Папа, папа, это просто нелепость какая-то, что его больше нет. Абсурд какой-то, не укладывающийся в сознании. Сейчас он войдет в комнату, как всегда что-то насвистывая, подойдет к нему, похлопает по спине и спросит: «Ну, как дела, что сегодня было интересного?»
   Он вздохнул и принялся за котлеты, которые мать поставила перед ним. Удивительное дело, подумал он в тысячный раз, почему дома котлеты вкусные, а в столовых наоборот? Увы, в мире есть много тайн, тайн более таинственных, чем пятиногие собаки, придуманные безнадежно влюбленными мальчиками.
   Тайны — тайнами, а нужно было писать фельетон, потому что, в общем, Иван Андреевич был прав, тянуть было нечего.

ГЛАВА 3

   Иван Андреевич Киндюков, редактор районной газеты «Знамя труда», открыл глаза и взглянул на часы. Было уже без четверти десять. Он проспал и программу «Время», и сводку погоды. Годы, годы, все-таки пятьдесят девять, не шутка. Скоро и на пенсию… Пенсия и пугала его и манила. Двадцать лет преподавания истории научили его смотреть на многие вещи с философским спокойствием, но даже философское спокойствие не могло помешать сердцу сжаться иной раз от внезапной и острой, как спазм, печали. Что делать, сказал он себе, всегда, во все времена люди не хотели стареть. Он вспомнил вдруг исполненную пронзительной горести жалобу древнего автора, которую когда-то выписал себе в блокнот: «Аки сень проходит живот наш, аки листвие падают дни человечьи». Аки листвие…
   И вдруг Иван Андреевич понял, что пристально смотрит на свою кошку Машку и давно уже думает про опадающие листья человеческой жизни только по инерции. Машка лежала на диване, стоившем рядом с письменным столом, и, казалось, дремала. Иван Андреевич вдруг покрылся холодным пeq \o (о;ґ)том.
   «Спокойно, Иван Андреевич, — сказал он себе (он всегда называл себя в мыслях полным именем), — главное — спокойствие».
   Он взял трясущимися руками свой мундштук, с трудом вставил в него сигарету и торопливо затянулся, словно надеялся, что дым изгонит из его кабинета галлюцинацию. Галлюцинация же заключалась в том, что у Машки не было ушей. Было туловище, лапы, хвост, серая с черным шерстка, не было только ушей. Нет, не то чтобы кто-то порвал ей уши, нет. Не было даже намека на уши, как будто Машка была уродцем. Но кошке было уже три года, и три года она была снабжена самыми обыкновенными серенькими с черными полосками кошачьими ушами.
   Иван Андреевич понимал, что случилось что-то ужасное, но где-то на самом дне сознания все еще теплилась надежда: а вдруг он все-таки спит?
   — Тонечка! — крикнул он через стенку жене. — Что там передают?
   — Какой-то концерт из ГДР. Чай пить будешь?
   — Нет, спасибо.
   Привычные слова на мгновение спугнули кошмар, но он тут же надвинулся снова, как только взгляд его уперся в Машкину страшную голову. Надо позвать жену, подумал Иван Андреевич, но сделать это не смел. А что, если она скажет: «Да что ты, Ваня, придумываешь? Машка как Машка»? И тогда что? Больница? Можно ли доверять газету больному человеку? И ведь действительно нельзя. Сегодня у его кошки пропали уши, а завтра он напечатает в газете черт знает что!
   Спокойно, Иван Андреевич, спокойно, может быть, все это просто галлюцинация какая-то, может быть, у него температура просто, съел, наконец, что-то не то. Где-то в уголке сознания проскочила мысль, что это безумие, возможно, как-то связано с привидениями и двойниками, которые появились в Приозерном, но мысль эта ни за что в его голове не зацепилась и вылетела так же стремительно, как и появилась.
   Надо было что-то делать.
   — Маша, — заискивающе сказал он, — что у тебя с ушками?
   — Что ты там говоришь? — спросила жена через стенку.
   Но Иван Андреевич не отвечал. Он не мог бы сейчас ответить никому на свете, даже Сергею Ферапонтовичу, потому что кошка посмотрела на него и выпустила из головы уши. Вначале уши выросли огромные, сантиметров в пятнадцать, но Машка, подумав немножко, втянула их несколько, придав своей голове более или менее нормальный вид. Кошка снова посмотрела на Ивана Андреевича, тяжело спрыгнула с дивана, причем произвела при этом громкий звук, словно спрыгнула на пол не грациозная, почти невесомая кошечка, а здоровенный пес, подбежала к двери, прошмыгнула в щель и исчезла.
   — Да, — громко сказал Иван Андреевич, — этого следовало ожидать.
   — Чего ожидать? — спросила жена из-за стенки, приглушая телевизор, который в это время баритонально воспевал чьи-то бляу ауген.
   — Ожидать нечего, — твердо сказал Иван Андреевич и вспомнил, что он часто применял эту формулу, учительствуя и служа потом директором школы.
   Когда ученик или ученица получали двойки или попадали в какие-нибудь переплеты, Иван Андреевич говаривал: этого следовало ожидать. Формула была безупречная, поэтому с ней никто не спорил.
   Но, может быть, мне все это только причудилось, подумал снова Иван Андреевич и взглянул на то место, где только что лежала Машка с отросшими ушами. Машки не было. Но на жестком диване осталось еще углубление. Такое, словно не кошка на нем лежала, а гиппопотам. Углубление можно было измерить, описать, сфотографировать. «Существо, похожее на кошку Машку и умеющее мгновенно отращивать уши, оставило на диване, обыкновенно довольно жестком, углубление столько-то на столько-то сантиметров и глубиной во столько-то. Из чего можно сделать вывод, что вес кошки составлял от восьмидесяти до ста килограммов».
   Отличный получился бы акт. Да, Иван Андреевич, так-то вот. Палата номер шесть и прочее. «А редактор-то наш, слышали?» — «А что?» — «А того, тю-тю! Чокнулся. На ушах споткнулся. Этого следовало ожидать».
   Иван Андреевич снова закурил. Должно быть, жена услышала щелканье зажигалки, которая щелкала у него, словно боевой пистолет.
   — Ваня, ты опять дымишь, как паровоз? — спросила она с привычным осуждением.
   Господи, тут решается вопрос, быть ли человеку в своем уме или решиться разума, а она его сигареты считает!
   Итак, дилемма была ошеломляюще проста. Или Иван Андреевич находится во власти галлюцинаций, поразительных иллюзий и, стало быть, сошел с ума, или он только что видел Машку, которая забыла вовремя выдвинуть уши и весит к тому же минимум несколько пудов. Куда ни кинь — везде клин.
   Жаль, жаль, жаль было рушившейся жизни. Аки листвие падают дни человечьи. Если бы падали… Интересно, как теперь лечат психов? И Тоне придется ездить в область, куда его положат. Она, конечно, будет скрывать, но тут разве что-нибудь скроешь? Тут, в городке, тебя насквозь видят, рентгена не нужно.
   Боже, какая чушь лезет в голову, мелочная, суетливая чушь! Иван Андреевич обвел глазами свою небольшую комнатку: портрет Блока, сделанный инкрустацией по дереву (подарок учителей к пятидесятилетию). Большая советская энциклопедия с пропавшим двадцать восьмым томом (какое это теперь имеет значение!), диван… И так стало пронзительно жаль Ивану Андреевичу всего этого привычного антуража, всей своей нелегкой и вместе с тем складной жизни, что из глаз его выкатилось несколько слезинок. Он чувствовал, что все это ускользает от него, покачиваясь, уплывает, а он идет на душное дно, где нечем дышать.
   И он судорожно дернулся, вынырнув на поверхность. Нет, нет, нет! Не может же быть, чтобы полгорода сразу сошло с ума, это же нонсенс! Абсурд! И Осокина и пятиногая собака! И чем пятиногая собака лучше или хуже его безухой Машки? Да, но этого же не может быть!.. Может, может, может!
   Он вдруг сообразил, что стремительно сбрасывает пижаму и натягивает брюки.
   — Куда ты, Ванечка? — спросила из-за стены жена. — Уже одиннадцатый в начале.
   «В начале, в начале»! — передразнил про себя жену Иван Андреевич. — Преподает, дура, литературу и говорит, как героиня Островского».
   Он выскочил из домика и помчался по тихим улочкам Приозерного, сопровождаемый эстафетой собачьего брёха. Уже совсем запыхавшись, он подбежал к домику на улице Гоголя, толкнул калитку, в два прыжка подлетел к двери и позвонил.
   За дверью послышались шаги, тоненький лай, и дверь распахнулась.
   — Иван Андреевич! — изумленно воскликнул Павел. — Что с вами?
   — Входите, входите, Иван Андреевич! — послышался женский голос. — Ты, Паша, совсем с ума сошел — держать человека в дверях!
   Он-то не сошел, подумал Иван Андреевич, жмурясь после улицы от яркого света.
   — Паша, — сказал он, — прошу прощения за это позднее вторжение, но мне нужно срочно поговорить с вами.
   Ага, теперь Паша, а не Павел Аристархов сын, с каким-то необязательным злорадством подумал Павел и провел редактора в свою комнатку.
   — Пожалуйста, пожалуйста, — трепыхалась на всем недолгом пути от крыльца к комнате Анна Кузьминична, — сейчас я вам чаю принесу.
   — Не беспокойтесь, — сказал Иван Андреевич, — я ведь не с визитом. — Он посмотрел на настороженное лицо фельетониста и вдруг почувствовал облегчение и даже уверенность, что разум не покинул его.
   Павел усадил редактора в кресло и сказал:
   — Вот, мыкаюсь с фельетоном. Глупость какая-то получается…
   — Паша, — прервал его редактор, — скажите, только честно, что вы думаете о всех этих чудесах в Приозерном?
   «Что бы это значило? — подумал Павел. — Этот поздний визит, взъерошенный, словно у воробья, вид… Наверное, опять Сергей Ферапонтович устроил ему головомойку за то, что до сих пор нет фельетона».
   — Я был у Якова Александровича Бухштауба… — начал он.
   Но редактор нетерпеливо прервал его:
   — И что старик говорит?
   — Он считает, что это своего рода эпидемия самовнушения, как это не раз, например, бывало с людьми, которые якобы видели летающие тарелки.
   — А вы что думаете?
   — По-моему, с этим нельзя не согласиться. Вы же сами…
   — Я знаю, что я сам… Но у вас лично какое складывется впечатление? Вы же разговаривали с людьми…
   — Как вам сказать, Иван Андреевич…
   — А вы скажите, не стесняйтесь.
   — Я ловил себя на том, что непроизвольно начинал верить и Татьяне Осокиной, и особенно Сергею Коняхину. Он произвел на меня впечатление очень серьезного парня. Да и это фото… Чушь какая-то, совершенно не похоже на монтаж. С другой стороны, когда знаешь, что этого не может быть, невольно относишься к рассказам и фото скептически…
   — Значит, и Осокина, и коняхинский парень уверены, что видели двойника и собаку?
   — Угу.
   — И нисколько в этом не сомневаются?
   — Нисколько.
   — И не думают, что свихнулись?
   — Нет.
   — Спасибо, Паша, — проникновенно сказал Иван Андреевич. — Спасибо, дорогой.
   — За что же?
   — Понимаете ли, Паша, я только что видел свою кошку Машку…
   — Тоже пять ног? — почтительно улыбнулся Павел и тут же пожалел о фамильярности, потому что редактор смотрел на него серьезно и не улыбаясь.
   — Нет. У нее были положенные ей четыре ноги, но у нее не было ушей. Совершенно не было ушей. Как будто их никогда и не было. Представляете? У кошки, которая живет в доме три года и которую я вижу каждый день.
   — А вы уверены, что это была именно ваша Машка? Может быть, это был похожий на нее уродец?
   — Во-первых, это была Машка, а во-вторых, это не имеет никакого значения.
   — Почему же?
   — Да потому, что, когда я вслух подивился отсутствию ушей у кошки, она вдруг выпятила из головы пару ушей, да еще раза в три длиннее, чем обычно, тут же втянула их и удрала.
   — Гм!..
   — И еще. У меня сложилось впечатление, что этот монстр был во много раз тяжелее обычной кошки.
   — Почему?
   — По звуку, с которым она спрыгнула на пол, по углублению, оставленному ею на диване. Я все понимаю, Паша, но войдите в мое положение. Для меня это уже не вопрос фельетона. Это гораздо серьезнее. Или у меня какие-то безумные галлюцинации, или… или я это видел на самом деле, и тогда я могу смело предположить, что и Осокина, и Сергей Коняхин тоже не ошибались. А это, как мы с вами знаем, невозможно… Что вы зажмурились?
   — Пытаюсь наступить на хвост одной мыслишке, а она все ускользает… Ага, поймал! Видите ли, Иван Андреевич, Сергей Коняхин рассказывал мне, что, когда он щелкнул затвором своего фотоаппарата, собака на мгновение остановилась, посмотрела на него и втянула — заметьте, втянула — лишнюю ногу. Так сказать, исправила ошибку.
   — Вы хотите сказать, что моя Машка также исправила ошибку? Втянула чересчур выдвинутые уши?
   — Вот именно!
   — Но это же чушь! Что они, надувные, эти лишние ноги и уши? Это же не резиновые игрушки.
   — Не знаю, — пожал плечами Павел. — Я уже ничего не знаю. Я знаю только, что мне нужно написать фельетон.
   — Бог с ним, с фельетоном. Пошли.
   — Куда?
   — Я хочу показать вам, Паша, ямку в диване, которую оставила кошка.
   — Я вернусь через полчаса, — сказал Павел матери, которая внесла в этот момент две чашки чая и блюдечко с халвой.
   — Что-нибудь случилось? — встревоженно спросила Анна Кузьминична.
   — Да ничего не случилось, мама…
   Они вышли на улицу. К вечеру стало прохладнее, и с озера потянул свежий ветерок, принося с собой неясную мелодию. Мелодия казалась необыкновенно прекрасной и печальной в ночной тишине, и сонный лай собак подчеркивал ее неземную эфемерность. Глупость какая, подумал Павел. Достаточно далекого магнитофона на берегу, как сжимается сердце от ощущения, что жизнь проходит где-то по совсем другим дорогам, а ты стоишь на обочине, глядя ей вслед.
   Они подошли к дому Ивана Андреевича.
   — Я уже начала было беспокоиться, — сказала его жена, когда они вошли. — А что же ты не предупредил меня заранее, что приведешь гостя?
   «Хорошо хоть, что сказала „предупредил“, а не „предуведомил“, — подумал Иван Андреевич.
   — Ложись, матушка, спать, поздно уже, — сказал Иван Андреевич и отметил про себя, что он тоже начинает говорить, как персонаж из пьес Островского. Матушка… Может быть, все-таки не придется Тонечке везти его в больницу…
   Они вошли в кабинет, и Иван Андреевич плотно прикрыл за собой дверь. Он приложил палец ко рту и показал Павлу ямку на диване. Павел осторожно надавил ладонью в противоположном конце — диван действительно был жесткий.
   — Да… — протянул он. — А где теперь ваша Машка?
   — Не знаю, я как-то совсем не подумал о ней, — сказал Иван Андреевич. — Тоня, — повысил он голос, — кошка у тебя?
   — Да, а что?
   — Принеси-ка ее сюда, если тебе не трудно.
   Антонина Григорьевна внесла небольшую серенькую кошку и с любопытством взглянула на Павла:
   — Что это вы замыслили?
   — Да ничего, Тоня, ничего, — сурово и нетерпеливо сказал Иван Андреевич, взял Машку из рук жены и погладил ее.
   Кошка с готовностью тут же замурлыкала и сладострастно выгнула спину под рукой хозяина. Он осторожно потянул сначала за одно ухо, потом за другое. Кошка перестала мурлыкать и с некоторым неудовольствием взглянула на хозяина: это еще что за фокусы?
   Иван Андреевич положил кошку на диван, но она тут же соскочила на пол. Ни малейшего углубления на ковровой поверхности дивана не осталось.

ГЛАВА 4

   Сергей Коняхин вошел в библиотеку.
   — Здравствуй, мам, — сказал он возившейся с каталогом женщине. — Что-нибудь прислали?
   — О, наказание ты мое, — с шутливой жалобой в голосе сказала женщина, — и когда ты только выкинешь из головы эту глупость? Прислали, прислали. Эн Эс Александровский. Призрение прокаженных в России. Санкт-Петербург. Тысяча девятьсот двенадцатый год. Иди, я тебе на своем столике положила.
   Лет в одиннадцать, после того как он перестал панически пугаться грозы, Сережа прочел рассказ Джека Лондона «Кулау прокаженный» и понял, что опасность притаилась совсем в другой засаде — он, Сережа Коняхин, может заболеть проказой и у него, как у Кулау, один за другим отвалятся пальцы. Каждое утро он пристально рассматривал себя в зеркале, с замиранием сердца искал первые признаки болезни — львиную маску. Маски не было, и Сережа понял, что болезнь играет с ним в кошки-мышки, старается усыпить его бдительность.
   Он взял у матери в библиотеке том Медицинской энциклопедии, нашел проказу и с содроганием принялся читать. По-английски «лепрози», — французски «лепр», — немецки «аусзатц», — китайски «ма-фунг», — индийски «кушт». Была распространена в Египте еще за тысячу триста лет до нашей эры… Это не страшно… Занесена в другие страны Средиземного моря финикийцами… Делать им было нечего, не занесли бы — и не сжималось бы сейчас сердце от ужаса… Так, так, это все история… Япония, Персия… Во многие страны Европы попала с римскими завоевательными войнами… Завоеватели проклятые, сидели бы себе дома…
   А вот и сам враг, гоняющийся за ним, Сережей Коняхиным, чтоб поразить его, как Кулау — бацилла Гансена—Нейсера. Ер, какая противная! Залезет в него — и давай грызть.
   Добило его то, что инкубационный период длится в среднем около шести лет. «Если мне сейчас одиннадцать, — высчитал быстро Сережа, — тогда до окончания школы, может, и не будет никаких признаков».
   Прошел месяц, другой — энциклопедия не обманывала, бацилла Гансена—Нейсера продолжала коварно дремать в своем инкубационном периоде, чтобы спустя годы проснуться и остервенело кинуться на него. Но время есть, проказу обязательно научатся лечить.
   Потом он узнал, что, во-первых, в России проказы практически давно уже не было, а во-вторых, ее действительно научились лечить. Можно было бы, казалось, вздохнуть спокойнее, но доверять бацилле Гансена—Нейсера, имеющей прямую или слегка изогнутую форму, было опасно. Что бы там ни писали, угроза вовсе не миновала…
   С годами страх перед проказой у Сережи ослабел, но он уже успел стать специалистом, заставив мать выписывать ему необходимую литературу по межбиблиотечному абонементу.
   Интересно, не раз думал Сережа, что они там представляют в Москве, когда из маленького Приозерного приходят заказы на книги по проказе? Может быть, что там вспыхнула эпидемия?
   Он сел за мамин столик между двумя последними стеллажами и посмотрел на книгу. Призрение. Почему призрение? Ах да, он ведь уже смотрел у Даля; это не презрение, а призрение, то есть забота.
   Он осторожно раскрыл книгу и в этот момент услышал Падин голос:
   — Здравствуйте, Ирина Степановна, Сергей здесь?
   — А в чем дело? — спросила мама, и голос ее прозвучал сухо и неприязненно.
   Зачем, зачем она так говорит с Надей, как ей не стыдно! Как будто он маленький мальчик и она может ему указывать, с кем дружить…
   — Я хотела с ним поговорить…
   Сереже показалось, что Надин голос дрогнул.
   — Надя! — крикнул он, высовываясь в проход между стеллажами. — Я здесь.
   Надя нерешительно помялась, думала, наверное, уйти или остаться, и прошла по проходу к Сереже. Она была в зеленой рубашке с закатанными рукавами и расстегнутым воротом и в джинсах. Волосы стягивала зеленая ленточка. В пыльном и прохладном полумраке хранилища она, казалось, излучала свет и жар, впитанные ею на спасательной башенке пляжа. Она остановилась около Сережи и уставилась на полку с атеистической литературой. От нее пахло озерной свежестью, каким-то горьковатым, травяным запахом.
   Сережино сердце бухало в ребра копром для забивания свай, но он стоял неподвижно и молчал. Если бы только можно было стоять так всегда… Больше ничего, просто стоять так около Нади и молчать под аккомпанемент сердечного копра.
   — А это интересная книжка? — почему-то шепотом спросила Надя.
   — Какая?
   — Вот эта. — Надя слегка наклонила голову, и тяжелый овсяный хвост тут же отклонился, как отвес.
   — Я спрошу у мамы…
   — Твоя мама меня не любит.
   — Ну что ты, — без особой убежденности вяло запротестовал Сережа.
   — Сереж… — сказала Надя и посмотрела на него, — скажи мне честно, я очень плохая?
   В первый раз Сережа заметил, что глаза у Нади зеленоватые с черными крапинками.
   — Что ты… Разве ты плохая? Ты очень хорошая. Очень.
   — Нет, я плохая, а ты помолчи. Раз говорю — плохая, значит, знаю. А ты… Ты меня хоть немножко любишь?
   Любишь… Как она могла спрашивать об этом? Хоть немножко! Он чувствовал, как в груди его взрывается раскаленная до атомного жара нежность, выплескивается, заполняет эту длинную тихую комнату, клубами выкатывается из окоп и затопляет весь город, весь мир.
   Сережа попытался проглотить комок, стоявший в горле, но он, как поплавок, не желал тонуть; опускался и снова подпрыгивал.
   — Я тебя очень люблю, Надя, — тихонько прошептал Сережа.
   — О господи, — прерывисто вздохнула Надя, и верхняя пуговка на вороте ее туго натянутой зеленой рубашки расстегнулась, — почему нельзя любить сразу несколько человек?
   Она вдруг качнулась вперед и поцеловала Сережу в щеку. Губы у нее были теплые и немножко шершавые.
   — Ты хороший, — сказала она. — Ты очень хороший.
   За стеллажом скрипнула половица.
   — Кто там? — тихонько спросила Надя.
   Не может быть, чтобы мама подслушивала, подумал Сережа и почувствовал, как лицу его вдруг стало жарко. Как она ничего не понимает! Зачем, зачем она не любит Надю?
   Он осторожно заглянул за стеллаж. В узком проходе стояла Надя и внимательно рассматривала какую-то книгу.
   — Кто там? — тихо прошептала Надя и наклонилась к нему.
   Он почувствовал прикосновение ее руки. Стеллажи дернулись и начали плавно вращаться, и разноцветные корешки книг слились на мгновение в карусельную рябь.
   — Чего ты молчишь? — еще раз спросила Надя и высунула голову из-за Сережиного плеча. — Ай! — тихо взвизгнула она и схватила Сережу за шею.
   Карусель остановилась, потому что сзади стояла Надя, испуганно прижималась к нему и горячо дышала в затылок. Сережа вдруг почувствовал, как на него накатилось удалое, озорное веселье. В полутемном зале с длинными стеллажами, где тонко пахло многолетней пылью и сыростью, повеяло необычным, и это необычное вовсе не пугало, потому что его обнимали за плечи узенькие и твердые Надины ладони.
   — Кто это? — прошептала Надя.
   — Это… это твой двойник.
   — Ой, я боюсь!
   — Не бойся.
   — Но ведь привидений не бывает.
   — Все бывает. У нас в городе уже видели двойников.
   — А я что-то слышала такое и не поверила. А почему она, то есть я… стою… стоит?
   Вторая Надя, с книгой, подняла голову, внимательно посмотрела на молодых людей, подняла палец и поднесла к губам.
   — Она… я… чтоб мы молчали? — пробормотала Надя.
   — Угу, — сказал Сережа.
   Надин двойник еще раз поднес палец к губам, положил книгу на полку и направился к выходу.
   — Пойдем за ней, — прошептал Сережа.
   Ирина Степановна куда-то отошла, и они беспрепятственно проскользнули на лестницу. Двойник уже выходил на улицу.
   Сережа сжал узенькую Надину ладошку в руке. Он чувствовал себя большим и бесстрашным, и добрый мир был полон счастья и манил неслыханными приключениями.
   Они выскочили на улицу. Двойник уже успел отойти метров на двадцать, по теперь это была не Надя, потому что фигура впереди стала выше, сменила джинсы на темную юбку—макси, а овсяную Надину копну волос, перехваченную зеленой ленточкой, па две толстые черные косы.
   — Но поймите, — сказал Александр Яковлевич Михайленко, заведующий аптекой, — нет у нас альмагеля.
   — Я понимаю, — согласно кивнул старичок, сидевший напротив него в его крошечной, без окна каморке. — Но мне нужен альмагель. У меня дуоденит и повышенная кислотность. — Старичок поднял голову и с надеждой посмотрел на заведующего аптекой.
   — У вас дуоденит и повышенная кислотность, но у меня нет альмагеля. В этом месяце его еще не завозили.
   — Но вы заведующий аптекой…
   — Заведующий аптекой? Можете называть меня заведующим аптекой. А можете — завларьком по продаже патентованных средств. Было время, когда слово «провизор» звучало гордо. Мы делали сложнейшие микстуры, и на нас смотрели, как на волшебников. А теперь вы приходите жаловаться, почему вовремя не завезли альмагель и ношпу или папаверин с дибазолом. Картофель и дамское белье завезли, а корвалол — нет. И Александра Яковлевича Михайленко кроют последними словами.
   …И вдруг Александр Яковлевич почувствовал, что не может почему-то отвести глаз от шеи посетителя. В шее была явная несуразица. Александр Яковлевич несколько раз поморгал глазами, потом прикрыл веки и помассировал их пальцами. Человек сидел тихо и больше не нудил его своим треклятым альмагелем. Устал, устал ты, Александр Яковлевич. Сорок два года в аптеке — не фунт изюма. Пора отдыхать, а еще вернее — собираться на тот свет. Если уж начинает всякая чушь мерещиться, дело швах. Жаль только, что работать некому, кто сейчас хочет быть провизором? А почему, кстати? Прекрасная работа, требующая четкости, собранности, внимания. Дающая ощущение, что ты делаешь что-то нужное людям.
   И Александра Яковлевича пронзила вдруг мысль, что никогда больше не увидит он аптеки, ставшей ему за долгие годы вторым домом. Да не вторым, поправил он себя, а первым, первым и единственным.
   Он открыл глаза и снова посмотрел на шею человека. Галлюцинация была какая-то стойкая. А может быть, дело не в галлюцинации, а в глазах?
   — Простите, пожалуйста, — сказал он и нагнулся к посетителю.
   Фантастика! Воротничок светлой, в дурацких синих кубиках рубашки посетителя не охватывал его шею, не прижимался к ней, а являл собой как бы часть шеи.