Такой же бездомный, как я, подумал Лик и поднял опослика. Опослик был худ и почти ничего не весил. Лик посадил его себе на грудь, и опослик, перебирая всеми своими шестью лапками, пополз вверх и лизнул его в шею. Его тонкий раздвоенный язычок был мокрый и холодный, и Лик вздрогнул.
   Посвист ветра на улице начал стихать. Теперь до рассвета дуть больше не будет. Что же делать? Сидеть здесь и ждать, пока замерзнешь или умрешь с голоду? А что, интересно, случилось бы потом? Вот его находят стерегущие. «Смотрите, — говорит тот здоровяк, — да это же Лик Карк, тот, что разбил экран. Совсем мертвый. О милосердная машина, он же ничего не весит. Высох совершенно…» Нет, пожалуй, он раньше замерзнет. Окоченеет, отвердеет, и даже чердачные опослики будут пугаться странного неподвижного аса…
   Но пока что было холодно. Холод проникал до самых глубин его тела и заставлял мелко дрожать. Что угодно, только не сидеть здесь. Лик снял с себя опослика, и тот обиженно заверещал. Что делать, зверек, прости меня, ничем не могу тебе помочь, я такой же, как ты.
   Лик попробовал присесть несколько раз, чтобы убедиться, держат ли его еще ноги, и начал осторожно пробираться к выходу на крыше. Он не ошибся: ветер уже улегся, и было совсем тихо.
   Интересно, устроили ли стерегущие засаду дома? Конечно, скорее всего его уже давно там поджидают, да что ему там делать? Мать сама выгнала бы его на улицу, узнай она, что он совершил куда менее серьезное преступление.
   Он бесшумно бежал по крышам, освещенным тремя лунами Онира, бежал быстро, чтобы хоть немножко согреться. Ему казалось, что он бежит просто так, но вдруг он понял, что находится на крыше дома Чуны. Интересно, спит ли уже она?
   Он выполз на стену. Она была в густой черной тени, и лишь несколько окон ярко светились. Он подкрался к первому освещенному окну и услышал мужской голос:
   — Если ты мне еще раз скажешь, что рациона тебе мало, я у тебя, подлеца, все ноги повыдергаю, понял?
   «Наверное, отец сыну», — подумал Лик.
   — Но я хочу есть, — жалобно заскулил детский голос.
   — Тише, — зашипел женский голос, — еще соседи услышат! Представляешь, что о нас подумает машина, да будет благословенно имя ее, если нам не хватает рациона, заработанного для нас ею в ее бесконечном милосердии…
   Везде одно и то же, подумал Лик. Грызутся и ругаются, трясутся перед машиной и дрожат за свои секторы… Еще одно освещенное окно. Он услышал тонкий голосок Чуны, и сердце его забилось.
   — Не верю я, чтобы он разбил экран, — сказала Чуна, — Он такой хороший…
   — Хороший! — иронически повторил женский голос. Должно быть, ее мать. — Как он может быть хорошим, если он сказал, что хочет быть программистом? Я уж не говорю о том, что этот маленький грязный звереныш и программист — совершенно несовместимые понятия. Самое отвратительное то, что он хочет, понимаешь — хочет! Подумай только о непристойности и бесстыдстве любого желания, как будто у нас нет машины, да будет благословенно имя ее, которая в своем бесконечном милосердии рассчитывает, что каждому из нас лучше всего. Как будто он может лучше знать, что ему больше всего подходит. Нет, Чуна, я нисколько не удивлена случившимся. От человека, который хочет, можно ожидать всего. Ты согласна?
   — Я не знаю, мама. Я знаю, что мне грустно и я все время думаю о нем. Где он сейчас?
   — Где он может быть? У стерегущих, где же он еще может быть? Давай-ка, кстати, послушаем машинные новости, мы и так пропустили начало.
   Послышался щелчок, и машинный голос торжественно сказал:
   — Лик Карк, ас десятого сектора, разбивший вчера экран в храме контакта между девятым и десятым секторами, задержан нашими бдительными стерегущими. Как и всегда, им понадобилось всего несколько часов, чтобы задержать опасного преступника…
   — Видишь? — сказал женский голос, приглушив машинные новости. — Я ж тебе говорила…
   — И что же с ним будет?
   — Не знаю, но думаю, что в очередную метаморфозу его сделают буллом и переведут в пятнадцатый сектор.
   — Но это же ужасно, мама! Буллы такие страшные… они же животные…
   — А разбить экран не страшно? А хотеть не страшно? Ты только представь на секундочку, что стало бы с Ониром, если бы каждый стал хотеть! Один хочет того, другой этого, третий еще чего-нибудь. Это же был бы хаос, страшный мир, в котором нельзя было бы жить. Все довольство, все счастье исчезло бы в этом безумстве всеобщего желания! Подумай сама, ты же у меня умная асочка, может ас быть счастливым, если он чегонибудь хочет? Ведь хотеть можно только того, чего у тебя нет, а это значит, что ты несчастен. Вот нас перевели из восьмого сектора в девятый. Ты, может быть, думаешь, что папа и я очень хотим вернуться обратно? Ничего подобного. Раз машина, да будет благословенно имя ее, это сделала, значит, она считает, что так лучше для нас. Кто может это лучше знать: мы, простые асы, или машина, да будет благословенно имя ее?
   — Ты так убедительно говоришь, мамочка! Ты у меня такая умная… И все-таки мне грустно…
   — А вот это уже нехорошо с твоей стороны. Сегодня был прекрасный день. Когда ты рассказала, что этот Лик Карк хочет быть программистом, я тут же поделилась с отцом, а отец передал машине, да будет благословенно имя ее. Отцу это, безусловно, зачтется. Он уверен, что это ускорит наше возвращение в восьмой сектор.
   — Но ты же говорила, что хотеть преступно. А сама стремишься в восьмой сектор…
   — Ничего подобного, асочка. Я просто констатирую факт, не более. И давай спать. И не думай, пожалуйста, об этом преступнике.
   — Ты говоришь, они сделают его буллом?
   — Не знаю, заслуживает ли он и этой чести. Хоть они полуживотные-полуасы, но все-таки имеют свой сектор…
   Лику показалось, что он услышал всхлипывание. И тут же его заглушил женский голос:
   — Спи, спи, асочка…
   Свет в окне давно погас, а Лик все стоял на стене, головой вниз, и глядел в густую темноту двора. Как же так, думал он, никто его не поймал, а машина объявляет в новостях, что он пойман. Ну, если бы это сказала Чунина мать, это было бы понятно: старуха брешет, как и его мать, как все. Но ведь машина-то не врет. Она — источник всего лучшего на Онире, дарователь равенства, справедливости, носитель высшего разума. Как же она может врать?
   А может, он действительно уже схвачен стерегущими, только сам не знает об этом? Он огляделся. Луны сдвинулись за то время, что он находился у Чуниного окна, и верхняя часть стены мерцала уже синим лунным светом. Да нет, никого не видно. Как же это так? А может, он потерял разум и ничего не понимает? Он вспомнил, как в прошлом году в соседнем классе один ученик сошел с ума. Он бежал по коридору и вопил, что машина ничего не знает и не понимает, а ему все открылось. И все в ужасе отшатывались от него, а он бежал по коридору, и, когда наперерез ему кинулись учителя, он страшно вскрикнул, бросился в закрытое окно, пробил стекло и упал вниз.
   Лик долго еще слышал по ночам этот крик. Снова и снова сумасшедший томительно медленно бросался в окно, с сочным хрустом рассыпались стекла, и он летел вниз, взмахнув ногой. Вот эту ногу, которая очерчивала в воздухе бесцельный полукруг, не встречая опоры, тоже запомнил Лик. Странно, сколько времени мог он видеть эту ногу? Ну, какую-то ничтожную долю секунды, а запомнил сцену во всех подробностях. Страшный взмах ноги, в ушах еще звенят осколки стекол, а боковые глаза фиксируют перекошенные лица учителей, с топотом мчащихся с обеих сторон к месту происшествия.
   Луны поднялись еще выше, и, чтобы не оказаться на свету, Лик медленно опустился. Теперь, когда ветер улегся, было не так холодно, но еще больше хотелось есть.
   Внезапно он замер. Прямо из открытого, но неосвещенного окна на него смотрело страшное морщинистое лицо, которое он уже где-то видел. Да это ведь та старуха, что просила машину о смерти. Старуха неподвижно сидела у окна и смотрела на него. Она, казалось, узнала его, потому что нисколько не удивилась и кивнула ему на подоконник.
   Из окна тянуло запахом жилья, теплом, и, прежде чем он успел сообразить, что делает, Лик уже скользнул в окно.
   Старуха, ковыляя, отошла от окна, закрыла его и тихонько спросила:
   — Есть хочешь?
   Лик молча кивнул.
   — Сейчас, погоди.
   Припадая на скрюченную ногу, старуха бесшумно двигалась по комнатке, и Лику показалось, что он слышит тихое хихиканье.
   — Нeq \o (а;ґ), ешь, — сказала старуха, — осторожнее в темноте. Разберешь, где тарелка?
   — Спасибо, — прошептал Лик. Он не успел даже сообразить, что есть, потому что тарелка была уже пуста.
   — Проголодался, — пробормотала старуха и снова хихикнула.
   — А чего вы смеетесь?
   — Значит, задержали тебя стерегущие. Сама по новостям слышала.
   — И я тоже, — сказал Лик. — Слушал и ушам своим не еерил…
   — Это хорошо. Когда ас перестает верить своим ушам да глазам, это хорошо.
   — Это почему же?
   — Не понимаешь — и хорошо.
   Странно как она говорит… Лик чувствовал физическое отвращение к старухе, к ее морщинистому лицу, едва различимому в темноте, но дополненному в воображении Лика сценой в храме контакта, к скрюченной высохшей ноге, и вместе с тем благодарность за кров и пищу, за блаженные мгновения, когда можно было не озираться по сторонам, расслабиться.
   — Вырастешь — тогда, может, поймешь. А может, и нет. Хотя ты вряд ли вырастешь…
   — Почему?
   — Как — почему? Да потому, что поймают тебя, куда ты денешься? Кто тебя держать станет, если за это сам знаешь, что может быть.
   — А что?
   — В буллы, в пятнадцатый сектор переведут.
   — В буллы? За это?
   — Очень даже просто. Все, кто даже не укрывает тебя, а просто тебя видит, уже идут против машины, да будет благословенно имя ее.
   — Как же так?
   — Очень даже просто. Ты ведь где? Ты задержан стерегущими. Об этом объявила машина. И вдруг ты не задержан. Значит, машина ошиблась. А машина, нам каждый день вдалбливают, не ошибается. Вывод какой же? Ну?
   — Не знаю…
   — Глуп ты, Лик Карк, вот что я тебе скажу.
   — Вы мое имя знаете?
   — Почему только я? Его весь Онир знает. И портрет твой в новостях показывали. И код на знаке называли.
   — Значит…
   — А я тебе о чем толкую? Быть тебе, ас, буллом… — Старуха снова хихикнула.
   — А чего ж вы меня впустили и даже накормили? — с вызовом спросил Лик. — Чего ж вы не боитесь, что вас сделают буллой?
   — А чего мне бояться? Я бы им только спасибо сказала. Буллы-то, говорят, ничего не понимают, меня бы это вполне устроило.
   — Вы хотите ничего не понимать?
   — Это верно. Лучше всего, конечно, было бы помереть, да дочку жалко. Кончишь с собой без разрешения, ее в наказание на сектор или два понизят. У нас без спросу ни родиться, ни помереть не моги. А то я б давно, — старуха кивнула на окно, — раз — и сиганула бы.
   — А почему?
   — Как тебе объяснить? Хотя ты, может, и поймешь. Сам-то тоже… Дочь у меня за важным человеком, в пятом секторе они, белый знак на шее носят. А я вот, после того как муж мой помер, осталась в девятом. Пока могла, работала. Дочка меня стесняется, внуков ко мне не пускают. Ты, говорит, должна понять, они воспитаны в другой среде, и весь твой вид и жилье — все это ни к чему. Так и говорит: ни к чему. А я и сама знаю, что я ни к чему. Ни к чему и ни к кому. Так вот и торчишь целыми днями у окна…
   — А почему вам не разрешают умереть?
   — Да потому что раз я прошу смерти, значит, я ее хочу. А хотеть наша машина, да будет благословенно имя ее, нам не велит. Она сама за нас хочет. Думает. Живет.
   Странные, странные слова, холодные мурашки пробегают от них по спине. Страшные слова, от которых сразу становится зябко и неуютно, будто вдруг снова потянуло сырым, холодным ветром, что подымается при закате и при восходе. И страшные это слова, обжигающие, как льдышки, и притягивают чем-то, как тот ас, что мчался с криком по школьному коридору в последнем своем беге.
   Снова и снова безостановочным колесом проплывал в голове вопрос: как же так, он на свободе, он даже только что поел и сидит в тепле, а машина объявила, что он задержан? Раньше можно было подумать, что он сошел с ума, но ведь не могли они оба сразу со старухой сойти с ума?
   И как она говорит о машине… С ухмылочкой, с хихиканьем… то скажет: да будет благословенно имя ее, то нет. А если и произнесет благодарственную формулу, то с насмешкой какой-то. Да и сам-то он… Лик поймал себя на том, что все чаще и чаще произносит мысленно имя машины без благодарственной ритуальной формулы.
   Не поймешь, что все это значит. И вдруг Лик сообразил, что совершенно забыл о главном. Думая о старухе и ее словах, он забыл, что обречен, что весь Онир видел его портрет, что ему осталось, быть может, всего несколько дней, пока его не посадят после метаморфозы на особый рацион и не превратят в булла. У него отрастут на теле волосы, ноги станут толстыми и мохнатыми, он не сможет произнести ни слова, будет только мычать. Они, говорят, и не помнят ничего, буллы. Значит, забудет он и Чуну, ее тонкий голосок, это нехорошо, это невежливо, забудет все, даже того аса, что выпрыгнул в окно. Себя и то забудет. Даже не будет знать, кто он и кто его родители.
   Чуна… Конечно, она его предала, но ведь она не знала. Да и так все равно машина бы не разрешила им встречаться. Раз он захотел — это уже преступление. Машина сама знает, кто с кем должен встречаться. Когда ас или аса подрастают, они получают от машины разрешение встречаться, где указано точно, с кем и когда. Машина любит все знать.
   Булл. Он будет буллом и будет подметать улицы и увозить мусор. Он будет когда-нибудь идти но улице и увидит Чуну. И даже но узнает ее, не промычит ничего. Он представил себе улицу в людный час. Он хотел представить и себя, но улица почему-то согнулась, дернулась, поплыла куда-то.
   Он проснулся, когда в каморке было уже совсем светло. Наверное, уже не очень рано, подумал Лик, потому что за окном было тихо — значит, утренний ветер уже улегся. Старухи не было.
   Лик тяжело вздохнул. Как хорошо было во сне! Не было ни разбитого экрана, ни стерегущих, ни кошмара хватающих тебя рук, ни мычащих медлительных буллов. Была Чуна, с которой они бежали бок о бок по бесконечной стене, смеялись, и Чуна пела: «Это нехорошо, это невежливо…»
   О, если бы только можно было повернуть время назад! Зачем, зачем глазел он по сторонам! Сколько раз твердила ему мать, чтобы он не пялил все четыре глаза сразу во все стороны, чтобы смотрел прямо перед собой, как делают все воспитанные асы, а не идиоты вроде него. И. действительно, не увидь он тогда, как смешно она спускалась по стене, осторожно ощупывая ножками каждую трещинку, не заговори он с ней, ничего бы и не было. Да, но тогда не было бы и Чуны…
   — Проснулся? — спросила старуха. — Я уж за рационом сходила. Давай завтракать, пока тебя еще не начали кормить тем дерьмом, которое превращает аса в булла.
   Она приготовила завтрак и поставила тарелку перед Ликом.
   — А вы? — спросил он.
   — Да не хочется что-то есть, — вяло ответила старуха.
   Врет, наверное, подумал Лик. Это она для меня. Рацион-то у нее на одного, вот она и делает вид, что не хочет. Надо было, конечно, отказаться или хоть заставить ее разделить рацион пополам, но, может, она и правда не хочет? И Лик, продолжая раздумывать, врет старуха или не врет, быстро умял утренний рацион.
   — Ну, давай теперь залезай под стол.
   — Под стол?
   — Ты чего, не понимаешь? Время утренней благодарности, и ты что, хочешь, чтобы машина тебя увидела?
   — А… — пробормотал Лик. Как он мог сразу не сообразить!..
   Он заполз под стол и услышал, как старуха щелкнула выключателем контакта и забормотала:
   — Я, Рана Раку из десятого сектора, приношу благодарность машине, да будет благословенно имя ее, за то, что она взяла на себя бремя наших мыслей и желаний и несет это бремя во имя нашего счастья и спокойствия.
   Снова щелкнул выключатель, и в этот самый миг в окно постучали.

ГЛАВА 3

   Он не помнил, когда попал на Онир. Вернее, он помнил, потому что никогда ничего не забывал и мог бы легко восстановить в своей памяти любое событие своей бесконечно долгой жизни, но для чего было вспоминать? Что могло бы измениться в неудержимом стремлении рек времени добраться туда, где начало становится концом, конец — началом, устья превращаются в истоки, а истоки — в устья?
   Он мог бы вспомнить жаркую, сухую землю Оххра, оранжевое небо и быстрое кружение двух голубых солнц, отбрасывающих юркие короткие тени. Но для чего?
   Он мог бы вспомнить тихий полуденный час, когда так сладко погрузиться в привычное созерцание, когда растворяешься мыслями во Вселенной и каждой частицей тела слышишь ток рек времени. Он распластался тогда плоским камнем на склоне холма и тихо дремал, когда вдруг почувствовал своим полем приближение двух незнакомцев, у которых не было полей.
   — А вот еще оххр, — сказал один.
   — Где?
   — Да вот где-то здесь, индикатор показывает поле. Сейчас поищем… Ага, смотри, как отклоняется стрелка. Вон он!
   — Ишь, как устроился!.. А этот не перекинется?
   — Да нет. Если они сразу свое поле не выключают, потом не выключат, такой уж это народец… Давай подгоняй платформу.
   — Осторожнее. Ран, зачем ты его ногой пихаешь? Все-таки живой…
   — Ты это брось, ты в охотники только-только попал, а я уж не помню когда. Ты на Оххре не был, а я второй раз. Живой он, не живой — это не наше дело. Приказ простой: если он поле не выключил, мы его подбираем, выключил — черт с ним, другого недоумка найдем. Ну-ка, помоги мне поднять его, тяжелый, дьявол…
   Все это он мог бы легко вспомнить. Он мог бы вспомнить, как попал на Онир и как был приставлен к машине, которая требовала постоянного присмотра и ремонта. Он мог бы вспомнить все, но зачем? Зачем вообще вспоминать в этом печальном мире, где все труды твои тщетны и плоды их уносят реки времени? Впитываешь ли ты лениво энергию на Оххре, греясь в лучах двух солнц в бесконечном созерцании, или обслуживаешь машину на Онире, машину, которую построили такие же оххры, как и ты, — какая разница? Мерцает ли твое поле здесь или там — какая разница? Все бессмысленно. Вся Вселенная полна печали, которую несут в нее миллиарды лет реки времени. Они отлагают ее, как обычно реки — ил во время разлива, пока не пропитает она все живое. Все живое подвластно этой извечной печали, ибо никто не знает, зачем ты и кто ты.
   И вот он на Онире уже много-много лет. Каждый день, приняв форму аса, он ползет на своих четырех ногах к машине, входит в подземный зал, где мерцают пять гигантских кристаллов, соединенных между собой. Кристаллы — это мозг машины, и никто, кроме оххра, не мог бы разобраться в пульсации миллионов крошечных полей, что живут в каждом кристалле.
   Он распускал свое поле, давая ему истончиться до предела, и бесконечно осторожно вводил его в кристалл. Он ощущал трепет и биение маленьких полей и сравнивал их с тем, как трепетали они вчера, позавчера, годы назад, как должны были трепетать по замыслу тех, кто построил машину.
   Он проверял первый кристалл, второй, пока не прощупывал весь мозг машины. И когда дневная его работа была закончена, он заползал в свое помещение и погружался в оцепенение.
   Иногда ему приходили на ум мысли о том, что хорошо было бы выключить поле. Он не взвешивал, не осматривал и не изучал эти мысли как кристаллы мозга машины, потому что мысли эти были просты, понятны и бесспорны. Их нельзя было оспаривать. Да и зачем? Какое преимущество имеешь ты, думающий, перед, скажем, скалой, которая не думает? Никакого. Наоборот. Если ты полон скорбной печали, сжимающей тебе грудь, то скала неподвластна рекам времени. Она, разумеется, подвластна в том отношении, что они быстро подтачивают ее, размывают, превращают в основу основ и уносят прочь, но скалы неподвластны печали. Нельзя быть подвластным тому, чего не ощущаешь…
   Почему же он до сих пор не выключил поле? Это ведь так просто — одно волевое усилие и проклятый гул времени навсегда исчезнет из твоей души. Почему же? Он и сам не мог ответить на этот простой вопрос.
   Сейчас за ним придут, пора было принимать форму аса: четыре ноги, круглое туловище, длинная шея с маленькой головкой, две руки.
   В окно постучали, и в комнату тут же вполз ас с золотым знаком первого сектора на шее. Он был явно возбужден, потому что вместо обычного приветствия пронзительно закричал:
   — Почему ты до сих пор не готов? Вчера было много жалоб на неправильную выдачу рационов, нехватку платформ на западе, три владельца заводов сообщили машине, что не имели достаточного количества буллов и работников тринадцатого и четырнадцатого секторов, имеется множество вакансий в высших секторах! Что я скажу Отцам? А ты валяешься тут в своей дурацкой медитации! Шевелись-ка побыстрее, оххр, пока жив!
   Пока жив! Маленький смешной ас, подумал оххр, он пугает его небытием. Если бы он знал, как желанно ему небытие! Какой громкий голос, как может одно существо издавать столько шума… И вдруг мозг оххра пронзила мысль, не раз уже посещавшая его: а зачем ему нужно слышать эти угрозы, зачем нужно переливать свое тело в нелепую форму аса, зачем прощупывать своим полем все кристаллы машины? Зачем? Но если раньше эта мысль свободно проходила сквозь его мозг, как проходит поле сквозь стену, то теперь она вдруг застряла и, застряв, начала тут же расти, вытесняя все другие мысли. Как он мог так долго колебаться? Как он мог?
   И впервые за долгое-долгое время его память воскресила оранжевое небо Оххра, теплые бока рыжих холмов, дремлющих под охраной двух голубых солнц. Незнакомое чувство шевельнулось в душе оххра и сказало ему: скорее. Он выключил поле. Голос аса затих и исчез.
   — Ну, в чем дело? — крикнул ас. — Долго я должен тебя подгонять, проклятый оххр?
   Злоба душила его, требовала выхода. Если бы он только мог размозжить эту безмозглую тварь, что валяется целыми днями в праздном безделье, пока он, ас первого сектора, должен мотаться по Ониру, готовясь к встрече с Отцами!
   — Идешь? — крикнул он и почувствовал, как первая тревожная мысль юрким опосликом прошмыгнула у него в голове.
   Раньше такого с оххром никогда не было. Когда он влезал в окно, оххр уже начинал медленно принимать форму аса: выпячивал сначала одну ногу, потом вторую, третью, четвертую. Потом уже вырастало туловище и все остальное. Всегда в одном и том же порядке. Пунктуальные существа. Нелепые, но точные. Время по ним проверять можно было, это уж точно.
   И тут ас понял, что заслоняется этими жалкими словами от одной простой мысли, которая сразу наполнила его пронзительным, раскаленным ужасом: оххр выключил поле! О машина, да будет благословенно имя ее, пронеслась у него в голове дурацкая формула ритуального обращения, которой он уже давно не пользовался, о машина, что же мне делать? Ведь это был последний бесформенный!
   С неумолимой и жестокой последовательностью его будущее разворачивалось перед ним. Вот он стоит перед Отцами и, запинаясь, бормочет, что не виноват, что ведь случалось такое и раньше, что оххры непредсказуемы, это знают все, что какнибудь они наладят обслуживание машины, что все обойдется, что можно, в конце концов, организовать еще одну охотничью экспедицию на Оххр, и тогда у них будет полным-полно оххров.
   Отцы будут молча смотреть на него. Они не скажут ни слова. Отцы никогда не нисходят до споров. Они выслушают его до конца. И только тогда вынесут приговор. Метаморфоза превратит его, аса первого сектора с золотым знаком на шее, в булла. В булла, булла, булла, булла. Он будет мычать, огромный, покрытый шерстью, грязный, полуас-полуживотное. Он даже но будет помнить, что носил когда-то на шее золотой знак, что Они? трепетал перед ним, и каждое утро, когда он вылезал из окна своей комнаты в первом секторе, на стене его уже ждали два стерегущих. Так они и спускались по стене: впереди он, а за ним два стерегущих, которые зорко следили, чтобы никто по помешал ему спускаться по отполированному до блеска камню.
   Он будет буллом, и двое его сыновей, которые любят с веселым визгом ползать по нему, когда он отдыхает, тоже будут буллами и начнут жадно набрасываться на остатки рациона, выброшенные в канаву.
   Не-ет, вдруг засмеялся ас, он не будет буллом, он обманет Отцов. Пусть отвечает его напарник Лони, пусть он, если ему нравится, становится буллом. А он не намерен, пусть мычат другие.
   Он кинулся к окну. Важно было только не думать. Быстрее, быстрее. И не прижимать привычно присоски, а шагнуть в пустоту. Не-ет, он но будет буллом. Он что-то кричал, пока падал, но даже стерегущие, которые ждали его на стене, не могли потом определить, что именно он кричал.
   В окно постучали, и старуха бросила быстрый взгляд на Лика. Что ж, говорил взгляд, мы знали, что пас ожидает. Она проковыляла к окну и распахнула его. В комнату вползли два стерегущих и ас девятого сектора.
   — Видите, — закричал ас, показывая рукой на Лика, — я ж вам говорил, у старухи кто-то есть. Я слышал, она с кем-то разговаривала. Это он, он! Вчера его показывали по машинным новостям! — Ас был в страшном возбуждении. Он то вскакивал на стены, пробегал по потолку, то замирал наместо.
   — Лик Карк? — угрюмо спросил стерегущий.
   — Да, — ответил Лик. Он не понимал, как смог ответить. Он был в оцепенении. Ужас метался в его черепной коробке маленьким обезумевшим опосликом.
   — Это я, я догадался, кто у старухи, — верещал ас, стремительно взбегая на стену. — Господа стерегущие, я надеюсь, мне это зачтется… У меня скоро очередная метаморфоза, и я надеюсь…
   — Надейся, надейся, — усмехнулся старший стерегущий, — это дело хорошее, но главное — не суетись, стой на месте.