Дю Плесси ждала её в карете, стоявшей у ворот. Когда Бланка села в карету, Жанна вскинула на неё опухшие от слёз глаза, огромные и потемневшие в испуге и горе. Королева ободряюще улыбнулась ей и накрыла ладонью её маленькую руку, почувствовав, как та вздрогнула и сжалась в кулачок. Бедняжка Жанна, нелегко быть наперсницей в самых тайных и самых безумных интригах отчаянной Кастильянки. – О мадам, – простонала дю Плесси, и больше не сказала ничего – все слова были сказаны и все слёзы выплаканы, когда она помогала Бланке раздеваться этим утром, а потом закрепляла у неё на шее пряжку плаща. Бланка сжала ей руку чуть крепче и внимательно посмотрела в глаза. Она могла бы сказать Жанне, что страхи её не оправдались, что всё прошло, всё позади, что ПОБЕДИЛА, но она не могла сказать ни слова – в горле щипало и скребло, а в висках по-прежнему били колокола.
   Впрочем, к тому времени, как карета достигла Лувра, ей уже стало намного лучше.
   Никто не знал, что Бланка покидала дворец, ставший резиденцией Людовика Девятого и королевы-матери. В Лувре – а теперь и за его пределами – не было никого, пред кем Бланка Кастильская должна была бы отчитываться. Сын её, когда она уходила, читал Библию вместе с Жоффруа де Болье, окончательно утверждённым на посту королевского духовника. Бланке он нравился: человек он был честный, искренний, простой и притом весьма неглупый – именно такой человек, какого Бланка только и могла допустить до своего сына, не опасаясь дурного влияния. И, похоже, не ошиблась: покамест единственной переменой в Луи была ещё более истовая, чем прежде, набожность. Он и раньше строго придерживался поста и всегда охотно вставал на утреннюю молитву (в отличие от его братьев Робера и Альфонса, которые зачастую ленились и капризничали, когда их будили к заутрене), а теперь ещё чаще и с ещё большим удовольствием слушал проповеди, уделяя этому по несколько часов в день. В остальное время юный король изучал светские науки, такие как история, геральдика и латынь, а также упражнял своё тело уроками боя и верховой езды – ибо был не только лишь королём, но рыцарем, о чём ни на минуту не забывал.
   Вот и сейчас, возвращаясь в свои покои и идя галереей, выходящей во внутренний дворик, Бланка увидела его, бьющегося на мечах со своим младшим братом Робером. Они оба были так хороши, что Бланка, даром что была всё ещё слегка не в себе от безумств этого дня, остановилась и залюбовалась своими мальчиками, своими чудесными сыновьями, которыми её воистину благословил Господь.
   Они были в доспехах и дрались затупленным оружием, весившим, впрочем, столько же, сколько боевые мечи. На том, чтобы затупить клинки, настояла Бланка после того, как во время одного из уроков Робер сильно оцарапал руку – кровь била так сильно, что мальчика пришлось уложить в постель. Бланка тогда едва не обезумела от беспокойства, сам же Робер был в полном восторге от приключения и, как он говорил, «первой всамделишной раны». Он был на два года младше Луи и нрав имел задиристый, буйный и даже гневливый – ещё в детстве ходившие за ним няньки то и дело жаловались, что он из шалости так и норовит то укусить за палец, то разодрать платье, а то и облить какую из них кипятком во время купания. Луи был совсем не таков, и по возвращении в Париж Бланка надеялась, что её спокойный, благоразумный старший сын окажет благотворное влияние на несдержанного Робера. Потому она всячески приветствовала их совместные занятия. Молитва и наука давались Роберу туго, а вот бой – то, в чём он просто-таки расцветал, выглядя и занятым, и счастливым.
   Луи, как поняла Бланка, присмотревшись к схватке внимательней, выступал в этом бое для Робера учителем. Он стоял неподвижно, твёрдо выставив перед собою щит, пока маленький Робер прыгал и скакал вокруг него, как задиристый петушок, норовящий клюнуть большого спокойного пса. Удары меча сыпались градом, разбиваясь о щит, и, даром что меч был затуплен и сил у двенадцатилетнего Робера было ещё немного, Бланка невольно вздрогнула в страхе за Луи – и тут же укорила себя за это. Давно уж пора ей избавляться от этого, от того, за что она сама себя порою в сердцах обзывала наседкой. Сын её почти уже вырос, он король, он воин, и не раз ему предстоит вести войско в бой против своих врагов или мятежных вассалов. И Бланка первая жаждала, чтоб повёл он свою армию сам, с оголённым мечом в руке, ибо так надлежит истинному королю отстаивать право своё.
   Так говорила в ней королева; но слишком, о, слишком сильна ещё в ней была мать. И мать эта, стоя невидимой в тени галереи, с замирающим сердцем глядела на схватку двух своих сыновей, на неистовую удаль младшего и спокойную твёрдость старшего. Они и внешне были непохожи: Луи удался в отца – белокурый, высокий, изящный до худощавости, но уже с явственными изгибами твёрдых мышц на голенях и плечах; Робер же походил на мать – чернявый, плотный, грузноватый даже, но с детской ещё мягкостью и округлостью в лице и фигуре. Он, Робер, был похож на неё больше, чем Луи, – и внешне похож, и неистовым, неукротимым нравом; но отчего-то Бланка любила его меньше, чем Людовика. Она неустанно твердила себе, что это дурно, что не до́лжно матери выделять одних детей меж других. И всё же из всех своих детей, живых и уже умерших, Робер был ей, пожалуй, наименее мил, даром что так походил на неё саму. Порой ей казалось, что именно в этой схожести и кроется странная причина её раздражительности, почти неприязни к нему. Впрочем, когда ему случалось падать с коня или, как в тот раз, получить серьёзную рану, Бланка забывала свою раздражительность и вновь становилась «наседкой», встревоженно квохчущей над родной кровиночкой. А оттого раздражалась на себя ещё больше; на себя, а потом на него.
   И ничего подобного ни разу за всю жизнь не испытывала она из-за Луи.
   Переведя взгляд с младшего сына на старшего, Бланка почувствовала, как губы её раздвигает горделивая, восторженная улыбка. Как он красив, её мальчик, как осторожен и мудр – не высмеивает младшего за неумение и неуклюжесть, напротив, обращаясь к нему, говорит спокойно и ласково, без грубости и издёвки поясняя ошибки. В какой-то миг он опустил щит и что-то сказал. Робер тут же остановился и, хотя и скорчил гримаску, но выслушал до конца и кивнул, а когда Луи поднял щит снова, возобновил атаку, но двигался теперь медленнее и бил сильнее, и всё в верхнюю часть щита. Учитель боя на мечах, мэтр Дюшуа, был здесь и стоял в стороне, и в лице его Бланке почудились чувства, сродни с её собственным: раздражённая снисходительность к младшему из мальчиков, молчаливая гордость старшего. Бланка знала, отчего так: ведь глядела она на своих сыновей не только как мать, но и как наставница, коей надлежало научить их биться за корону Капетов так же, как мэтр Дюшуа учил их драться за собственную жизнь.
   Она постояла в галерее ещё немного, а потом пошла дальше, чувствуя, как недолгое созерцание сыновей вернуло в её сердце покой и остудило пылающую голову. Всё, что случилось в Ситэ, казалось сном. Но не тягучим липким кошмаром, как когда она стояла там перед всеми этими мужчинами, готовая к казни, – нет, нынешний сон был приятным и восхитительным, слишком хорошим, чтоб оказаться правдой. Но это была правда. Завтра Бланка сама созовёт пэров, и они явятся – каждый из них, и никто не посмеет подать голос против её законного права.
   В своих покоях Бланка немедля заперлась, велев никого к себе не пускать, и, упав в постель, уснула крепким сном человека, целый день проведшего в тяжком утомительном труде. Когда она проснулась, солнце уже село и сумерки за ставнями медленно стекали в ночь. Встав, Бланка потребовала воду для умывания, а потом, поразив своих дам, велела унести белые вдовьи одежды и принести синие с королевскими лилиями. То был первый день со времени смерти её мужа три года назад, когда она решила снять траур. Ныне она переставала скорбеть – и начинала править, править сполна, так, как было завещано её супругом.
   Она как раз закончила туалет, когда ей доложили, что король здесь и желает видеть её. Бланка слегка улыбнулась – Луи тяжело усваивал принятые при дворе правила этикета, но она не сдавалась, и понемногу её мальчик учился повелевать. Она попросила передать его величеству, что сей же час явится на его зов, и потратила ещё одну минуту, чтобы оглядеть своё отражение в до блеску начищенной медной пластине. Странно, что ей захотелось этого именно теперь, ведь в последние три года ей было по большей части всё равно, как она выглядит. Отражение, впрочем, польстило ей, показав стройную и красивую, нестарую ещё женщину с глазами, ярко горящими на открытом лице. «Такова Кастильянка, что побеждает», – подумала Бланка и, улыбнувшись снова, вышла в приёмные покои к своему сыну.
   Людовик был в той самой одежде, в которой она видела его днём во дворе. Нагрудник он снял, но на руках и ногах оставались стальные пластины. Это удивило Бланку, ибо означало, что сын её так спешил, что бросил разоблачаться, хотя прежде никогда не являлся к своей матери в доспехах. Когда она вошла, он стоял у камина вполоборота к ней, опершись предплечьем о верхнюю решётку, и глядел на огонь, всматриваясь в него с почти что болезненным, зримым напряжением, так, будто отчаянно пытался увидеть что-то вполне вещественное. Бланка сделала несколько шагов, и шелковые складки её платья зашелестели. Она три года не носила шелка, и звук этот, видимо, поразил Луи, заставив его вздрогнуть и выпрямиться, оборачиваясь к матери.
   И тогда Бланка увидела, что лицо его бледно, губы плотно сжаты, а в глазах, всегда таких спокойных и ясных, плещется пламя.
   Он собирался сказать что-то, увидев её, но передумал и смерил глазами её всю, с головы до подола. Волосы Бланка убрала под сетку из синего шелка, не повязав покрывалом – она была у себя дома и принимала своего любимого сына, потому могла позволить себе такую вольность. Но Луи, видать, отвык от неё такой, так же, как и от её шелковых платьев. На миг ей показалось, что он смотрит с недоверием, будто вопрошая: это ли моя мать?
   – Сын мой… – начала Бланка, протягивая ему руку, и тут Луи перебил её, сказав:
   – Вы сняли траур.
   Он будто не верил глазам своим и хотел услышать подтверждение от неё. Но не это её поразило, а то, что он будто бы её обвинял.
   Она опустила руку, так и не коснувшуюся его руки.
   – Сняла. Есть время для скорби, Луи, и время для радости. Ныне время триумфа, время праздновать победу над врагом, многие годы нарушавшим наш покой, ваш и мой, и…
   – Радость? Триумф? – он повысил голос, отступая от матери на шаг и окидывая её взглядом вновь, на этот раз почти в ужасе. – Вы радостью и триумфом зовёте то, что сделали нынче в Ситэ на совете пэров?!
   Бланка застыла. Конечно… Весть о случившемся мгновенно вышла за стены Ситэ и облетела Париж, достигнув Лувра. Бланка, правда, не думала, что случится это так скоро, но всё же, не этого ли она и хотела? Правда, она не думала, как воспримет это Луи, её чистый, целомудренный мальчик; да по правде, вовсе не думала, иное занимало её мысли… Как не думала и о том, что будет, если узнает он не от неё.
   – Кто вам сказал? – спросила Бланка. – Мне жаль, что вы прознали об этом не от меня, но…
   – Так это правда? – прошептал Луи, и его миловидное юное лицо исказилось таким горем, что Бланка оторопела. – Правда, что вы пришли к пэрам в одной… только в… и-и разделись… к-как… к-как…
   Она никогда раньше не слышала, чтоб он заикался, даже в очень большом волнении, – и испугалась. Даже два года назад, когда он, растерянный и едва понимавший, что происходит, короновался в Реймсе, даже в Монлери, когда его несла на руках безумствующая толпа, – даже тогда Бланка не видела его в таком состоянии. Забыв про то, что он король, а она королева, Бланка бросилась к сыну и схватила его руки в свои. Пальцы его были холодны как лёд – даром что он пришёл к ней после физических упражнений и теперь стоял у жарко полыхающего камина.
   – Луи, послушайте меня, – быстро заговорила Бланка, настойчиво заглядывая в его опустошённое лицо. – Я не сделала ничего, за что должна была бы стыдиться вас или Бога. Аббатиса Кеньелской обители кармелиток сделала в минувшем году то же самое, когда лживые языки обвинили её во грехе. И святая великомученица Юстиния…
   – Но вы королева! – в отчаянии воскликнул Луи. – Вы моя мать и королева Франции! И вы пришли пред очи пэров раздетой, раздетой, матушка! Кеньелская аббатиса и святая Юстиния были лица духовные, земной позор ничто был для их чистой души. Но вы не аббатиса и не великомученица, матушка, вы королева, и если к чистой душе вашей не пристанет позор, то что будет с бренной короной, которую вы носите?
   Бланка отступила, в изумлении глядя на него. То, что он говорил ей сейчас с таким горем и таким невыносимым упрёком, ни на миг не приходило ей в голову. Он не был прав совершенно – ведь коль скоро Бланку Кастильскую обвинили так, как любую другую женщину, то и оправдаться она могла и должна была так, словно была обычной женщиной, и лишь так отвела бы от себя всяческое подозрение. Но Людовик воспринял это иначе. И она не знала, чем теперь ему ответить.
   – Если бы я не сделала это, Луи, то завтра бы епископ Бове прислал ко мне лекаря, чтоб убедиться, что я не в тяжести. Вы бы это предпочли?
   – Возможно. Не знаю. О нет, я не предпочёл бы это, матушка, нет, ничто на свете не стоит такого позора для вас, но… тогда, поступи он так, вы стали бы мученицей, понимаете вы это? Стали бы невинною жертвой наветчиков, а жертва перед Богом чиста, чище всех, матушка, чище даже, чем невиновный.
   Он говорил горячо и истово, и так искренне, как говорил всегда, и не только с нею одной. И эта его искренность, эта твёрдая убежденность в том, что она поступила дурно, заставила Бланку Кастильскую залиться краской. Она вдруг увидела себя – не гордую королеву, избегнувшую унизительного суда, не победительницу, но глупую старую женщину, вставшую перед дюжиной мужчин в одной нижней сорочке затем лишь, чтоб перестали шушукаться у неё за спиной. А потом увидела – снова себя, вдову без вдовьего платья, вдову в шелках и с сеткой на надушенных волосах, залившуюся румянцем до самой шеи, стоящую пред своим сыном, устами которого ей, быть может, вещал Господь. Она вспомнила, как стояла в галерее, любуясь им и гордясь – честолюбиво гордясь, мечтая, какой вырастет из него король, как поведёт он войска, направленные её крепкой и твёрдой рукой, которую теперь уже ничто не могло отвратить. Гордыня, гордыня и тщеславие говорили в ней в тот миг, и ранее, и всегда. Она пошла на позор, не возжелав суда – но суд состоялся всё равно. Не мятежные пэры, но её собственный любимый сын стал судить её, и перед ним она была преступница, и не могла оправдаться.
   Она не знала, что отразилось на её лице и отразилось ли. Стояла просто, словно врастя в пол шелковыми синими складками своего платья, горя и не смея поднять глаза. И вдруг Луи шагнул к ней и обнял её, прижавшись своей щекою к её щеке. Он сильно вырос за последнее время и был уже одного росту с ней – ещё немного, и она сама сможет склонить усталую голову на его широкое, пахнущее потом и кожей плечо.
   Она не шелохнулась, не сказала ничего, и он не сказал. Они постояли так с минуту, в тишине и полумраке. Потом Луи отступил, немного неловко, будто устыдившись собственного порыва. Бланка задержала его руку в своей.
   – Ты прощаешь меня? – чуть слышно спросила она, пытливо вглядываясь в его глаза – посветлевшие, слава Господу нашему Иисусу Христу. Луи покачал головой; голос его звучал хрипло, когда он сказал:
   – Я не в праве прощать вам, матушка, как не вправе вас и судить. Вы сделали больно мне, и я не могу одобрять ваш поступок, но Господь знает, что дурного не было в сердце вашем, и быть не могло. На Господа и станем уповать. Я помолюсь сегодня за вас, хотя, впрочем, я всегда молюсь за вас, – неловко закончил он и отвернулся опять к камину, встав почти точно так, как стоял, когда она только вошла.
   Бланка легко положила ладонь ему на плечо. Странно, прежде она не замечала, каким оно стало широким и сильным, это плечо. Он так быстро растёт, а ведь ему всего только четырнадцать лет.
   – Луи, – тихо сказала она, – кто вам рассказал?
   Он молчал долго, глядя в огонь. Потом ответил глухо и отрешённо:
   – Никто.
   – Сын мой, вы никогда и ничего не скрывали от вашей матери.
   – Я не скрываю! Никто! – с досадой воскликнул он и отвернулся, словно пряча от Бланки лицо.
   Лёгкий холодок пробежал у Бланки по спине, хоть она и сама не знала, отчего ей в тот миг сделалось жутко.
   – Тогда как вы…
   Она увидела, как затвердела его нижняя челюсть, и умолкла, нутром почуяв, что не должна настаивать. Странным образом тут ей вспомнился случай на Ланской дороге и свет, который видел Луи. Дело так и не было передано в Ватикан – положение в королевстве было слишком беспокойным, и подобное расследование пришлось бы не ко времени. Бланка не знала, отчего сейчас подумала об этом – но чутьё подсказало ей, что тогдашний случай и сегодняшний были как-то связаны между собою.
   – Скажите, – спросил Луи неожиданно резким тоном, – там был Амори де Монфор, и он преклонил пред вами колена… так?
   Бланка молча кивнула, не сводя с него глаз.
   – И он был с непокрытой головой… он один среди всех остальных, и волосы у него были завиты и напомажены, будто он только недавно побывал у цирюльника. Так было?
   Бланка посмотрела на него с удивлением, не понимая, какое это имеет значение. Но всё же напряглась, пытаясь припомнить – в тот миг всё плыло у неё перед глазами, и на подобные мелочи внимания она не обратила. Но сейчас, когда Луи сказал, вспомнила. Не оттого, что разглядывала Монфора, но когда он встал перед ней на колени, она посмотрела на его темя и увидела, что его волосы и вправду разделены правильным пробором и красиво уложены, и ещё от них пахло миндальным маслом. И вот этот запах Бланка помнила совершенно явно, потому что не выносила его, а ей в тот миг и без того чуть не сделалось дурно, и этот запах… Ей тогда в голову не пришло, отчего это сир Амори так расфуфырился – должно быть, накануне имел свидание с супругой дурачка де Сансерра; об этой их связи знали все, кроме самого де Сансерра. Но да, да, так всё и было, он ровно так и выглядел, как описал её сын.
   Но как мог Луи об этом знать? Кто бы ни поведал ему о поступке его матери, разве стал бы он вдаваться в такие подробности? И разве стал бы сам Луи, потрясённый случившимся, расспрашивать… нет. О нет. Но как же тогда он узнал, разве только…
   «Что за глупости», – подумала Бланка, вновь чувствуя холодок, пробежавший по коже. Как мог он видеть всё это сам? Его не было там, в том она могла бы поклясться. И он так безмятежно тренировал своего брата во дворе, когда она вернулась – нет, нет, никак его не могло быть в Ситэ. Где же ещё он мог это увидеть? Не в огне же камина, куда вглядывался так, словно…
   «Если не Божий это был свет, матушка, то чей?» – вспомнила Бланка, и холод, сперва только касавшийся кожи, пронзил её до костей.
   – Людовик… – сказала она, и он тут же обратил к ней взгляд, затуманенный мыслями, которых она – Бланка поняла это с болезненной ясностью – никогда не сможет узнать.
   Она взяла его за руку, потянула к софе, стоящей в углу, и, заставив сесть, села сама. Потом обняла рукой за шею и коснулась лбом его лба, а когда он напрягся, тихонько шикнула, как делала, когда он был ещё совсем крошкой и просыпался, бывало, в ночи, дрожа от дурного сна.
   И так сидели король и королева Франции, обнявшись, прислонясь друг к другу, одни посреди тёмных покоев, в тёмном дворце, в городе, на который спускалась ночь.

Глава четвёртая

   Бовези, 1231 год
   – Этот фрукт, ваше величество, называют оранжем, – сказал Милон де Нантейль, епископ Бове. – Сие лакомство дивной сочности привезли нам из самой Мавритании, где оно в обилии произрастает. Внутри он точно такого же цвета, как и снаружи, взгляните. А уж вкус – истинно королевский, могу вас в этом заверить. Угодно ли попробовать? – заискивающе добавил епископ и уже потянулся пухлой рукой к блюду, намереваясь собственноручно очистить диковинный фрукт от кожуры, когда Бланка сказала:
   – Вы очень любезны, ваше преосвященство, но нынче Великий Пост, и по пятницам в это время сын мой не ест ничего, кроме рыбы.
   Епископ застыл, подавшись к тарелке, а потом неловко убрал руку. Бланка безмятежно глядела ему в лицо.
   – О, – произнёс де Нантейль, умело пряча вспыхнувшее замешательство. – Сие в наивысшей степени похвальное благочестие, кое может служить лишь лучшим из возможных примеров для подданных и вассалов его величества.
   Сказав эту напыщенную фразу, епископ Бове умолк, сконфуженно пряча глаза. Упоминание о Великом Посте, сделанное Бланкой вполне умышленно, явилось разительным контрастом обеденному столу, накрытому де Нантейлем для своих венценосных гостей. Белый хлеб, жареные каштаны, голубиный паштет, мёд, несколько бутылок изысканного вина шампанской марки и, разумеется, фрукты, включая и диковинные оранжи, – стол, который постным можно было назвать, лишь нещадно кривя душой. Епископ кинул взгляд на яства, видимо, отчаянно пытаясь отыскать среди разнообразия блюд то, которое можно было бы предложить королю ввиду новых неожиданных обстоятельств.
   – Быть может, сиру угодно будет вкусить пирога с угрями? Или вот ещё есть форель, мой повар просто мастер её готовить…
   – А не найдётся ли окуньков? – спросил Луи.
   Милон де Нантейль поперхнулся и уставился на короля и королеву-регентшу, сидящих за столом напротив него.
   – Ок-куньков? – повторил он, заикнувшись от изумления.
   – Да, или ещё какой мелкой рыбёшки. В Великий Пост я стараюсь есть мелкую рыбу, – пояснил король, будто бы извиняясь, и украдкой глянул на мать, словно чувствуя свою вину и перед ней. Бланка милостиво улыбнулась сыну и накрыла ладонью его руку, лежащую на подлокотнике кресла.
   Епископ Бове, уловивший это материнское одобрение, растерялся окончательно.
   – Разве что если на кухне спросить, может, что прислуге сготовили, – пробормотал он, и Луи весело улыбнулся.
   – Вы меня этим очень обяжете, ваше преосвященство. А если у вас найдётся ещё и немного пива, будет просто замечательно.
   – О, конечно, конечно! – воспрянул духом епископ. – Я и не знал, что ваше величество предпочитает пиво. Бовезийская пивоварня одна из самых…
   – По правде, я его терпеть не могу, – признался Луи, и доверительная непосредственность его тона сгладила то, что он прервал епископа на полуслове. – Я его пью только для того, чтобы аппетит перебить. Ужасно хочется есть, знаете ли, особенно после долгого дня в седле.
   Обескураженный такой искренностью – которая, как он наверное знал, не таила под собой ни коварства, ни насмешки, – епископ Бове заморгал и, окончательно сдавшись, хлопнул в ладоши, подзывая слугу.
   – Немедля подать окуней и пива для его величества, – процедил он, бросая сердитый взгляд на Бланку, безмятежно сидящую рядом с сыном и втайне наслаждавшуюся зрелищем. В ответ на его взгляд она любезно улыбнулась.
   – Я буду есть то же, что и его величество. Только вместо пива выпью, пожалуй, немного разбавленного вина.
   «И ты поступишь умно, если сочтёшь это за великую милость с моей стороны», – мысленно добавила она, и Бове, прочтя эти слова в её прямом взгляде, скрипнул зубами.
   Да уж, не так он представлял себе ежегодный королевский постой в Бовези.
   Почти три года минуло с тех пор, как интриги епископа Бове вынудили Бланку раздеться перед советом пэров. Много воды утекло с тех пор. Регентство королевы-матери более не оспаривалось, ни вслух, ни даже шепотом, – последние разговоры стихли после того, как Людовик во главе войска выступил на Бретань и, обложив полуслепого Пьера Моклерка в его собственном замке, вынудил подписать мирное соглашение. Кроме того, они предприняли очередной поход против альбигойцев, весьма успешный, и наладили отношения с Тулузой так, как не удавалось самому Филиппу Августу. Это стоило Бланке нескольких выматывающих дипломатических собраний, множества уловок и немыслимого количества взяток, как землями, так и деньгами, но в конце концов она добилась своего. Нынешний поход, на сей раз в Шампань, из которого они с Луи возвращались сейчас, был уже третьим за минувший год. Во многом можно было бы обвинить королеву-мать и послушного ей во всём короля Людовика, но только не в бездеятельности и не в бесхарактерном попустительстве врагам французской короны.
   Всё это помогло Бланке окончательно вернуть авторитет и уважение совета пэров, и не только их – большинство баронов и прелатов теперь были на её стороне, опасность изгнания окончательно миновала. А это значило, что вскоре придёт время для мести. Пока что Бланка не думала об этом всерьёз, слишком занятая упрочением своего положения; однако мысли эти посещали её временами, и не раз она отходила ко сну со сладкой мечтою о том, что для епископа Бове настанет свой час, как настал он для Моклерка. И епископ знал об этом не хуже её самой. Он был подлец, интриган и кривляка, но не дурак.
   Потому нынче ни один из них и виду не подавал, что помнит о былой вражде. Получив известие о том, что король с королевой изволят навестить его до возвращения в Париж, епископ сделал всё, чтобы принять их с подобающим почтением и радушием. Единственно, он сделал это не в своём фамильном замке, а в городке Бреле, что в пятнадцати лье от столицы Бовези. На то были особые причины, говорить о которых епископ явно не был расположен.