Отсюда, через плоскую прибрежную долину, дорога вела к центру города, к громадной, пустынной, но в праздники заполняемой тысячами паломников, прямо в пыли отбивающих земные поклоны, площади Поклонений. Перед въездом на нее стояла деревянная арка с причудливыми черепичными кровлями, воздвигнутая последним китайским императором в честь последнего Богдо-гэгена. Лишь он один имел право проезжать в носилках под ее сводами.
   Не считая множества мелких кумирен, на площадь Поклонений так или иначе выходили все главные святыни столицы: пережившая три столетия и считавшаяся священной исполинская юрта Абатай-хана, Майдари-сум и, наконец, тантрийский Тэгчин-Калбын-сум — храм Великого Спокойствия Калбы, личный храм Богдо-гэгена, примыкавший к его Златоверхому дворцу. Он тоже имел позолоченную двухъярусную крышу в китайском стиле, под карнизами которой висело множество звенящих на ветру колокольчиков. Особняком стоял Цогчин — первый соборный храм Урги, громадный деревянный шатер, поддерживаемый ста восемью колоннами и способный вместить в себя две с половиной тысячи человек. Ежегодно на площади Поклонений проходил Цам — грандиозная мистерия, представлявшая борьбу грозных буддийских божеств с врагами «желтой веры»; весной отсюда начиналось праздничное шествие в честь грядущего воцарения Майдари, когда растянувшаяся на несколько верст многотысячная процессия под звуки труб и раковин обходила Ургу от Кяхтинского тракта, ведущего на север, в Россию, до Калганского, который шел на юго-восток и связывал столицу с Китаем. Оба они, как все дороги в Монголии, усеянные костями лошадей, верблюдов, овец, быков и людей, смутно белели даже в темноте.
   В южной части площади группировались все правительственные учреждения — ямыни. Важнейшие из них, в том числе таможня, были обнесены высоким бревенчатым тыном с красными воротами. Еще южнее, ближе к Толе, располагалась огражденная кирпичной стеной резиденция Чойджин-ламы — государственного оракула, родного брата последнего Богдо-гэгена. Монгольские юрты стояли к западу и северу, между площадью Поклонений и монастырем Дамбадоржин-хийд, а восточнее вновь начинались китайские кварталы с их лавочками, харчевнями, цирюльнями, шорными и скорняжными мастерскими. Весь этот район русские называли «Половинкой».
   «От Половинки, — пишет Першин, — далее на восток дорога поднимается на безотрадное полугорье, голое и каменистое, занимаемое Консульским поселком». Здесь в начале столетия был выстроен целый комплекс зданий русского консульства. Поселок состоял из единственной улицы, вдоль нее версты на полторы протянулись дворы консульских служащих, торговцев, ямщиков, казаков, солдат и т. д. На западной половине этой улицы выделялся двухэтажный каменный дом, принадлежавший русско-бельгийской золотопромышленной компании «Монголор»; в годы Гражданской войны его занимал дипломатический агент Орлов со своим штатом. Русская колония имела выборные органы управления, церковь, школу и больницу. Накануне революции она (колония) насчитывала до трех тысяч человек, но после разгрома Колчака, когда в Монголию хлынули беженцы из Сибири, это число если не утроилось, то удвоилось наверняка.
   От Консульского поселка по береговой террасе Толы дорога вела к Маймачену. Практически это был отдельный город примерно в четырех верстах к востоку от Урги. Здесь жили почти исключительно китайцы, стояли китайские молельни и храмы.
   Все население столицы оценивалось не то в шестьдесят, не то в восемьдесят тысяч, из них не менее одной десятой составляли ламы. Их желто-красные одеяния сразу бросались в глаза среди пестрых монгольских дэли и синих китайских. Но в уличной толпе синий цвет заметно преобладал: китайцы составляли едва ли не большую часть населения Урги. Монголов, живших здесь круглый год, было относительно немного. Торговлей они почти не занимались, хотя их ближайшие родичи — буряты, держали в своих руках весомую долю ургинской коммерции. Среди выходцев из России немало было евреев и татар. Росла японская колония. Время от времени появлялись европейские и американские коммерсанты, инженеры, миссионеры и просто искатели приключений.
   На узких, кривых и невероятно грязных улицах, стиснутых глухими заборами из неошкуренных лиственниц, в районе Захадыра и Половинки всегда было многолюдно. В толчее проходили обозы и верблюжьи караваны, проезжали всадники, но не такой уж редкостью считался и автомобиль. Кое-где в домах по вечерам зажигалось электричество, телефонная станция имела до сотни абонентов. Существовал китайский театр, издавались газеты на трех языках. Из России привозили и фильмы, хотя постоянного кинематографа не было.
   Русские считали Ургу типично азиатским городом, однако японцы утверждали, что такого города нет больше нигде в Азии. Лестный титул «северной Лхассы»определял суть монгольской столицы не многим точнее, чем эпитет «северная Венеция»в применении к Санкт-Петербургу. Священная, через свои святыни и обитающего в ней «живого Будду»связанная с сакральными силами, но несравненно шире открытая миру, нежели Лхасса настоящая, где даже швейные машинки находились под запретом, Урга действительно являла собой уникальное сочетание монастыря, рынка и ханской ставки, дворца и кочевья, Востока и Запада, современности и не только средневековья, но самой темной архаики, таинственно примиренной с учением о восьмеричном пути и четырех благородных истинах.
   Характерной, к примеру, и жутковатой деталью столичного быта, на которую в первую очередь обращали внимание иностранцы, были собаки-трупоеды. В зависимости от того, в год какого животного и под каким знаком родился покойный, ламы определяли, в какой из четырех стихий должно быть погребено тело — водной, воздушной, земляной или огненной. Иными словами, его могли бросить в реку, оставить на поверхности земли или на дереве, зарыть и сжечь, причем один из этих способов для каждого считался наиболее подходящим, еще один — терпимым, остальные два исключались. Но на практике простые монголы либо чуть прикрывали мертвеца слоем земли, либо просто оставляли в степи на съедение волкам. Считалось, что душе легче выйти из тела, если плоть разрушена, поэтому если труп в течение долгого времени оставался несъеденным, родственники покойного начинали беспокоиться о его посмертной судьбе. В Урге вместо волков роль могильщиков исполняли собаки. Эти черные лохматые псы за ночь оставляли от вынесенного в степь тела один скелет, но обилие человеческих костей в окрестностях столицы никого не смущало: в ламаизме скелет символизирует не смерть, а очередное перерождение, начало новой жизни. Собачьи стаи рыскали по городским окраинам, и одинокому путнику небезопасно было повстречаться с ними в темноте. Иногда они, нападали и на живых. Европейцы, называя их «санитарами Урги», тем не менее относились к ним со страхом и отвращением, сами же монголы — абсолютно спокойно.
   Перебили их через несколько лет после Унгерна. Монгольское правительство особым указом запретило относить мертвецов в степь, но революционный указ, естественно, игнорировался, и тогда, как с восторгом сообщает заезжий московский журналист, «в назначенный день на улицы вышли все ревсомольцы, все партийцы, все передовые монголы, и это была собачья Варфоломеевская ночь».
   Но в месяцы, когда здесь царил Унгерн, эти псы, необычайно размножившиеся, разжиревшие, обнаглевшие, тучами собирались на свалке у берега Сельбы, куда свозили трупы убитых евреев и китайских солдат. Древний погребальный обычай превратился в омерзительный шабаш, традиция обернулась чем-то чудовищным и противоестественным. Дикий разгул четвероногих могильщиков словно бы предвещал их гибель, а то и другое вместе знаменовало собой конец старого мирного Их-Хурэ. Унгерн и те, кто пришел ему на смену, сделали этот город иным, не похожим на прежний.
   Еще осенью 1919 года, когда падение Колчака стало делом ближайших недель, монголы обратились за советом к Орлову, который представлял в Урге Омское правительство. Они спросили, кого им теперь следует предпочесть в качестве сюзерена: красную Москву или Пекин? Орлов, разумеется, посоветовал идти лучше под китайцев. Но и без его подсказки к этому варианту склонялись многие князья и высшие ламы, группировавшиеся вокруг министра иностранных дел Цэрен-Доржи. Вскоре генерал Сюй Шичен («маленький Сюй») вошел в Ургу с 12-тысячной армией и целым штатом чиновников. Как пекинский наместник он заставил Богдо-гэгена отречься от престола, причем для вящей символичности предложил ему подписать отречение в тот самый день по календарю, который восемь лет назад стал днем его восшествия на престол.
   Сюй Шичен искал популярности у монголов, устраивал зрелища и народные гулянья. Перед русскими он щеголял европейскими манерами и даже у себя дома по вечерам бренчал на рояле. Его чиновники устроили что-то наподобие клуба для столичного бомонда всех национальностей и старательно разыскивали по городу бильярд, который казался им непременной принадлежностью такого рода клубов.
   Одновременно Сюй Шичен ввел гарнизоны во все крупные центры Халхи, а затем восстановил и прежнюю маньчжурскую систему управления, разве что чиновники были теперь без кос, без шапочек с коралловыми шариками, и назывались не фудуцюнями, как при Цинях, а политическими комиссарами. В Пекине аннулировали все прежние договоры с Россией. Тысячи переселенцев из охваченных неурожаем внутренних районов Китая вновь двинулись в пределы Халхи, китайские купцы и ростовщики извлекли на свет старые долговые расписки. Необходимость платить долги, да еще с набежавшими за восемь лет дикими ростовщическими процентами, вызвала панику. Монгольские князья, сами же и пригласившие китайцев для защиты от Семенова и большевиков, были разочарованы, возмущены и напуганы. Они покидали столицу и разъезжались по своим кочевьям, но там их поджидали правительственные эмиссары с отрядами солдат. Богдо-гэген по сути дела находился под домашним арестом в своем дворце, в Урге становилось все неспокойнее. В Пекин потоком шли жалобы, наконец Сюй Шичен, заслуживший всеобщую ненависть, был отозван. Наместником назначили Чен И, известного дипломата (одно время при Цинях он уже служил в Монголии), а до его прибытия всеми делами заправлял кавалерийский генерал Го Сунлин. По словам Першина, это был «ражий детина с замашками хунхуза». Он «являлся на обеды, устраиваемые русской колонией, в полной форме, в кепи с белым султаном и в перчатках на два-три размера больше, чем нужно, сидел, обливаясь потом, не умея пользоваться ножом и вилкой, зато в конце обеда яростно накидывался на кофе и ликеры».
   Но человек он был решительный и сумел отбить первые две попытки Унгерна штурмом взять Ургу. Теперь обеды с участием китайских генералов стали прекрасным воспоминанием; бывших подданных Российской Империи подозревали в сочувствии барону. Десятки, а то и сотни русских были арестованы.
   «В отношении „хабары", — пишет Першин, сам побывавший под арестом, — китайские военачальники народ опытный и практичный. Они судили о заключенных по способу их питания. Если человек пропитывался своим коштом, то, значит, с него можно было содрать хоть что-нибудь. Тех же, кто кормился за счет благотворительности и подаяния, выпускали, всыпав полсотни „бамбуков". Были брошены в тюрьму и некоторые влиятельные монголы, известные как враги Пекина. Поддержавшие Унгерна пригородные монастыри подверглись разграблению. Ожесточение дошло до того, что убивали даже лам. Солдаты врывались в храмы во время богослужения и открывали пальбу. В окрестностях столицы сожгли все заимки, все загоны для скота — якобы для того, чтобы они не стали опорой Унгерну. В самой Урге солдатня Го Сунлина мародерствовала почти открыто. Объясняя это, китайцы из числа „фирмовых служащих“говорили Першину: „Из хорошего железа гвозди не делают, делают из худого. Доброго человека в солдаты не берут, берут худого…“
   Стоял бесснежный холодный ноябрь с резкими ветрами. Исчезли недавно еще окружавшие город юрты, монголы откочевывали подальше от столицы и угоняли стада. На западе, в Кобдоском округе, войну китайцам объявил неукротимый Джа-лама, очередной раз вернувшийся в Монголию, на севере были красные, на востоке — Унгерн, к югу простиралась необозримая, непроходимая Гоби. Урга оказалась отрезана от всего мира. Опустел Захадыр, ламы не выходили из монастырей. Среди русских царила растерянность, жили по принципу: день прошел, и слава Богу. Уехать в Китай было невозможно, караулы никого не выпускали из Урги и не впускали в нее. Все въезды в город охранялись войсками, жизнь замерла, торговля прекратилась.
   Уже к концу ноября Го Сунлин провел мобилизацию китайского населения. Под ружье было поставлено до трех тысяч мелких торговцев, огородников, ремесленников. Оружия имелось достаточно, снарядов и патронов — тоже. По обезлюдевшим улицам, с которых пропали даже старухи с корзинами и деревянными вилами, собиравшие сухой навоз для очага, в разных направлениях проходили солдаты, разъезжали конные патрули. У присутственных мест на площади Поклонений целыми днями маршировали новобранцы. Однажды здесь же устроили маневры. Артиллеристы ловко отцепляли маленькие горные пушечки, выкатывали их на позиции, заряжали, целились. Проходивший мимо Першин отметил, что вся амуниция, седла, механизмы были в прекрасном состоянии, «франтоватая кожа приборов и чехлов блистала новизной». Но если раньше посмотреть маневры собралось бы множество зрителей, особенно монголов с их обычным для кочевников простодушным любопытством, то сейчас вокруг не было ни души. Все прятались по домам, город затаился в ожидании каких-то близких и грозных перемен[38].
   «Лишь изредка, — вспоминает Першин, — из монастырских храмов доносились ревущие протяжные звуки священных труб, зловеще раздававшиеся в морозном воздухе. Но скоро и трубы умолкли. Военные власти запретили ламам совершать моления в храмах по той причине, что громкие и стонущие трубные звуки наводят ужас и смущают солдат. Солдаты говорили, что ламы своими молениями накликают всякие беды и несчастья на гарнизон, ибо им послушны злые духи и демоны, покровители этих мест. Как ни поясняли ламы, что они молятся добрым божествам, пришлось подчиниться».
   Китайские колонисты, пробиравшиеся в Ургу под защиту гарнизона, рассказывали, что войско Унгерна растет, монголы поддерживают его, а он их не обижает, за все расплачивается золотом. Никто не верил, что барон действует на свой страх и риск, ползли самые невероятные слухи о его покровителях. В их числе называли даже Врангеля, и после первого штурма Урги генерал Чу Лицзян, соперничавший за власть с Го Сунлином, просил подкреплений у Пекина на том основании, что будто бы Врангель в помощь Унгерну отправил армию в 15 тысяч штыков. Видимо, поводом для этих страхов стали не то сообщения об эвакуации Крыма, не то мнимые намерения каппелевцев, которые считали себя частью Русской армии Врангеля, из Забайкалья идти в Монголию.

«ЭТОГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ!»

   Врангель уже плыл из Севастополя в Турцию, когда Унгерн, отступив от Урги, расположился лагерем в долине Терельджин-Гол на берегах Керулена. Это была территория самого восточного из четырех аймаков Халхи — Цеценхановского, и маршрут выбран был не случайно. Здесь его ждали. Восточномонгольские князья первыми если не призвали, то поддержали Унгерна, а теперь они же открыто провозгласили его своим вождем в начинающейся борьбе за освобождение Монголии. Сам цецен-хан, их сюзерен, прислал ему 600 теплых войлочных палаток-майханов и перевязочный материал для раненых. После того, как китайские генералы в Урге посадили под арест Богдо-гэгена, запретили богослужения в столичных храмах и кровью настоятеля осквернили монастырь Шадоблин, сопротивление приобрело характер священной войны. Отныне Унгерн с его непоказной симпатией к буддизму стал естественным центром притяжения, а его потрепанные сотни — ядром будущей армии. К нему начали присоединяться не только княжеские отряды, но и простые араты, и даже нищенствующие монахи. Ходили слухи, будто сам Далай-Лама XIII объявил русского генерала борцом за веру и прислал ему семьдесят всадников из числа телохранителей своей личной гвардии. Это очень похоже на правду. Чуть позже, перед новым наступлением на Ургу, в Азиатской дивизии появилась отборная, особо отличаемая бароном. Тибетская сотня, которой в противном случае просто неоткуда было взяться в монгольской степи, за тысячи верст от Лхассы.
   Монголы называли Унгерна «Богом Войны», и это не только метафора. В необъятном ламаистском пантеоне, особенно среди докшитов — грозных хранителей веры, нетрудно было найти подходящую фигуру, чей дух мог бы воплотиться в человеке, вставшем на защиту оскорбленного чужеземцами «живого Будды». Это не обязательно должно было быть официальным актом в стиле прецедента полуторавековой давности, когда Екатерину II объявили перерождением Дара-Эхэ — Белой Тары, всевидящей богини милосердия с глазами на руках и на ступнях ног[39]. Урга была далеко, но в местных монастырях и среди лам, окружавших монгольских соратников Унгерна, без труда отыскались бы такие, кто из соображений патриотического свойства, по приказу или за деньги готовы были признать барона хубилганом какого угодно божества из разряда воителей.
   Это было тем легче, что монголы считали Унгерна существом если не сверхъестественным, то уж наверняка интимно связанным с таковыми. Верили в его неуязвимость, в его способность с помощью духов становиться невидимым, насылать на врагов панический страх и т. д. Дело тут не в одних личных качествах Унгерна, как хотелось думать тем, кто его романтизировал. Видимо, уже после первого похода на Ургу за ним все ярче начала обрисовываться мистическая фигура грядущего освободителя Монголии: во всех легендах и пророчествах этот национальный мессия должен был прийти в годы жизни восьмого Богдо-гэгена и непременно с севера.
   Из России ожидалось пришествие Амурсаны, причем этот умерший двести лет назад мятежный джунгарский князь уже воплотился в образе Джа-ламы. С севера в седьмом столетии по смерти Чингисхана ожидалось явление его белого знамени, под которым, согласно легенде, монголы вернут себе былое величие. А учитывая, что по монгольским поверьям в знамя переходит душа полководца — «сульдэ», явление знамени Чингиса равносильно явлению его самого. Вообще-то в мифологии евроазиатских народов север — это страна мертвых. Оттуда и должны вернуться великие герои прошлого, но для монголов потусторонний мир парадоксально слился с Россией.
   В своей записке, поданной Александру III, некоторые из таких легенд привел Бадмаев, истолковав их, правда, как предсказания будущей власти Романовых над Халхой. Он, например, передает рассказ о каком-то князе, казненном китайцами на границе с Россией и перед смертью предрекшем, что в какую сторону откатится его отрубленная голова (она откатилась на север), оттуда и придут грядущие властители Халхи. Наконец, на севере должна была начаться война между неверными и войском Шамбалы — мистической страны, чьи владыки в конце времен распространят «желтую религию»по всему миру. Если верить Николаю Рериху, то Сухэ-Батор, первый председатель Монгольской Народно-Революционной партии, сочинил песню, в которой его война с Унгерном и китайцами трактовалась как «северная Шамбалы война»[40], и всем павшим в боях красным цэрикам обещалось возрождение в облике воинов Шамбалы.
   Разумеется, Унгерна не считали ни ожившим Чингисханом (рыжебородым, кстати, как сам барон), ни Амурсаной или посланцем Шамбалы, но он действовал в одном ряду с этими вариантами, питаясь их энергией. Как всякий, кто принимает на себя груз народных ожиданий, Унгерн приобрел черты мифологического героя. И хотя ожидания были обмануты, это не изменило отношения к нему как к человеку, стоящему на грани двух миров — реального и незримого.
   Среди многих других мессианских легенд существовали две, соотносимые с ним напрямую. Во-первых, это легенда о «бароне Иване»; во-вторых — о пророчестве «Бичигту цаган шулун», священного белого камня. В одном из своих воззваний Унгерн — вероятно, просвещенный на этот счет состоявшими при нем ламами, напоминал широко известное в Монголии предсказание о том, что после великой смуты явится непобедимый «белый батор», который спасет и возродит монгольского хагана. Причем его пришествие должно было произойти в «год белой курицы», т. е. в 1921 году. Тот факт, что Унгерн — белый генерал, делало это пророчество особенно волнующим для монголов, очень чутких к цветовой символике.
   Враги Унгерна считали, что ламы сознательно обманывали невежественных кочевников, а сам барон использовал эти легенды в сугубо прагматических целях. Это неправда: Унгерн никогда бы не стал тем, кем он стал, и не совершил того, что совершил, если бы в нем не было настоящей глубокой веры в свою особую миссию.
   «Легенды в Монголии, — писал Бадмаев, призывая Александра III опереться на них в своей восточной политике, — значат больше, чем действительность». Для кочевников, живущих в архаической эпохе, такие легенды лежали в одной плоскости с реальностью, образуя точки, где она входила в соприкосновение с иным, высшим миром. Это своего рода «чакры»центры, через которые в сосуд человеческой плоти вливается животворная космическая энергия. Разница лишь в том, что здесь речь идет о народе, а не об отдельном человеке. Одна из таких «чакр»на теле Монголии открылась поздней осенью 1920 года в долине Терельджин-Гол — там, куда Унгерн привел остатки Азиатской дивизии.
   Разбитый под Ургой, он начинает понимать, что для победы нужно привлечь к себе тех, чьи имена популярны в Монголии. Наибольшим, пожалуй, моральным авторитетом среди монголов пользовался прославленный Тогтохо-гун. Когда-то он первым бросил вызов Пекину, а теперь, старый и больной, кочевал неподалеку от Урги, давно не вмешиваясь в политику. Но многие помнили, что в былые времена китайцы обещали в награду золотой весовой эквивалент его тела, если он будет доставлен живым, и серебряный — если мертвым. Во всяком случае, такова была легенда, и отблеск славы Тогтохо ложился на его родственника Найданжава, который присоединился к Унгерну на Керулене. Правда, сам Тогтохо остался в стороне и никого из своих родичей и данников на эту войну не благословил.
   Установить связи с восточномонгольскими князьями помог Унгерну один из самых близких к нему людей — бурят Джамбалон. Волков полагал даже, что если бы не он, второй поход на Ургу попросту не состоялся бы. Это, может быть, и преувеличение, но небольшое. Именно буряты, более образованные, гибкие и светские, теснее связанные с Россией, всегда играли роль посредников между монголами и русскими политиками, будь то дипломаты Николая II, Семенов, Унгерн или деятели Коминтерна и сибирские большевики.
   Одни утверждали, что Джамбалон воевал с бароном еще в Нерчинском полку, другие — что свою карьеру он начал простым пастухом в Азиатской дивизии. Оссендовский, оперируя, главным образом, тем обстоятельством, что Джамбалон имел «необыкновенно длинное»лицо аристократа, выводил его родословную от мифических «бурятских царей». Но все сходились в одном: Унгерн доверял ему больше, чем любому из своих русских соратников. После взятия столицы он получил княжеский титул, и хотя ургинские шутники вместо «Джамбалон-ван»произносили «Джам-болван», это был человек незаурядный. Через него позднее Унгерн завязал отношения с «живым Буддой», а пока что с его помощью сумел организовать отряд из кочевавших по Керулену бурятских беженцев.
   Здесь же Азиатская дивизия пополнилась и сотней бежавшего из Забайкалья войскового старшины Архипова. С ним было девяносто казаков и доктор Клингенберг из Перми, имевший впоследствии зловещую славу придворного унгерновского врача-убийцы. Вообще в лагерь на Керулене почти ежедневно являлись беженцы из Сибири и Забайкалья. Шли с женами и целыми семьями, военные и штатские. Большинство приходило к Унгерну в надежде, что он выведет их в Маньчжурию, к очагам цивилизации. Когда же выяснялось, что барон собирается идти в противоположную сторону — к Урге, воевать с «гаминами», было уже поздно. Большая часть смирялась, некоторые пробовали бежать. В снежной степи, за сотни верст от границы, зная, что пойманных дезертиров ждет неминуемый конец под палками палачей, на побег отваживались немногие. Добраться до вожделенного Харбина удавалось и вовсе единицам.