Страница:
Так ли поступает Татьяна, сяк ли, но что-то она хоть делает. Посмотреть бы… Да и увидеть эту воительницу было Александру Яковлевичу приятно. И упрямый ее подбородок, гордую голову с забавным курносым носиком, сжатые кулаки. Он мысленно усмехнулся. А что, может быть… Чепуха, ответил он себе, но вторая его половина тут же проворно и лукаво пропела беззвучно: «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь…» Господи, только этого не хватало… — Пойдемте, я с удовольствием составлю вам компанию.
Шли они не спеша, и Александр Яковлевич не уставал поражаться странному и безостановочному кружению двух голубых солнц в оранжевом небе и быстрому скольжению теней, прыгавших вслед за ним по сухой, каменистой почве.
Все-таки поразительно, как быстро ко всему привыкаешь. Только что, только что на Земле он прислушивался с постоянной тревогой к колотью в сердце и постоянно утешал себя, что колотье в левой части — это еще не страшно, куда хуже была бы боль загрудинная… И вот он идет по чужой планете, в жарком, разреженном воздухе, и его нисколько не беспокоит, что никакого сердца у него вообще нет, нет никакой крови, а есть нечто совершенно непонятное, полуживое-полумашинное, черпающее извне самую разную энергию и не боящееся никаких хворей.
Сама ходьба была здесь делом удивительным. Александр Яковлевич не делал никаких усилий, он как бы лишь управлял самодвижущимся своим телом, был как бы его седоком. А тело двигалось замечательно: плавно, сильно, без толчков, словно безостановочно переливалось, текло.
— Если не ошибаюсь, — сказал Иван Андреевич, — границы страны Татьянии начинаются вон за тем холмиком. Я его приметил по высокому ноздреватому камню… — Иван Андреевич вдруг засмеялся.
— Что вы? — спросил его Александр Яковлевич.
— Да вот, представляете, поймал себя на мысли, что волнуюсь. А вы?
— Я? Не знаю…
Александр Яковлевич опять покривил душой. Он знал. Он тоже волновался. Как-то встретит его воительница? Не их, а его, вот что волновало старого аптекаря, потому что совершенно против его воли какой-то дурацкий ухмыляющийся голос продолжал бубнить: «каждый вечер сразу станет удивительно хорош, и ты поешь… И ты поешь… И ты поешь…» Чтобы заглушить этот старый мотивчик в голове, Александр Яковлевич начал было привычно подбирать приличествующую случаю цитатку, но с удивлением отметил, что ничего подходящего на ум не приходит. Гм… странно, странно… «И каждый вечер сразу станет удивительно хорош…». О господи!
Они поравнялись с высоким камнем. Он действительно был какой-то ноздреватый, как губка, и поры его, в которые не проникало голубое сияние двух солнц, источали, казалось, черную прохладу.
И тут увидели они девчушку с забавно торчащими косичками. Где она была, откуда взялась, совершенно непонятно. Пограничник с косичками. «Пионерка помогла задержать двух нарушителей границы», — прошмыгнула в голове Александра Яковлевича совершенно никчемная фраза.
— Добрый день, — сказала девчушка. — К сожалению, дальше пропустить вас не могу.
— Как это — не можете? — изумился Иван Андреевич. Он горообразно возвышался над ней и оторопело смотрел сверху вниз не жесткие косички.
Что поделаешь, подумал Александр Яковлевич, директор школы… Не привык, чтобы ему что-то запрещала какая-нибудь пятиклассница.
— Так, не могу. Мы приняли решение временно никого к нам не пропускать.
— Кто это — мы?
— Оххры Татьяны Владимировны.
— Но мы все-таки пройдем.
— Нет. Как говорит Петя, «близок локоть, да не закусишь».
— Что-о? — подпрыгнул Иван Андреевич.
Он явно не рассчитал силу прыжка и подпрыгнул самое меньшее на метр, и Александр Яковлевич рассмеялся.
— Что? — недоуменно переспросил еще раз редактор газеты.
— «Близок локоть, да не закусишь», — гордо повторила девчушка и задорно тряхнула головой, отчего косички ее, словно на пружинах, качнулись и тут же приняли прежнее положение.
Вот оно, вот когда это случилось, печально подумал Иван Андреевич. Настигло все-таки его безумие. Все вытерпел, все перенес, не дрогнул: и своего двойника, и Оххр, и тело без сердца, кишок и гипертонии, и знакомство со странной скорбной расой, — все перенес. Но всему приходит конец. Прощай, Ваня. Что ж, никто не скажет: «Какой молоденький, мог и пожить». Пятьдесят девять, вся жизнь позади.
Но и в безумии, может быть, есть своя логика, кто знает.
— А как это можно закусить локтем? — спросил Иван Андреевич. — И кто такой Петя? И надо говорить: «близок локоть, да не укусишь».
— Нет, — упрямо сказала девчушка, — надо говорить именно так. Тем более, что локти никто не кусает. Я пробовала.
— Вы… ты кусала локти? А ты знаешь, что такое кусать локти?
— Да. Я попробовала укусить его, и ничего не получилось.
— Кусают локти с досады.
— С досады? А я не досадую. С чего мне досадовать?
— Ну хорошо, девочка, а кто такой Петя?
— Петя, Петенька. Петр Данилыч. У него ладонь знаете какая? Как кресло. А губы? Поцелует — и голова сразу кружится.
— Девочка, что ты говоришь?
— Иван Андреевич, вы говорите с ней так, будто это ваша ученица, — прошептал Александр Яковлевич. — Не забывайте, что она в любую минуту может обернуться, например, в крокодила Гену.
— Нет, — сказала девчушка, — я не хочу быть крокодилом. Я буду Веркой.
— Вер-кой?
— Да, — гордо воскликнула девчушка. — Я сделаю себе коротенькую юбочку, совсем коротенькую, из коричневой выворотки, стройные ножки, я буду бегать с парнями и получать только тройки.
— Господи спаси и помилуй! — пробормотал вдруг Иван Андреевич невесть как попавшие ему, редактору газеты, на язык слова. — Это уж не Татьяна ли Владимировна понарассказывала вам про свою семейку?
— Нет, она не рассказывала.
— А как же вы познакомились с Петром Данилычем и Верой?
— Татьяна Владимировна подарила нам свою память.
— Подарила?
— Да. — Девчушка вдруг стала серьезной, и голос ее зазвучал недетской печалью. Но печаль была земной, а не печалью Оххра. — Она отдала нам свою память, и больше у нее ничего не осталось. У нее остался один Чубуков и сводки страхования, но никто из нас не хочет брать себе эти воспоминания. Они очень пресные, серые и неинтересные.
— Ну и ну! — воскликнул Иван Андреевич.
И Александр Яковлевич тоже произнес эти слова, но с другой интонацией. В его восклицании было и восхищение, и гордость за Татьяну, и жалость, и теплая, немножко стыдная мысль, что он бы с удовольствием отдал ей свою память. Хотя что осталось у него? Дочь с внучкой — и тех практически давно забыл…
— И вы согласились на это — лишать человека памяти? — спросил Иван Андреевич.
— Мы не соглашались. Она не спрашивала нас. Она передала нам свою память, и у нее ничего не осталось. Кроме Чубукова. Это ее начальник.
— Это вы мне объясняете! Я прекрасно знаю Чубукова.
— Я играл с ним в преферанс, — сказал зачем-то Александр Яковлевич. — Финансист, а соображает на редкость медленно. Мука одна, когда с ним играешь. Прямо страдает человек, краснеет, бледнеет, и уши горят фиолетовым огнем. А всего-то дел — рубля на два от силы. Которые, если сегодня проиграешь, завтра выиграешь.
«Для чего я говорю всю эту чушь?» — удивлялся Александр Яковлевич, но тут же понял. Преферанс и Чубуков с его фиолетовыми ушами были вещами привычными, за которые он хватался в мире Оххра и подаренной памяти, как малыш хватается за мамину юбку. Или брюки, по нынешним временам.
— Мы все изменились. Оххры и Татьяна Владимировна. Мы, оххры… как бы это выразить вашими словами… наш горизонт немножко сузился… мы перестали проникать все время мысленным взором туда, где реки времени делают поворот… Наш мир… то, что у нас, в нас, в нашем сознании… он стал меньше, но… теплее, может быть… И мы… мы… — Девчушка крепко зажмурила глаза и сморщила лоб. — Мы даже не знаем… Там теперь не так одиноко, там Петя и Верка. Они… они все время разговаривают с нами. Это очень странно… ведь мы почти никогда не разговариваем друг с другом просто так… без цели… А Петя… он все время говорит нам какие-то необязательные слова… Но их интересно слушать. Знаете, что я вспомнила… нет, не вспомнила, а услышала, когда разговаривала с вами?
— Что? — спросил Александр Яковлевич.
— «Мо-лод-цы!» Я не знаю, кто такие молодцы, но мне почему-то было приятно услышать эти слова.
Иван Андреевич почувствовал, что что-то мешает ему смотреть на девочку, и понял, что это, наверное, слезинки, набухшие на глазах.
Может быть, он был неправ. Может быть, правы те, что меньше осторожничают и выжидают. Может быть, прав этот старый аптекарь, который хотел сойти с дистанции.
Стар стал, стар. Жизнь обогнала. А ведь и он мог дать оххрам свою память. Мог. И было бы в ней кое-что и поинтересней, чем Петр Данилыч с его перекрученными пословицами и поговорками и Верка со стройными ножками. Мог — и не дал. Не сообразил. В голову не приходило. Ждал указаний. А мимо проле-тают поезда… Павел, Пашка — сосунок, в сущности, еще, университетское молоко на губах не обсохло, а напялил на себя поле. Не думал, не размышлял, не взвешивал…
Как же жить дальше? Ведь неважно же, черт возьми, где ты живешь, в Приозерном, в Москве или на Оххре, от себя-то не ускачешь. Строил, строил, казалось — выстроил. Зла людям не делал, помогал, когда мог, не шустрил… Ну, положим, подшустривал иногда… Ведь вспомни, как Пашку отчитывал за ненаписанный фельетон, потому что Сергей Ферапонтович сказал ему и о суевериях. Суеверия! Хороши суеверия, из-за которых стоит он сейчас на неведомой планете, стоит под голубыми двумя солнцами, стоит своим двойником без внутренностей и без сердца, а сердце болит, потому что проводит он сейчас переучет душевного своего имущества и обнаруживается недостача. А мимо пролетают поезда…
— Вы сказали, — тихо произнес Александр Яковлевич, обращаясь к девчушке, словно она прислушивалась к голосу Петра Даниловича, который вполне мог бы крикнуть ей: «Молод-цы!» — Вы сказали, что изменилась и Татьяна Владимировна.
— Да, — кивнула девчушка печально.
— И какая она теперь?
— Она… тихая… Она больше не кричит…
— А оххры? Я хочу спросить, выключил ли кто-нибудь из группы после этого поле?
— Нет, никто.
— Мы хотели поговорить с ней… Мы шли, чтобы ссориться с ней. И вы не пустили нас. Наверное, правильно. Но сейчас мы хотим помочь ей. Ей нужна помощь. Необходимо, чтобы она не оставалась наедине со своим Чубуковым…
Девчушка испытующе посмотрела на Александра Яковлевича, и ему почудилось, что кто-то осторожно перебирает мягкими пальцами его мысли, мягко, плавно, словно течение ручейка — водоросли.
Девчушка повернулась к Ивану Андреевичу, и тот совсем по-детски недоуменно сморщил лоб.
— Хорошо, — кивнула девчушка. — Мы договорились никого не пускать в нашу группу, но мне кажется, что Петя сейчас крикнет мне: «Мо-лод-цы! Шай-бу!» — Она застыла, зажмурила глаза и через несколько секунд расплылась в улыбке. — Так и есть. Идите.
ГЛАВА 8
Шли они не спеша, и Александр Яковлевич не уставал поражаться странному и безостановочному кружению двух голубых солнц в оранжевом небе и быстрому скольжению теней, прыгавших вслед за ним по сухой, каменистой почве.
Все-таки поразительно, как быстро ко всему привыкаешь. Только что, только что на Земле он прислушивался с постоянной тревогой к колотью в сердце и постоянно утешал себя, что колотье в левой части — это еще не страшно, куда хуже была бы боль загрудинная… И вот он идет по чужой планете, в жарком, разреженном воздухе, и его нисколько не беспокоит, что никакого сердца у него вообще нет, нет никакой крови, а есть нечто совершенно непонятное, полуживое-полумашинное, черпающее извне самую разную энергию и не боящееся никаких хворей.
Сама ходьба была здесь делом удивительным. Александр Яковлевич не делал никаких усилий, он как бы лишь управлял самодвижущимся своим телом, был как бы его седоком. А тело двигалось замечательно: плавно, сильно, без толчков, словно безостановочно переливалось, текло.
— Если не ошибаюсь, — сказал Иван Андреевич, — границы страны Татьянии начинаются вон за тем холмиком. Я его приметил по высокому ноздреватому камню… — Иван Андреевич вдруг засмеялся.
— Что вы? — спросил его Александр Яковлевич.
— Да вот, представляете, поймал себя на мысли, что волнуюсь. А вы?
— Я? Не знаю…
Александр Яковлевич опять покривил душой. Он знал. Он тоже волновался. Как-то встретит его воительница? Не их, а его, вот что волновало старого аптекаря, потому что совершенно против его воли какой-то дурацкий ухмыляющийся голос продолжал бубнить: «каждый вечер сразу станет удивительно хорош, и ты поешь… И ты поешь… И ты поешь…» Чтобы заглушить этот старый мотивчик в голове, Александр Яковлевич начал было привычно подбирать приличествующую случаю цитатку, но с удивлением отметил, что ничего подходящего на ум не приходит. Гм… странно, странно… «И каждый вечер сразу станет удивительно хорош…». О господи!
Они поравнялись с высоким камнем. Он действительно был какой-то ноздреватый, как губка, и поры его, в которые не проникало голубое сияние двух солнц, источали, казалось, черную прохладу.
И тут увидели они девчушку с забавно торчащими косичками. Где она была, откуда взялась, совершенно непонятно. Пограничник с косичками. «Пионерка помогла задержать двух нарушителей границы», — прошмыгнула в голове Александра Яковлевича совершенно никчемная фраза.
— Добрый день, — сказала девчушка. — К сожалению, дальше пропустить вас не могу.
— Как это — не можете? — изумился Иван Андреевич. Он горообразно возвышался над ней и оторопело смотрел сверху вниз не жесткие косички.
Что поделаешь, подумал Александр Яковлевич, директор школы… Не привык, чтобы ему что-то запрещала какая-нибудь пятиклассница.
— Так, не могу. Мы приняли решение временно никого к нам не пропускать.
— Кто это — мы?
— Оххры Татьяны Владимировны.
— Но мы все-таки пройдем.
— Нет. Как говорит Петя, «близок локоть, да не закусишь».
— Что-о? — подпрыгнул Иван Андреевич.
Он явно не рассчитал силу прыжка и подпрыгнул самое меньшее на метр, и Александр Яковлевич рассмеялся.
— Что? — недоуменно переспросил еще раз редактор газеты.
— «Близок локоть, да не закусишь», — гордо повторила девчушка и задорно тряхнула головой, отчего косички ее, словно на пружинах, качнулись и тут же приняли прежнее положение.
Вот оно, вот когда это случилось, печально подумал Иван Андреевич. Настигло все-таки его безумие. Все вытерпел, все перенес, не дрогнул: и своего двойника, и Оххр, и тело без сердца, кишок и гипертонии, и знакомство со странной скорбной расой, — все перенес. Но всему приходит конец. Прощай, Ваня. Что ж, никто не скажет: «Какой молоденький, мог и пожить». Пятьдесят девять, вся жизнь позади.
Но и в безумии, может быть, есть своя логика, кто знает.
— А как это можно закусить локтем? — спросил Иван Андреевич. — И кто такой Петя? И надо говорить: «близок локоть, да не укусишь».
— Нет, — упрямо сказала девчушка, — надо говорить именно так. Тем более, что локти никто не кусает. Я пробовала.
— Вы… ты кусала локти? А ты знаешь, что такое кусать локти?
— Да. Я попробовала укусить его, и ничего не получилось.
— Кусают локти с досады.
— С досады? А я не досадую. С чего мне досадовать?
— Ну хорошо, девочка, а кто такой Петя?
— Петя, Петенька. Петр Данилыч. У него ладонь знаете какая? Как кресло. А губы? Поцелует — и голова сразу кружится.
— Девочка, что ты говоришь?
— Иван Андреевич, вы говорите с ней так, будто это ваша ученица, — прошептал Александр Яковлевич. — Не забывайте, что она в любую минуту может обернуться, например, в крокодила Гену.
— Нет, — сказала девчушка, — я не хочу быть крокодилом. Я буду Веркой.
— Вер-кой?
— Да, — гордо воскликнула девчушка. — Я сделаю себе коротенькую юбочку, совсем коротенькую, из коричневой выворотки, стройные ножки, я буду бегать с парнями и получать только тройки.
— Господи спаси и помилуй! — пробормотал вдруг Иван Андреевич невесть как попавшие ему, редактору газеты, на язык слова. — Это уж не Татьяна ли Владимировна понарассказывала вам про свою семейку?
— Нет, она не рассказывала.
— А как же вы познакомились с Петром Данилычем и Верой?
— Татьяна Владимировна подарила нам свою память.
— Подарила?
— Да. — Девчушка вдруг стала серьезной, и голос ее зазвучал недетской печалью. Но печаль была земной, а не печалью Оххра. — Она отдала нам свою память, и больше у нее ничего не осталось. У нее остался один Чубуков и сводки страхования, но никто из нас не хочет брать себе эти воспоминания. Они очень пресные, серые и неинтересные.
— Ну и ну! — воскликнул Иван Андреевич.
И Александр Яковлевич тоже произнес эти слова, но с другой интонацией. В его восклицании было и восхищение, и гордость за Татьяну, и жалость, и теплая, немножко стыдная мысль, что он бы с удовольствием отдал ей свою память. Хотя что осталось у него? Дочь с внучкой — и тех практически давно забыл…
— И вы согласились на это — лишать человека памяти? — спросил Иван Андреевич.
— Мы не соглашались. Она не спрашивала нас. Она передала нам свою память, и у нее ничего не осталось. Кроме Чубукова. Это ее начальник.
— Это вы мне объясняете! Я прекрасно знаю Чубукова.
— Я играл с ним в преферанс, — сказал зачем-то Александр Яковлевич. — Финансист, а соображает на редкость медленно. Мука одна, когда с ним играешь. Прямо страдает человек, краснеет, бледнеет, и уши горят фиолетовым огнем. А всего-то дел — рубля на два от силы. Которые, если сегодня проиграешь, завтра выиграешь.
«Для чего я говорю всю эту чушь?» — удивлялся Александр Яковлевич, но тут же понял. Преферанс и Чубуков с его фиолетовыми ушами были вещами привычными, за которые он хватался в мире Оххра и подаренной памяти, как малыш хватается за мамину юбку. Или брюки, по нынешним временам.
— Мы все изменились. Оххры и Татьяна Владимировна. Мы, оххры… как бы это выразить вашими словами… наш горизонт немножко сузился… мы перестали проникать все время мысленным взором туда, где реки времени делают поворот… Наш мир… то, что у нас, в нас, в нашем сознании… он стал меньше, но… теплее, может быть… И мы… мы… — Девчушка крепко зажмурила глаза и сморщила лоб. — Мы даже не знаем… Там теперь не так одиноко, там Петя и Верка. Они… они все время разговаривают с нами. Это очень странно… ведь мы почти никогда не разговариваем друг с другом просто так… без цели… А Петя… он все время говорит нам какие-то необязательные слова… Но их интересно слушать. Знаете, что я вспомнила… нет, не вспомнила, а услышала, когда разговаривала с вами?
— Что? — спросил Александр Яковлевич.
— «Мо-лод-цы!» Я не знаю, кто такие молодцы, но мне почему-то было приятно услышать эти слова.
Иван Андреевич почувствовал, что что-то мешает ему смотреть на девочку, и понял, что это, наверное, слезинки, набухшие на глазах.
Может быть, он был неправ. Может быть, правы те, что меньше осторожничают и выжидают. Может быть, прав этот старый аптекарь, который хотел сойти с дистанции.
Стар стал, стар. Жизнь обогнала. А ведь и он мог дать оххрам свою память. Мог. И было бы в ней кое-что и поинтересней, чем Петр Данилыч с его перекрученными пословицами и поговорками и Верка со стройными ножками. Мог — и не дал. Не сообразил. В голову не приходило. Ждал указаний. А мимо проле-тают поезда… Павел, Пашка — сосунок, в сущности, еще, университетское молоко на губах не обсохло, а напялил на себя поле. Не думал, не размышлял, не взвешивал…
Как же жить дальше? Ведь неважно же, черт возьми, где ты живешь, в Приозерном, в Москве или на Оххре, от себя-то не ускачешь. Строил, строил, казалось — выстроил. Зла людям не делал, помогал, когда мог, не шустрил… Ну, положим, подшустривал иногда… Ведь вспомни, как Пашку отчитывал за ненаписанный фельетон, потому что Сергей Ферапонтович сказал ему и о суевериях. Суеверия! Хороши суеверия, из-за которых стоит он сейчас на неведомой планете, стоит под голубыми двумя солнцами, стоит своим двойником без внутренностей и без сердца, а сердце болит, потому что проводит он сейчас переучет душевного своего имущества и обнаруживается недостача. А мимо пролетают поезда…
— Вы сказали, — тихо произнес Александр Яковлевич, обращаясь к девчушке, словно она прислушивалась к голосу Петра Даниловича, который вполне мог бы крикнуть ей: «Молод-цы!» — Вы сказали, что изменилась и Татьяна Владимировна.
— Да, — кивнула девчушка печально.
— И какая она теперь?
— Она… тихая… Она больше не кричит…
— А оххры? Я хочу спросить, выключил ли кто-нибудь из группы после этого поле?
— Нет, никто.
— Мы хотели поговорить с ней… Мы шли, чтобы ссориться с ней. И вы не пустили нас. Наверное, правильно. Но сейчас мы хотим помочь ей. Ей нужна помощь. Необходимо, чтобы она не оставалась наедине со своим Чубуковым…
Девчушка испытующе посмотрела на Александра Яковлевича, и ему почудилось, что кто-то осторожно перебирает мягкими пальцами его мысли, мягко, плавно, словно течение ручейка — водоросли.
Девчушка повернулась к Ивану Андреевичу, и тот совсем по-детски недоуменно сморщил лоб.
— Хорошо, — кивнула девчушка. — Мы договорились никого не пускать в нашу группу, но мне кажется, что Петя сейчас крикнет мне: «Мо-лод-цы! Шай-бу!» — Она застыла, зажмурила глаза и через несколько секунд расплылась в улыбке. — Так и есть. Идите.
ГЛАВА 8
Тук-тук-тук-тук… Кто еще там может быть? Павел открыл дверь. В двери стояла Надя. Именно такая, какой он часто представлял себе ее: губы полуоткрыты в улыбке, в зеленых глазах маленькие темные бесенята прыгают.
— Надя?
— Как это вы меня узнали, Павел Аристархович? — Надя изумленно раскинула руки ладошками кверху. — Я уж думала, вы меня забыли…
— Нет, как же… я вас не могу забыть, — пробормотал Павел.
Удивительное дело: каждый раз, когда он разговаривал с этой девочкой, он чувствовал себя совершенно растерянным, смущался и конфузился.
— Не можете… Прямо — не можете. Так я вам и поверила! Только смеетесь надо мной…
Чуть обветренные Надины губы начали подрагивать — вот-вот рассмеется, а Павел почувствовал, что не может отвести от них взгляд. Нижняя полная губка слегка выдавалась вперед, отчего казалось, что Надя поддразнивает его.
— Надя, — сказал Павел, и голос его был совершенно чужим, непохожим, — я… рад, что вы пришли…
Привычная уже печаль, принесенная ему полем, истончалась, становилась невесомой, переставала давить на него. Только раскрыть руки и сжать ее в объятиях, спрятать лицо в овсяной копне и ощущать ее тело, прижатое к твоему… Только раскрыть руки. Она сама сделает шаг навстречу… Как она смотрит, не в глаза, а как-то между ними, в переносицу, и взгляд этот вытаивает из него печаль последних дней…
Уходит, сворачивается необъятный горизонт, открывшийся его внутреннему взору вместе с полем. Сужается безбрежный мир, в котором ты — невообразимо малая пылинка. Расплывается, уходит клочьями тумана беспощадное знание. Приглушается мерный гул рек времени. Раскрыть только руки — и запахнет прокаленным июльским солнцем песком приозерского пляжа, влажной прохладной кожей, дымком костра…
Ну же, смелее… Но Сергей… Ну и что же, он только мальчик. Пятнадцатилетний мальчик, и больше ничего. И с каких это пор в таких делах следует думать о других? Кто знает… И все-таки не раскрывались его руки, как он ни приказывал им.
— Что это вы такой…
— Какой? — спросил Павел и почувствовал, что краснеет. «Чепуха, как я могу покраснеть, — тут же подумал он, — это же невозможно…»
— Такой… глупый вид у вас. — Надя фыркнула и сразу же закусила нижней губкой верхнюю, чтобы не расхохотаться. — И почему вы на меня так смотрите?
— Как?
О боже, простонал мысленно Павел, стоило очутиться собственным двойником на Оххре, стоило получить поле и приобщиться к древней мудрости оххров, чтобы вести самый идиотский на свете разговор и мычать влюбленным кретином!
— Так… На мои губы… Как будто вы хотите меня поцеловать. Вы такой серьезный человек и Сережа… — При слове «Сережа» она вдруг недоуменно нахмурилась, потом пожала плечами. — Даже не верится, что у вас может быть такое желание. А может, я ошибаюсь?
Маленькие темные бесенята в ее зеленых глазах прыгали, подсмеивались над ним.
— Н-н-нет, — промычал Павел и зажмурился.
— Почему вы зажмурились? — Надя играла с ним в кошки-мышки и получала от игры явное удовольствие.
— Я? Зажмурился?
— А я знаю. Вы меня просто боитесь, вот и все. Струсили, чего тут говорить. А я вот — нет.
С этими словами она сделала шаг к Павлу, обняла его за шею и прижала свои губы к его губам. Они были точно такие, какими он их представлял: горячие и чуть шершавые.
Он целовал и целовал ее, пока она наконец не оттолкнула его.
— А я думала, — сказала она, — что вы тихоня, даже целоваться не умеете…
— Спасибо, что вы пришли, Надя…
— Пришла? — Надя недоуменно наморщила лоб. — Пришла? Странно! Вот вы сказали «пришла», а я даже не помню, как очутилась у вас… Помню, как мы с Сережкой разговаривали с Пингвином, Сусликом и еще двумя оххрами… Они к нам теперь все время ходят. А потом сразу у вас очутилась. Сережка меня, наверное, ищет… Ничего, поищет, — улыбнулась она и быстрым движением головы перебросила свои волосы через плечо. — А это кто у вас?
Павел повернулся и увидел маленькую желтую птицу, похожую на цыпленка. Цыпленок вошел через неплотно закрытую дверь и теперь бродил по полу, тыкал коротким клювиком. Павел машинально развернул свое поле, чтобы узнать, кто перед ним. Но поле не встретило другого поля. Перед ним был не оххр.
Птица захлопала крыльями, попыталась взлететь, но не смогла, и Павел увидел, что это скорее не цыпленок, а что-то среднее между синичкой и цыпленком. Синичка и Надя, Надя и синичка. И вдруг Павел понял. Если он не ошибся, Мартыныч должен быть где-то поблизости. Он повернул поле к Наде. Так и есть. Он коснулся поля Мартыныча. Вот тебе и Надя.
— Ты хотел сделать мне подарок? — спросил он полем.
— Да, — ответил Мартыныч. — Больше я ничего не мог сделать.
— Ты сделал мне другой подарок.
— Какой?
— То, что ты не выключил поле.
— Теперь, когда я знаю, что тебе это неприятно, я никогда не сделаю этого.
— Спасибо. А как же ты сделал Надю? — Он спохватился, что сказал это не полем, а обычно, вслух, но было уже поздно.
— Как это «сделал Надю»? — спросила Надя. — Меня никто не делал.
— Я пошел к Сергею и Наде. — Теперь это говорила уже не Надя, а Мартыныч. — К ним ходит много оххров, потому что они проповедуют любовь.
— Мы? Проповедуем? Любовь? Что это вы говорите? Не понимаю. — Надя от негодования перебросила волосы с такой силой, что они хлопнули ее по груди.
Надя снова стала Мартынычем:
— И Пингвин и Суслик рассказали, что вы очень интересно рассказываете про чувство, о котором никогда не слыхал ни один оххр. Мы много странствовали но Вселенной, особенно раньше, когда это еще было нам интересно. Мы видели разные разумные существа, разные обычаи, но ни в одной цивилизации не встречали ничего столь же абсурдного и интересного.
— Гм… смелое заявление, — пробормотал Павел.
— Я пришел к Сергею и Наде, потому что видел Надю в мыслях Павла. Я долго перебирал ее…
— Перебирал? — спросила Надя.
Светловолосая юная красавица говорила то за себя, то за Мартыныча, и Павел улыбнулся. Отличный эстрадный номер чревовещания.
— Изучал. И вот…
— Значит, я там осталась, с Сережей?
— Да, ты — точная копия.
— Копия с копии, — фыркнула Надя.
— Но копия замечательная.
— Правда? — спросила Надя.
— Ты меня не обманываешь? — спросил Мартыныч.
— Нет, я вас обоих не обманываю…
Копия с копии. Копия с копии копии. Зеркальный мир открывался перед мысленным взором Павла, зеркала, отражающиеся друг в друге и уходящие в дымку бесконечности. Мир, населенный Надями. Тысячами, миллионами Надь с теплыми шершавыми губами. О господи, что же с ней делать?
— Что вы чувствуете, Наденька? — спросил Павел.
— Ничего особенного. Я даже успокоилась теперь. Мне жалко было немножко Сережку. Он бы, глупый, с ума сошел, если бы я ушла. — Она пожала плечами. — И зря, между прочим, потому что жить с такой идиоткой… я бы точно не стала…
— Что же с вами делать?
— Ничего особенного, оставить меня…
— Как оставить?
— Так, самым обыкновенным образом. И не смотрите на меня с таким ужасом, пожалуйста, — Надя дернула головой, и волосы шмякнули ее по спине, — я вовсе не собираюсь оставаться у вас.
— Но куда вы пойдете? Не забывайте, что вы не только Надя. В вас также живет Мартыныч.
— Мартыныч? Не очень-то это прилично для чужого человека залезть…
— Но это скорее вы к нему…
— Я не просилась, это он…
— Я думаю, он примет скоро свое привычное обличье и вы просто… исчезнете…
— Я? Исчезну? Как бы не так! Нет уж, фигушки, создал он меня — пусть теперь и отвечает. Не исчезну ему назло! Нашли дурочку! Как же! Хочу домой…
— Домой?
— Ну конечно, домой. К Сереже.
— Но там же есть уже Надя. Боюсь, что двух Надь в одном месте будет многовато. С вашим характером…
— Наверное, так. Я себя действительно долго не выношу. Сумасшедшая девка, как говорит мама, — сказала Надя, успокаиваясь.
— Это вы уже кокетничаете.
— Наверное. О, у меня идея! Мартыныч, а что, если я буду жить у вас?
— У меня? — сказала Надя голосом Мартыныча. — Как это — у меня? У меня же ничего нет. У нас нет домов, потому что они нам не нужны. И потом, мы — это же…
— Как хотите, — Надя опять повысила голос, — или делитесь и родите меня, или…
— С удовольствием!
— Надо будет только предупредить Первую Надю, чтобы не было никаких недоразумений…
— Таня, — тихонько позвал Александр Яковлевич.
— Что? — не поднимая головы, спросила Татьяна. Она лежала на кровати, повернувшись к стене.
— Это я, Александр Яковлевич.
— Я узнала, — сказала Татьяна, и голос ее прозвучал тускло.
— Я все знаю… О том, что вы сделали… Отдали… — Александр Яковлевич прерывисто вздохнул и продолжал: — Иван Андреевич и я… Я, конечно, слабый и никчемный старик…
— Хватит вам, Александр Яковлевич, на себя наговаривать. Слабый, никчемный… Скажете тоже! Вас вон весь город как уважает, и аптека ваша лучше, чем в области.
Татьяна прерывисто вздохнула. Она лежала, отвернувшись к стенке, со слегка подогнутыми ногами и казалась маленькой обиженной девочкой. И Александр Яковлевич вдруг почувствовал такой взрыв нежности к этому опустошенному существу, что она начала теснить грудь — вот-вот вырвется наружу. Нужно было бы, наверное, найти сейчас какие-то необыкновенные слова, чтобы передать ей эту нежность, чтобы она ощутила ее тепло, но где, где найти их? И губы его прошептали:
— Танечка!..
Ему показалось, что Танины плечи несколько раз вздрогнули. Он попытался представить себе ее одиночество, но не мог. Он не мог даже представить себе, чтобы он не помнил своей комнаты, каморки в аптеке, лица всех сотрудников, от кассирши, старушки Галины Игнатьевны, которая считает на счетах даже тогда, когда ее просят выбить пять копеек и протягивают десятикопеечную монетку, до накрахмаленной и надменной Серафимы Григорьевны, которая работает через день в оптике и смотрит на всех остальных свысока. Даже без них он не мог представить себя, а Таня отдала мужа и дочь.
Александр Яковлевич протянул руку и положил осторожно на Танино плечо. Плечо чуть заметно вздрогнуло. Боже, вдруг пронеслось у Александра Яковлевича в голове, какая у меня старая рука! Кожа сухая, морщинистая, как у ящерицы, и эти пятна пигментации. А ведь можно было сделать себе новую кожу, упругую и блестящую, надо только захотеть. Ему и в голову это даже не приходило раньше. Наверное, это и есть настоящая старость, когда тебе уже не хочется быть молодым. Но сейчас Александру Яковлевичу очень хотелось быть молодым, и он стыдился пятнистой, морщинистой руки на Танином плече.
Осторожно, бесконечно медленно он сдвинул руку и погладил замершее плечо. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется.
— Танечка, — сказал он и ощутил на губах непривычную малость и нежность имени, — я знаю, вы отдали самое дорогое, что у вас было. Если бы у меня были самые лучшие в мире воспоминания, я бы обязательно поделился ими с вами, я бы с радостью отдал их вам…
Но что ей сказать? В голову, как назло, лезла всяческая чепуха вроде того, что в аптеке практически нет подсобных помещений и, когда привозят тюки с ватой, повернуться совершенно невозможно. Или что не очень давно он получил взятку. Привез одной старушке из области новое венгерское лекарство от паркинсоновской болезни, и ее сын презентовал ему индийский чай в большой жестянке, на которой был изображен Тадж-Махал. Конечно, надо было жестянку вернуть, но благодарили его с такой искренностью, хотя никакое лекарство, по всей видимости, старушке уже не поможет, и так он любил чай, что оставил жестянку у себя.
Ну что он за человек, что у него за жизнь, если нечего вспомнить и нечем поделиться! Даже дочь и внучку не смог удержать он. Ни в жизни, ни в памяти. Отдалились, ушли, по два письма в год в полстранички — все, что осталось… Прошла, прошелестела жизнь незаметно. И вот сидит он на кровати у женщины, скорбно отвернувшейся к стене, и беспомощно поглаживает ей плечо своей старой, морщинистой рукой с некрасивыми пятнами пигментации.
А может быть, не так уж и незаметно? Ведь честно жил, чисто, для людей, ничего не нажил — все на виду, без забора… И вот теперь, в самом уже конце, наградила его за что-то судьба зарядом нежности, что распирает его изнутри, тянется к Татьяне. А может, и действительно не так уж он ничтожен, каким привык считать себя? Ну, не был он героем, но не всем же быть героями, кому-то и в аптеке работать надо…
В дверь тихонько постучали, и в комнату вошел Старик. Он кивнул Александру Яковлевичу и сказал Татьяне Владимировне:
— Впервые за долгое-долгое время мы решили сложить нового оххра. В вашу честь. Вас ждут. Татьяна…
— Как это — сложить нового оххра? — удивился Александр Яковлевич.
— У вас дети рождаются, у нас по-другому. Когда мы чувствуем, что нам нужны новые оххры, мы собираемся по двадцать—тридцать оххров вместе. К этому времени на преобразователе уже изготовлен прообраз будущего оххра. Это еще не оххр, это лишь его тело. Дальнейшее вы сейчас увидите. Пойдемте, Татьяна, — мягко и настойчиво сказал он.
— Хорошо, — вдруг сказала Татьяна и села. Лицо ее осунулось и глаза были пусты.
Они вышли на улицу.
— Начнем, — тихо сказал Старик и встал в круг, образованный оххрами.
В центре круга на земле лежал похожий на плоский камень предмет. Старик почувствовал, как напрягаются поля его друзей, и сам сосредоточил свои усилия на центре круга. Поля напряглись, как струны, и тихо вибрировали. Гудение становилось все громче и громче, пока не превратилось в музыку. Пора было отдавать частицу себя. Музыка набирала силу, росла, и в такт ей поля собравшихся в круг несли жизнь тому, кто еще не начал мыслить.
Давно уже не собирались в круг оххры. Зачем давать жизнь кому-то, когда и своя давно уже потеряла смысл? Больше оххром, меньше — какое это имело значение? Реки времени неудержимы, и всё, кроме них, — призрак.
Но теперь появилась надежда, и собравшиеся в круг в едином мощном усилии оторвали от своих полей частицу и отдали тому, кто еще не начал мыслить.
И предмет в центре шевельнулся, и все в круге почувствовали рождение нового оххра.
В этот момент к Татьяне Владимировне подошла тихонько девчушка с двумя торчащими косичками и сказала:
— Новый преобразователь заметил появление постороннего предмета вблизи Оххра. Предмет замедляет скорость полета, это скорей всего корабль…
— Надя?
— Как это вы меня узнали, Павел Аристархович? — Надя изумленно раскинула руки ладошками кверху. — Я уж думала, вы меня забыли…
— Нет, как же… я вас не могу забыть, — пробормотал Павел.
Удивительное дело: каждый раз, когда он разговаривал с этой девочкой, он чувствовал себя совершенно растерянным, смущался и конфузился.
— Не можете… Прямо — не можете. Так я вам и поверила! Только смеетесь надо мной…
Чуть обветренные Надины губы начали подрагивать — вот-вот рассмеется, а Павел почувствовал, что не может отвести от них взгляд. Нижняя полная губка слегка выдавалась вперед, отчего казалось, что Надя поддразнивает его.
— Надя, — сказал Павел, и голос его был совершенно чужим, непохожим, — я… рад, что вы пришли…
Привычная уже печаль, принесенная ему полем, истончалась, становилась невесомой, переставала давить на него. Только раскрыть руки и сжать ее в объятиях, спрятать лицо в овсяной копне и ощущать ее тело, прижатое к твоему… Только раскрыть руки. Она сама сделает шаг навстречу… Как она смотрит, не в глаза, а как-то между ними, в переносицу, и взгляд этот вытаивает из него печаль последних дней…
Уходит, сворачивается необъятный горизонт, открывшийся его внутреннему взору вместе с полем. Сужается безбрежный мир, в котором ты — невообразимо малая пылинка. Расплывается, уходит клочьями тумана беспощадное знание. Приглушается мерный гул рек времени. Раскрыть только руки — и запахнет прокаленным июльским солнцем песком приозерского пляжа, влажной прохладной кожей, дымком костра…
Ну же, смелее… Но Сергей… Ну и что же, он только мальчик. Пятнадцатилетний мальчик, и больше ничего. И с каких это пор в таких делах следует думать о других? Кто знает… И все-таки не раскрывались его руки, как он ни приказывал им.
— Что это вы такой…
— Какой? — спросил Павел и почувствовал, что краснеет. «Чепуха, как я могу покраснеть, — тут же подумал он, — это же невозможно…»
— Такой… глупый вид у вас. — Надя фыркнула и сразу же закусила нижней губкой верхнюю, чтобы не расхохотаться. — И почему вы на меня так смотрите?
— Как?
О боже, простонал мысленно Павел, стоило очутиться собственным двойником на Оххре, стоило получить поле и приобщиться к древней мудрости оххров, чтобы вести самый идиотский на свете разговор и мычать влюбленным кретином!
— Так… На мои губы… Как будто вы хотите меня поцеловать. Вы такой серьезный человек и Сережа… — При слове «Сережа» она вдруг недоуменно нахмурилась, потом пожала плечами. — Даже не верится, что у вас может быть такое желание. А может, я ошибаюсь?
Маленькие темные бесенята в ее зеленых глазах прыгали, подсмеивались над ним.
— Н-н-нет, — промычал Павел и зажмурился.
— Почему вы зажмурились? — Надя играла с ним в кошки-мышки и получала от игры явное удовольствие.
— Я? Зажмурился?
— А я знаю. Вы меня просто боитесь, вот и все. Струсили, чего тут говорить. А я вот — нет.
С этими словами она сделала шаг к Павлу, обняла его за шею и прижала свои губы к его губам. Они были точно такие, какими он их представлял: горячие и чуть шершавые.
Он целовал и целовал ее, пока она наконец не оттолкнула его.
— А я думала, — сказала она, — что вы тихоня, даже целоваться не умеете…
— Спасибо, что вы пришли, Надя…
— Пришла? — Надя недоуменно наморщила лоб. — Пришла? Странно! Вот вы сказали «пришла», а я даже не помню, как очутилась у вас… Помню, как мы с Сережкой разговаривали с Пингвином, Сусликом и еще двумя оххрами… Они к нам теперь все время ходят. А потом сразу у вас очутилась. Сережка меня, наверное, ищет… Ничего, поищет, — улыбнулась она и быстрым движением головы перебросила свои волосы через плечо. — А это кто у вас?
Павел повернулся и увидел маленькую желтую птицу, похожую на цыпленка. Цыпленок вошел через неплотно закрытую дверь и теперь бродил по полу, тыкал коротким клювиком. Павел машинально развернул свое поле, чтобы узнать, кто перед ним. Но поле не встретило другого поля. Перед ним был не оххр.
Птица захлопала крыльями, попыталась взлететь, но не смогла, и Павел увидел, что это скорее не цыпленок, а что-то среднее между синичкой и цыпленком. Синичка и Надя, Надя и синичка. И вдруг Павел понял. Если он не ошибся, Мартыныч должен быть где-то поблизости. Он повернул поле к Наде. Так и есть. Он коснулся поля Мартыныча. Вот тебе и Надя.
— Ты хотел сделать мне подарок? — спросил он полем.
— Да, — ответил Мартыныч. — Больше я ничего не мог сделать.
— Ты сделал мне другой подарок.
— Какой?
— То, что ты не выключил поле.
— Теперь, когда я знаю, что тебе это неприятно, я никогда не сделаю этого.
— Спасибо. А как же ты сделал Надю? — Он спохватился, что сказал это не полем, а обычно, вслух, но было уже поздно.
— Как это «сделал Надю»? — спросила Надя. — Меня никто не делал.
— Я пошел к Сергею и Наде. — Теперь это говорила уже не Надя, а Мартыныч. — К ним ходит много оххров, потому что они проповедуют любовь.
— Мы? Проповедуем? Любовь? Что это вы говорите? Не понимаю. — Надя от негодования перебросила волосы с такой силой, что они хлопнули ее по груди.
Надя снова стала Мартынычем:
— И Пингвин и Суслик рассказали, что вы очень интересно рассказываете про чувство, о котором никогда не слыхал ни один оххр. Мы много странствовали но Вселенной, особенно раньше, когда это еще было нам интересно. Мы видели разные разумные существа, разные обычаи, но ни в одной цивилизации не встречали ничего столь же абсурдного и интересного.
— Гм… смелое заявление, — пробормотал Павел.
— Я пришел к Сергею и Наде, потому что видел Надю в мыслях Павла. Я долго перебирал ее…
— Перебирал? — спросила Надя.
Светловолосая юная красавица говорила то за себя, то за Мартыныча, и Павел улыбнулся. Отличный эстрадный номер чревовещания.
— Изучал. И вот…
— Значит, я там осталась, с Сережей?
— Да, ты — точная копия.
— Копия с копии, — фыркнула Надя.
— Но копия замечательная.
— Правда? — спросила Надя.
— Ты меня не обманываешь? — спросил Мартыныч.
— Нет, я вас обоих не обманываю…
Копия с копии. Копия с копии копии. Зеркальный мир открывался перед мысленным взором Павла, зеркала, отражающиеся друг в друге и уходящие в дымку бесконечности. Мир, населенный Надями. Тысячами, миллионами Надь с теплыми шершавыми губами. О господи, что же с ней делать?
— Что вы чувствуете, Наденька? — спросил Павел.
— Ничего особенного. Я даже успокоилась теперь. Мне жалко было немножко Сережку. Он бы, глупый, с ума сошел, если бы я ушла. — Она пожала плечами. — И зря, между прочим, потому что жить с такой идиоткой… я бы точно не стала…
— Что же с вами делать?
— Ничего особенного, оставить меня…
— Как оставить?
— Так, самым обыкновенным образом. И не смотрите на меня с таким ужасом, пожалуйста, — Надя дернула головой, и волосы шмякнули ее по спине, — я вовсе не собираюсь оставаться у вас.
— Но куда вы пойдете? Не забывайте, что вы не только Надя. В вас также живет Мартыныч.
— Мартыныч? Не очень-то это прилично для чужого человека залезть…
— Но это скорее вы к нему…
— Я не просилась, это он…
— Я думаю, он примет скоро свое привычное обличье и вы просто… исчезнете…
— Я? Исчезну? Как бы не так! Нет уж, фигушки, создал он меня — пусть теперь и отвечает. Не исчезну ему назло! Нашли дурочку! Как же! Хочу домой…
— Домой?
— Ну конечно, домой. К Сереже.
— Но там же есть уже Надя. Боюсь, что двух Надь в одном месте будет многовато. С вашим характером…
— Наверное, так. Я себя действительно долго не выношу. Сумасшедшая девка, как говорит мама, — сказала Надя, успокаиваясь.
— Это вы уже кокетничаете.
— Наверное. О, у меня идея! Мартыныч, а что, если я буду жить у вас?
— У меня? — сказала Надя голосом Мартыныча. — Как это — у меня? У меня же ничего нет. У нас нет домов, потому что они нам не нужны. И потом, мы — это же…
— Как хотите, — Надя опять повысила голос, — или делитесь и родите меня, или…
— С удовольствием!
— Надо будет только предупредить Первую Надю, чтобы не было никаких недоразумений…
— Таня, — тихонько позвал Александр Яковлевич.
— Что? — не поднимая головы, спросила Татьяна. Она лежала на кровати, повернувшись к стене.
— Это я, Александр Яковлевич.
— Я узнала, — сказала Татьяна, и голос ее прозвучал тускло.
— Я все знаю… О том, что вы сделали… Отдали… — Александр Яковлевич прерывисто вздохнул и продолжал: — Иван Андреевич и я… Я, конечно, слабый и никчемный старик…
— Хватит вам, Александр Яковлевич, на себя наговаривать. Слабый, никчемный… Скажете тоже! Вас вон весь город как уважает, и аптека ваша лучше, чем в области.
Татьяна прерывисто вздохнула. Она лежала, отвернувшись к стенке, со слегка подогнутыми ногами и казалась маленькой обиженной девочкой. И Александр Яковлевич вдруг почувствовал такой взрыв нежности к этому опустошенному существу, что она начала теснить грудь — вот-вот вырвется наружу. Нужно было бы, наверное, найти сейчас какие-то необыкновенные слова, чтобы передать ей эту нежность, чтобы она ощутила ее тепло, но где, где найти их? И губы его прошептали:
— Танечка!..
Ему показалось, что Танины плечи несколько раз вздрогнули. Он попытался представить себе ее одиночество, но не мог. Он не мог даже представить себе, чтобы он не помнил своей комнаты, каморки в аптеке, лица всех сотрудников, от кассирши, старушки Галины Игнатьевны, которая считает на счетах даже тогда, когда ее просят выбить пять копеек и протягивают десятикопеечную монетку, до накрахмаленной и надменной Серафимы Григорьевны, которая работает через день в оптике и смотрит на всех остальных свысока. Даже без них он не мог представить себя, а Таня отдала мужа и дочь.
Александр Яковлевич протянул руку и положил осторожно на Танино плечо. Плечо чуть заметно вздрогнуло. Боже, вдруг пронеслось у Александра Яковлевича в голове, какая у меня старая рука! Кожа сухая, морщинистая, как у ящерицы, и эти пятна пигментации. А ведь можно было сделать себе новую кожу, упругую и блестящую, надо только захотеть. Ему и в голову это даже не приходило раньше. Наверное, это и есть настоящая старость, когда тебе уже не хочется быть молодым. Но сейчас Александру Яковлевичу очень хотелось быть молодым, и он стыдился пятнистой, морщинистой руки на Танином плече.
Осторожно, бесконечно медленно он сдвинул руку и погладил замершее плечо. И нитка, втрое скрученная, не скоро порвется.
— Танечка, — сказал он и ощутил на губах непривычную малость и нежность имени, — я знаю, вы отдали самое дорогое, что у вас было. Если бы у меня были самые лучшие в мире воспоминания, я бы обязательно поделился ими с вами, я бы с радостью отдал их вам…
Но что ей сказать? В голову, как назло, лезла всяческая чепуха вроде того, что в аптеке практически нет подсобных помещений и, когда привозят тюки с ватой, повернуться совершенно невозможно. Или что не очень давно он получил взятку. Привез одной старушке из области новое венгерское лекарство от паркинсоновской болезни, и ее сын презентовал ему индийский чай в большой жестянке, на которой был изображен Тадж-Махал. Конечно, надо было жестянку вернуть, но благодарили его с такой искренностью, хотя никакое лекарство, по всей видимости, старушке уже не поможет, и так он любил чай, что оставил жестянку у себя.
Ну что он за человек, что у него за жизнь, если нечего вспомнить и нечем поделиться! Даже дочь и внучку не смог удержать он. Ни в жизни, ни в памяти. Отдалились, ушли, по два письма в год в полстранички — все, что осталось… Прошла, прошелестела жизнь незаметно. И вот сидит он на кровати у женщины, скорбно отвернувшейся к стене, и беспомощно поглаживает ей плечо своей старой, морщинистой рукой с некрасивыми пятнами пигментации.
А может быть, не так уж и незаметно? Ведь честно жил, чисто, для людей, ничего не нажил — все на виду, без забора… И вот теперь, в самом уже конце, наградила его за что-то судьба зарядом нежности, что распирает его изнутри, тянется к Татьяне. А может, и действительно не так уж он ничтожен, каким привык считать себя? Ну, не был он героем, но не всем же быть героями, кому-то и в аптеке работать надо…
В дверь тихонько постучали, и в комнату вошел Старик. Он кивнул Александру Яковлевичу и сказал Татьяне Владимировне:
— Впервые за долгое-долгое время мы решили сложить нового оххра. В вашу честь. Вас ждут. Татьяна…
— Как это — сложить нового оххра? — удивился Александр Яковлевич.
— У вас дети рождаются, у нас по-другому. Когда мы чувствуем, что нам нужны новые оххры, мы собираемся по двадцать—тридцать оххров вместе. К этому времени на преобразователе уже изготовлен прообраз будущего оххра. Это еще не оххр, это лишь его тело. Дальнейшее вы сейчас увидите. Пойдемте, Татьяна, — мягко и настойчиво сказал он.
— Хорошо, — вдруг сказала Татьяна и села. Лицо ее осунулось и глаза были пусты.
Они вышли на улицу.
— Начнем, — тихо сказал Старик и встал в круг, образованный оххрами.
В центре круга на земле лежал похожий на плоский камень предмет. Старик почувствовал, как напрягаются поля его друзей, и сам сосредоточил свои усилия на центре круга. Поля напряглись, как струны, и тихо вибрировали. Гудение становилось все громче и громче, пока не превратилось в музыку. Пора было отдавать частицу себя. Музыка набирала силу, росла, и в такт ей поля собравшихся в круг несли жизнь тому, кто еще не начал мыслить.
Давно уже не собирались в круг оххры. Зачем давать жизнь кому-то, когда и своя давно уже потеряла смысл? Больше оххром, меньше — какое это имело значение? Реки времени неудержимы, и всё, кроме них, — призрак.
Но теперь появилась надежда, и собравшиеся в круг в едином мощном усилии оторвали от своих полей частицу и отдали тому, кто еще не начал мыслить.
И предмет в центре шевельнулся, и все в круге почувствовали рождение нового оххра.
В этот момент к Татьяне Владимировне подошла тихонько девчушка с двумя торчащими косичками и сказала:
— Новый преобразователь заметил появление постороннего предмета вблизи Оххра. Предмет замедляет скорость полета, это скорей всего корабль…