипп Булонский, пучит глаза так, словно у него вот-вот отойдут газы, – а всё оттого, что в кои-то веки пытается думать. Вот герцог Аквитанский, неприкрыто зевает и думает наверняка о том, как бы выторговать повыгодней рысаков у епископа Шалонского… Но епископа занимает ныне совсем иное – о, он чрезвычайно занят, пристально заглядывая в рот мессиру де Нантейлю. Как-то подозрительно эти двое в последнее время спелись, а ведь, помнится, два года назад его преосвященство епископ Шалонский пуще прочих шумел и топал ногами, богом клянясь, что грамота о регентстве, которую предоставила Бланка, так же истинна, как Священное Писание…»
Воистину, все перечисленные лица являли собою зрелище если не жалкое, то удручающее. После де Сансерра слова немедленно попросил епископ Бове, и вот уже более получаса вещал со своего места за столом, словно с кафедры в церкви. В последнее время он что-то слишком увлёкся проповедями, наслаждаясь собственным красноречием более, нежели производимым эффектом.
– Печальный, воистину печальный день сегодня, дети мои! – с характерным подвыванием вещал епископ, на манер римских ораторов выбрасывая вперёд мясистую руку – был де Нантейль ещё не стар и столь же крепок телом, как и духом, даром что прятал под епископским одеянием внушительное брюшко. – Открою вам сердце своё: верил я и молил о том Господа нашего весь последний месяц, что сир де Сансерр привезёт нам более добрые вести. Но увы, Франция согрешила, допустив до себя Кастильянку, инородную женщину, отдав бразды в вероломные женские руки – и карает Господь Францию ныне, за дело карает, за вину! Отнял Господь силы и мощь у самого решительного из нас – не знак ли это, чтобы не смели мы предаваться унынию и роптать?
– Или, может быть, знак, чтобы угомонились наконец, – пробормотал герцог Аквитанский, а Филипп Строптивый, бывший, в добавок к прочим своим достоинством, слегка туговат на левое ухо, громко возгласил:
– О да, да! Как вы всё правильно говорите, сир де Нантейль, как верно. Жаль, что Пьера здесь нет и он вас не слышит.
– Воистину! – возопил епископ, выводя свою речь на новый виток. – Воистину горе, что не слышит меня не один лишь несчастный Пьер Моклерк, но и собравшиеся здесь! Ибо Господь испытует нас, дети мои, Господу угодно узреть, сдадимся ли под гнётом дщери Евиной, или же вспомним, что сынам Господним, но не дщерям надлежит править миром, созданным Господом!
– Короче и конкретнее, Нантейль, что вы предлагаете? – сказал Фердинанд Фландрский, молчавший с самого начала собрания, и все невольно повернули головы к нему.
Старый герцог Фердинанд, всё же выпущенный на волю после двенадцатилетнего заключения в Лувре, куда он попал в результате поражения под Бувинем, сильно сдал, но остался столь же резок в словах и поступках, как прежде. Многолетнее заточение подорвало его здоровье – старик часто кашлял кровью и, говорили, временами ходил под себя, – но не сломило дух. Многие, и прежде всего епископ Бове, ожидали, что, выйдя из тюрьмы по дозволению новой регентши, он немедля воспользуется свободой, чтобы отомстить наследнице Филиппа Августа – ведь это его железной рукою граф Фландрский был когда-то сломлен и низведён с остальными баронами, поднявшими бунт. Амори де Монфор также ждал этого, и удивился вместе со всеми, когда старый герцог Фердинанд неожиданно принял сторону королевы Бланки. Он был единственным, пожалуй, из собравшихся сегодня на совете, кому любые козни против королевы и наветы на неё были решительно отвратительны. Он считал, что пэрам надлежит прекратить стенать над своей поруганной честью и принять наконец Кастильянку как законную, неоспоримую правительницу при несовершеннолетнем Людовике. Было ли здесь отчасти чувство признательности за то, что она пошла на уступку и всё-таки освободила его, хотя и не могла не предвидеть, что выпускает из клетки льва, пусть старого, но ещё помнящего свирепую юность, – о том можно было только гадать, ибо герцог Фландрский был не из тех, кто любит без дела чесать языком. Но так или иначе, он оказался единственным, кто дерзнул прервать скорбные завывания епископа Бове, и за это ему были признательны даже те, кто не разделял его снисходительного отношения к королеве. Ибо мессир де Нантейль обладал редким свойством пресильно утомлять своими речами слушателей в очень короткий срок.