— Ну-ну, попробуйте…
   — С удовольствием.
   С этими словами Надя начала расширяться, грузнеть, черты ее лица на глазах менялись, волосы втянулись в голову.
   Как уши у кошки шефа, мелькнуло у Павла в голове, и тут он увидел, что из скомканного Надиного личика начинает проглядываться лицо Ивана Андреевича. Главный редактор в зеленом бикини. Но насладиться этим зрелищем Павел не сумел, потому что шеф был уже в брюках, тех самых темно-серых брюках, в каких он всегда являлся в редакцию. За брюками появился и пиджак.
   — Ну как? — спросило существо, стоявшее перед Павлом, голосом Ивана Андреевича. — Надеюсь, вы все поняли? Ведь вы уже не раз и не два приходили в своих логических выкладках к единственному возможному варианту. И каждый раз в нерешительности останавливались. Точно так же, между прочим, как Иван Андреевич.
   Павел крепко зажмурился. «Я сплю, сплю, сплю, — заклинал он себя. — Поплавал по озеру, зацепил щуренка и вот соснул немного. Сейчас открою глаза и увижу свою добрую старую „казанку“, которую, между прочим, давно уже пора подкрасить. Раз, два, три!»
   Он открыл глаза и увидел «казанку», на треть вытащенную из воды. И рядом — Ивана Андреевича, который стоял и смотрел на него. Нет, сниться все это не могло. Космические пришельцы? Мысль укладывалась в сознании с трудом, неохотно, но на нее давил Иван Андреевич, только что бывший Надей, и мысль о пришельцах, возмущенно скрипнув, легла на место. И сразу все закружилось и понеслось в сумасшедшем вихре: кошки, собаки, двойники, Надины смуглые плечи и взгляд Ивана Андреевича…
   Цепляясь за знакомые предметы, чтобы не всосал и не унес этот вихрь, проползла по-пластунски в голове неожиданная дурацкая мысль: вот ведь как может получиться — ехал в Приозерный, в глушь, чтобы быть около больного отца, а попал… а попал на встречу с инопланетянами. «Внимание, передаем прямой репортаж нашего специального корреспондента Павла Пухначева, установившего первый в истории человечества контакт с братьями по разуму…» О господи!..
   — Так вы… не Надя и не Иван Андреевич?
   — Как вам сказать, Павел… Я могу так к вам обращаться?
   — Конечно… вы… я… это…
   — В некотором смысле я и Надя и Иван Андреевич, потому что их точные копии во мне. И, конечно же, я не они, потому что сейчас с вами говорит представитель далекого, неведомого вам мира. Мы просим вас о помощи, вашей и еще нескольких человек. Я понимаю, из вас так и рвутся вопросы, мне уже пришлось говорить с несколькими людьми, которых мы выбрали, и я знаю, что их волновало: почему я? Кто еще? Почему здесь, у нас? И тому подобное. Если вы согласитесь, вы узнаете все.
   — Но двойники…
   — Они необходимы. Никто не улетит с нами, никто не будет знать, что мы были на Земле и что несколько людей согласились расстаться со своим миром и довериться нам, взывающим о помощи. И вы, оставаясь на Земле, не будете знать о своем двойнике. Так нужно, таков закон. Я жду вашего решения. Те, кто послал нас, просили, чтоб мы передали зов каждому из вас…
   И Павел услышал зов. Он был исполнен печали, этот зов, и обращен к нему. Он не требовал, даже не просил. Он вибрировал в его сердце и походил на далекий, почти неслышный крик, когда не знаешь, кто зовет, зачем, но угадываешь призыв о помощи…
   И Павел не мог и не хотел пройти мимо этого слабого крика, донесшегося до него сквозь невообразимые бездны. Потом, потом можно и нужно будет разобраться в тысяче вопросов, испуганными шмелями гудевшими в голове. Потом можно и нужно будет как то залатать лопнувший привычный мир… Все это потом. Сейчас звучал лишь слабый крик, звавший его. И он кивнул.
   — Спасибо, — сказал Иван Андреевич и пошел по едва заметной тропинке, которая вела к лесопитомнику. Хрустнула ветка под его ногами, качнулась еловая лапка.
   Задремал, наверное, подумал Павел и поковырял ногтем серую краску «казанки». Краска отставала целыми пластами, и под ней виднелись остатки желтой краски, которой покрыл лодку еще отец. Папа, папа, почему ты умер? Павлу вдруг стало бесконечно жаль себя, такого маленького в огромном мире. Он вспомнил, как садился верхом на отцовский начищенный сапог. От отца пахло кожей, табаком, бензином и всем тем огромным миром, куда он уходил по утрам и откуда приходил поздно вечером. Отец поднимал ногу, и он, визжа от восторга, подлетал вверх. Он не боялся, потому что отец держал его за руки, а когда отец держал его, ему не страшно было ничего на свете. У отца был пистолет, и он был сильный…
   Щуренок вдруг звонко шлепнул хвостом о деревянный настил лодки. Павел встрепенулся и посмотрел на часы. Пора было возвращаться.
   Дома мать протянула ему конверт со штампом «Литературной газеты». Уважаемому товарищу Пухначеву сообщали, что редакция получает большое количество снимков в раздел «Что бы это значило?» и не имеет возможности хранить отвергнутые материалы.
   Какие материалы? Он же ничего не посылал. Ах да, верно, он написал в редакцию с просьбой вернуть негатив Сережиного снимка пятиногой собаки.
   — Что поймал? — спросила мать. — Ты у меня теперь добытчик…
   — Щуренка граммов на триста — четыреста.
   — Не ловилось?
   — Да нет, вообще какой-то пустой день…
   Сергей Коняхин пропалывал картошку на их крошечном огородике. Земля была сухая, и тяпка поднимала облачка тонкой пыли, которая тут же садилась на потные плечи, руки, лицо.
   Мысль его, вернее обрывки мыслей были короткие и жили не дольше двух взмахов тяпки. Привычно томящая мысль о Наде, совсем коротенькая мысль о том, как хорошо бы сейчас окунуться в воду и нырнуть в зеленый полумрак с открытыми глазами, и скучная мысль о том, что надо пройти еще два ряда.
   По тропинке от дома деловито семенил Мюллер, приветливо помахивая хвостом.
   — Ну что, псина, как жизнь? — спросил Сергей. Спина у него изрядно замлела, и он бы с удовольствием поговорил сейчас даже со столбом, лишь бы разогнуться.
   Мюллер серьезно кивнул, как-то неловко попытался почесать ухо задней лапой и сказал:
   — Спасибо, ничего.
   Все маленькие, истомленные жарой, пылью и тяпкой мыслишки разом почтительно отступили, освободили путь главной мысли, которую Сергей обдумывал последние дни.
   — Ну, наконец-то, — сказал он собаке.
   — Что — наконец? — Мюллер посмотрел на Сергея и поморгал. На правом ухе в грязной черно-серой шерсти болтался репей.
   — Вы пришли.
   — Кто это «мы»?
   — Пришельцы, известно кто.
   — Откуда ты знаешь? — настаивала собака.
   — Как это — откуда? — обиделся Сергей. — Вы уж совсем меня за идиота считаете. Двойник Мюллера, который но ошибке отрастил себе пятую ногу, — это раз. Двойник Нади Грушиной, который за секунду превращается в другую женщину. И теперь наконец вы со мной заговорили. Разве этого мало? Или у вас есть другие объяснения? Я все обдумал, вывод неизбежен: или в городе творятся чудеса, или в Приозерном появились пришельцы. В чудеса я не верю, стало быть, логически рассуждая, остаются пришельцы. Правильно?
   — Правильно, — кивнул пес. — Кстати, ты не можешь вытащить у меня какую-то дрянь из уха?
   — С удовольствием, — сказал Сергей и осторожно вытащил из шерсти репей.
   — Молодец!
   — Да это ерунда…
   — Я о твоих выводах. Тебе одному не пришлось объяснять.
   — Значит, вы обращались и к другим?
   — Да.
   — И к Наде?
   — Да.
   — И как она? Я имею в виду, как она восприняла.
   — Спокойно. Так, значит, Сережа, требуется помощь.
   — О чем разговор…
   — Не торопись. Ты останешься на Земле, а твой двойник отправится с нами.
   — А Надя?
   — Она согласилась.
   — Когда летим?
   — Спасибо, Сергей, — сказала собака, — скоро. — Она повернулась и не спеша затрусила по тропинке, которая вела мимо дома к воротам.
   «Что-то я почти не устал сегодня, — подумал Сергей, заканчивая последний ряд. — Как будто уже отдохнул». Он метнул тяпку в сарай и вышел на улицу. Из дома Жарковых, что жили напротив, кубарем выкатился маленький Шурик. На толстый его живот был надет надувной зеленый крокодил.
   — На озело? — спросил он. — Возьми меня.
   — Не могу, — сказал Сергей, — твоя мама заругается.
   — Не залугается, — начал канючить Шурик, — она говолит — с Сележей можно. Я уже клокодила надел… — Мальчуган со страхом и надеждой смотрел на Сергея. Губы его подрагивали, готовые растянуться в счастливейшей улыбке или выгнуться в скорбном плаче.
   Сергей тяжело вздохнул. Ну как сказать человеку, что ты балласт, что ты не нужен, что тебя берут из жалости?
   — Ладно, Александр, давай руку.
   Мальчик с готовностью вставил в Сережину руку маленькую ладошку. Ладошка была шершавая и вибрировала от нетерпения.
   Что-то он хотел рассказать мальчугану интересное, но вспомнить не мог и строго спросил:
   — Счет повторял?
   — Повтолял. Лаз, два, тли, четыле, пять…
   — Молодец! Будешь купаться два лаза, как ты говоришь. Смотри только, не уплыви в Африку.
   Мальчик подумал немножко, пошмыгал носом и сказал без особой убежденности:
   — Не уплыву.
   На спасательной башенке Нади не было, а был главный спасатель дядя Коля. Он крепко спал, опустив на лицо дамскую летнюю шляпку из светло-серой блестящей соломки. В тулье была огромная дыра, сквозь которую виднелся закрытый глаз спасателя. В позе угадывалась непринужденность человека, привыкшего спать в самых разных ситуациях.
   — Садись здесь и никуда не двигайся, понял? — сказал Сергей и пошел за башенку.
   Около спасательной лодки стояла с ведерком краски в одной руке и кистью в другой Надя. Она смеялась. Рядом стоял парень в модных темных очках и оранжевых плавках. За плавки была засунута пачка сигарет «Аполлон — Союз». Парень поднял руку, по плечу его медленно перекатился мускульный шар и остановился, потому что рука легла на Надино плечо.
   Сережа повернулся и пошел к Шурику. Комок в горле все рос и рос, и нужно было дышать медленно и осторожно, чтобы не задохнуться. Он это хорошо знал.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА 1

   Павел открыл глаза. Несколько секунд мир был не в фокусе, размазан, но вот он осознал себя, и все вокруг, словно обрадовавшись обретенным координатам, весело встало на свое место.
   Но минуточку. Почему он сидит в кресле, если только что стоял на полуостровке, что примыкает к лесопитомнику, и смотрел на Надю, которая улыбалась ему?
   Да, но потом… Взрыв. Еще один взрыв, и еще один. Неужели же это свершилось? Не может быть. Не может же он быть своим двойником. А почему бы и нет?
   Он замер, прислушался к себе и облегченно рассмеялся. Ну конечно же, это сон. Даже смешно было бы усомниться в этом. Он не дышал. А рот, интересно, у него есть или он вовсе безротый, как была безухой кошка у Ивана Андреевича. Нет, рот был. И губы. Он провел языком по ним. Гм, и язык есть. Попробовать вдохнуть. Воздух в рот втягивался, но как-то странно. Потребности в нем никакой не было. А голос? «Павел Пухначев, специальный корреспондент», — сказал он. Голос как будто есть. О, есть еще одна проверка, подумал Павел и обрадовался, как будто сделал важное открытие: пульс. Он сжал пальцами запястье. Здесь как будто. Или здесь? Пульса не было. Он приложил руку к груди — сердце не билось.
   На мгновение им овладел тягостный, томительный ужас. Он вскочил с кресла. Мышцы повиновались легко и упруго, и движение успокоило его. Значит, все-таки двойник?
   Он огляделся. Небольшая комната. Такого же, пожалуй, размера, как комнатка ответственного секретаря в редакции. Кресло, на котором он только что сидел, столик. В комнате была странность, которую он не сразу осознал: в ней не было окон. Но Павлу было не до окон.
   Значит… значит, все это свершилось? Значит, он не настоящий Павел Аристархович Пухначев, а его копия? Мысль не укладывалась в сознании. Она была просто слишком велика, и никак нельзя было засунуть ее в голову. И вообще было нелепо даже думать, что к ней можно привыкнуть, не то что засунуть в голову.
   И все-таки… Как-то интересно он встал с кресла. Ну-ка, еще раз. Забавное какое движение, какое-то текучее, без усилий. А мышцы-то у него есть? Должны быть, раз он может двигаться. Он сжал то место, где должен был вздуться бицепс, и согнул руку. Рука была довольно твердая, но никакого бицепса не было и в помине.
   И снова прибойная волна слепого ужаса, снова прыжок пойманного в ловушку зверя. Выходит, он заключен в этой бездыханной и бессердечной оболочке? И где вообще он? Наверняка они еще не увезли его из Приозерного. Только бы вырваться из этой чужой плоти, вернуться к привычному миру, соединиться со своим живым, теплым телом, в котором успокаивающе бьется сердце и в котором перекатываются под упругой кожей бицепсы, накачиваемые каждое утро пятикилограммовыми гантелями.
   И из далекого детства пришел вдруг плач, сотряс плечи. Захотелось уткнуться носом в толстую вязаную материну юбку, слабо пахнувшую нафталином, и ощутить на затылке знакомую руку. Рука ласково взъерошит на макушке волосы, и мама скажет: «Нет-ту, нет-ту», — и сразу страхи, как побитые псы, уползут от него, и мир снова обретет привычную приветливость.
   И в этот момент он услышал знакомую мелодию. Ту, что слышал в заливчике, стоя рядом с облупленной «казанкой». И снова из чужой печали рождался зов, слабый крик о помощи, тянулись к нему далекие руки. И как-то сам по себе ушел страх, потому что стыдно за свой детский ужас, если к тебе с мольбой протягивают руки, если ты силен, могуч и обещал защитить слабых.
   И когда, как в далеком детстве, отпустили его псы страха, удрали из комнаты, изгнанные беззвучной музыкой, ощутил вдруг Павел редкостную умственную прозрачность, в которой мысль легко и мощно устремлялась в любом направлении. Стройная, четкая, бесстрашная.
   Он пришел, чтобы помочь. Величайшее благо из доступных человеку — помочь ближнему. И он, Пашка Пухначев, журналист районной газеты «Знамя труда», одарен невероятной, незаслуженной удачей: он может помочь братьям по разуму.
   И с гордостью пришло спокойствие, а мысль о том, другом Павле Аристарховом сыне, который мучается сейчас, наверное, над фельетоном о плохой работе бани, наполнила его легкой, летучей грустью. Как ты там, Пашка? Как ты там, дурачок? Как мама? Помни, эгоист ничтожный, что она жаждет внуков, не будь слишком переборчив. Люба, например, вовсе недурна собой. Преподает в музыкальной школе, так что снобизм твой университетский будет улещен таким союзом.
   Павел поймал себя на мысли, что подталкивает свое земное «я» к браку с эгоизмом свахи, а ведь земной Пашка не очень-то торопился каждый день слушать фортепьянные экзерсизы в исполнении Любы.
   Ну, раз вспомнил ты, брат, Любу, значит, начинаешь понемножку осваиваться. Мысль эту как будто тут же услышали, потому что дверь распахнулась, и в комнату вошла, отчетливо цокая коготками по твердому полу, собака.
   — Ну, как самочувствие, Павел Аристархович? — спросила собака. — Мы вас некоторое время не беспокоили, чтобы вы могли собраться с мыслями…
   — Спасибо, немножко очухался, — сказал Павел и вдруг подумал, что это, наверное, та самая собака, с пятой ноги которой все началось.
   — Простите, вы… — он на секунду замялся, вспоминая, как звали пятиногого пса, — Мюллер?
   — В некотором смысле да. — Мюллер церемонно кивнул ему бело-черной мордочкой.
   — Что значит «в некотором смысле»?
   — Ну, во-первых, я — это я, житель моей планеты. Я, к сожалению, не могу вам назвать свое имя…
   — Совсем как в шпионских фильмах…
   — Шпионских?.. Ах да. Нет, дело не в этом, — усмехнулась собачонка. — Дело в том, что у нас нет имен в вашем понимании этого слова. Зато каждый из нас имеет свое поле, и в это поле включен отличительный сигнал, мой собственный сигнал, по которому все, кто соприкасается своим полем с моим, сразу же определяют, с кем они встретились.
   — Но можно же просто увидеть?
   — Конечно, но мы уже говорили вам, что неизменность формы — это свойство вашего мира. В нашем же почти нет застывших форм, поэтому вид предмета или живого существа вовсе не являемся его важной характеристикой. Впрочем, об этом мы еще поговорим.
   Все это необыкновенно важно и интересно, подумал Павел, но спросил совсем о другом:
   — А почему вы сделали себе пять ног?
   — Пять ног?
   — Ну, тогда, когда вас сфотографировал Сережа Коняхин.
   — А, тогда! Во-первых, по рассеянности. Вы не представляете себе, как это трудно — все время держать в памяти множество неизменных форм вещей. А кроме того, мы решили вначале немного расшатать, так сказать, ваши привычные представления. Подготовить к нашему предложению. Мы отдавали себе отчет, что для цивилизации, никогда не встречавшей представителей иных миров, наша просьба была не простой. Тем более, что эта просьба была обращена к самым обычным людям, которые сами должны были решать, ответить на нее или нет.
   — Понимаю, — сказал Павел.
   — А теперь, с вашего разрешения, позвольте пригласить вас в соседнюю комнату; по-моему, все уже немножко освоились с новой обстановкой.
   Павел поднялся с кресла и еще раз подивился текучей легкости, с которой он двигался в этом мире. Он прошел за псом в соседнюю комнату, в которой было с десяток кресел. Большая часть из них была занята.
   — Павел Аристархов сын! — воскликнул Иван Андреевич, протягивая Павлу руку. — Как вы, дорогой мой?
   — Спасибо, а вы?
   — Изумительно! В первый раз за последние пять лет я абсолютно не чувствую своего сердца, даже намека нет на мой ревмокардит.
   — Какой может быть ревмокардит, когда у нас нет сердец, — сказал Александр Яковлевич Михайленко, заведующий аптекой. Он был в белом застиранном халате, и от верхней желтой пуговки осталась только половина. — Представляете, здесь нет лекарств! Я, признаться, вначале думал, что меня пригласили сюда, так сказать, в качестве фармацевта-консультанта. И вот на тебе — нет ни лекарств, ни болезней.
   — Это как же нет болезней? — подозрительно спросила Татьяна Осокина и не ответила даже на кивок Павла. — Это как же без болезней? — уже почти взвизгнула она. — А у меня ишиас, спросите хоть Бухштауба!
   — Бухштауб далеко, — сказал Александр Яковлевич, — и к тому же вспомним, что сказал по этому поводу…
   — Опять поучать собрались? — недовольно наморщила лоб Осокина.
   — Друзья мои, — сказал Иван Андреевич, — не будем начинать наше новое существование с ссор и свар. Наши нервы напряжены…
   — Если они у нас есть, — пожал плечами Александр Яковлевич, и половинка пуговицы на его халате вылезла из петли.
   — У меня нервы никуда, — сказала со спокойным достоинством Татьяна Осокина. — И аллергия. На пух и на перо.
   — Значит, ни пуха вам ни пера, — важно молвил Александр Яковлевич, и Надя Грушина, молча сидевшая рядом с Сергеем, вдруг прыснула.
   — И ничего смешного нет, — обиженно поджала губы Татьяна Владимировна. — Молода еще смеяться!..
   — А я и не смеюсь, — вздернула плечи Надя.
   — Тш-ш! — прошипел Сергей Коняхин. — Тихо, Надь.
   — Друзья, — сказал Иван Андреевич и покачал головой, — не забывайте же, мы не одни. Что же подумают о нас наши хозяева?
   И тут только Павел обратил внимание на кошку, лежавшую в кресле, молодого, тяжелоатлетического вида человека в светло-сером костюме и старичка, наполовину утонувшего в кресле. Все они молчали и внимательно следили за землянами.
   — Друзья, — медленно и торжественно сказала маленькая черно-белая дворняжка, — друзья, мы, как вы слышите, выучили ваш язык. Похоже, что вас он вполне устраивает, хотя нам иногда казалось, будто чувства ваши глубже, разнообразнее, тоньше, чем слова, которыми вы пользуетесь. Но мы остро ощущаем нехватку ваших слов, чтобы описать свою благодарность вам. Вот и сейчас я перебрал мысленно множество подходящих слов, и ни одно из них не удовлетворяет меня. Они все гладкие, эти слова, отполированные миллионами и миллионами людей, которые эти слова обкатывали, словно волны — камешки на пляже. И поэтому мы попытаемся выразить вам благодарность по-своему.
   И в комнате поднялась знакомая уже землянам волна темной, мохнатой печали, покатилась на них тяжким прибоем, но вдруг остановилась, затрепетав. Она трепетала, светлела, истончалась, теряла пугающую мохнатость, и печаль уходила, вытаивала из нее. И вот уже снова покатилась волна, но не сжимала больше грудь, не томила, а наполняла надеждой.
   Все молчали, и Мюллер наконец произнес:
   — Позвольте теперь сказать вам еще несколько слов, прежде чем мы перейдем к тому, для чего мы просим прийти на помощь.
   Вы уже обратили, наверное, внимание на свои тела. Они лишь внешне напоминают вашу прежнюю оболочку. И это не случайно. Мы ведь не похожи на вас. Наши тела представляют собой синтез живого и неживого, человека и машины, как сказали бы вы. Мы не нуждаемся в пище, потому что наши поля, поле каждого из нас, впитывают все формы энергии, разлитые вокруг, от гамма-излучения до гравитационных волн. Мы не нуждаемся в воздухе, потому что миллионы лет назад перешли от примитивного дыхания к универсальному накоплению энергии. Наши тела — своего рода аккумуляторы энергии. Мы уже говорили вам, что идея неизменности формы странна для нас. У нас нет тел постоянной формы. Мы явились вам сейчас в обличье, в каком вы видели нас на Земле. Но это обличье не есть нечто для нас постоянное и неизменное. Мы просто хотели дать вам ощущение связи с вашими последними днями в Приозерном.
   — А какие все-таки наиболее характерные формы вы принимаете? — спросил Сергей и поправил свои круглые школьные очки.
   Надя гордо посмотрела на него, а потом на другие: вот он какой у меня умный.
   — Когда мы работаем, мы принимаем наиболее удобную для этой работы форму. Например, когда мы строили это здание, в котором сейчас находимся, мы тоже меняли форму в зависимости от конкретной задачи. Когда мне нужно было поднять детали крыши, я вытягивался в высокий столб. Когда я монтировал стены вот этой комнаты, я был похож на тумбу с широким основанием и с тремя руками. Три рабочие конечности, между прочим, наиболее удобны для всякого рода сборки. Когда мы думаем, мы чаще всего принимаем форму камня или какого-нибудь плоского растения…
   — Плоского, чтобы легче было поглощать энергию? — спросил Сергей.
   — Да, конечно. Мы уменьшаем тогда интенсивность своего ноля и тихо лежим. Мы чувствуем себя тогда частью нашего древнего мира, частицей Вселенной, обкатанной временем. Мы думаем…
   — О чем же? — спросил Александр Яковлевич.
   — О том, что время течет неумолимо, и реки времени ни когда не меняют направления до тех пор, пока вся Вселенная не вытечет в них, а потом время поворачивает вспять, и устья становятся истоками, а истоки — устьями.
   Мы думаем о том, как прошелестели над нами миллионолетия, пронеслись — и словно не было их. И мы думаем о том, как была молода наша раса и полна чванливой самоуверенности. Нам казалось, что мы постигаем великую тайну бытия. Все нам было подвластно — и наша планета и космос. Мы создали себе новые тела, потому что не хотели смириться с теми, что дала нам природа и что были подвластны тлену.
   Мы создали себе новые тела и стали независимы от природы. Мы смеялись над временем. Оно текло в своих реках, а мы, объятые юной гордыней, скакали на берегу и бросали камешки в неспешное течение. Мы были молоды, и Вселенная, покорно свернувшись в клубок, лежала у наших ног. Так мы думали, по крайней мере.
   Мы строили и перестраивали свою планету, наши корабли уходили в космос, и планета дрожала от их могучих двигателей.
   Мы торопились познать как можно больше, потому что мы упивались своей силой и знания опьяняли нас. Мы не знали. куда идем и к чему стремимся. У нас не было цели, и те, кто говорил о ней, казались нам жалкими брюзгами, у кого недостает сил участвовать в нашем пиршестве. Какая нужна цель, когда мы и так сильны? Зачем нам думать, куда мы идем, когда мы радовались самому движению?
   Они увещевали нас, они призывали нас смотреть не только в космос, но и в себя. Они заклинали нас создать себе то, что вы бы назвали сердцем. Они проповедовали, что знание само по себе, без цели и любви, сухо и бесплодно, и гордыня, порождаемая им, опасна.
   Они призывали нас к вере в то, что жизнь наша имеет смысл, к вере в радость бытия, к вере в то, что бы вы назвали добром.
   Но мы смеялись над ними. Кому нужна была вера в какие-то там идеи, когда мы познавали пространство и время, проникали в самую суть вещей!
   Они говорили, что мы должны научиться жить, научиться радости бытия, радости стремления к общей цели, но зачем, думали мы, учиться жить, когда мы и так живем, когда мы всесильны и могущественны?
   Они заклинали нас, они без устали повторяли, что будет поздно, что бесцельное знание само по себе бездушно, что оно отравит нас, но нам было скучно слушать их.
   Мы узнавали все больше и больше. Наша мысль проникала в безбрежные просторы Вселенной, туда, откуда начинаются реки времени, и туда, куда они впадают. Она проникала в глубь материи, пока материя не исчезала под нашими взорами и не сливалась с потоками времени.
   И тогда, когда нам казалось, что мы познали все, мы стали замечать, что не познали ничего, потому что мы так и не узнали, кто мы и зачем мы.
   Мы стали замечать, что скучаем на нашем пиршестве познания. Мы стали понимать, что гордыня наша смешна, ибо все чаще и чаще мы застывали в странной недвижимости, глядя на реки времени.
   И тогда мы вспомнили, как давным-давно некоторые из нас призывали заглянуть в себя и создать в себе мир добра, дружбы, веры в радость. И как мы не пошли этим путем.