Позднее Носков сумел добраться до Харбина. Там он выработал свою «медицинскую концепцию», согласно которой «любая слепота излечима». Суть в следующем: если жизненно важные органы человека находятся в состоянии абсолютного здоровья, то «разумные силы природы», действуя «от центра к периферии», постепенно устранят все внешние повреждения организма. Через восемь лет после ранения, приведшего к слепоте. Носков был уверен, что у него уже идет процесс возрождения глазной роговицы.
   «Но здесь-то, — продолжает он, — и начинается трагедия моей души. В настоящий момент я не имею тех благоприятных жизненных условий, которые необходимы мне для медленного движения из царства могильной тьмы к столь желанному свету. Я не могу поставить крест на моих идеях и отказаться от возможности снова быть зрячим. Отказ от всего этого равносилен добровольному уходу в четвертое измерение. Я должен вернуться к активной жизни, должен рассеять мучительную тьму, окутывающую меня и тысячи несчастных людей, которые, как я сейчас, бродят во мраке ночи. Я должен торопиться, я должен иметь средства, и вот с этой целью я подошел к настоящему изданию… Думаю, что тот доллар, который я хочу за свою книгу, не выведет никого из бюджета, а мне даст возможность придти к желанной победе. Я хочу, чтобы каждый проникся сознанием и подумал о том, что если здесь, на далекой чужбине, зачастую зрячие здоровые люди гнутся под давлением жестокой действительности и с трудом отстаивают свое право на жизнь, то как же трудно и тяжело отстоять это право слепому человеку. Я жду, что читатель не будет строго судить меня за эту книгу и посоветует друзьям приобрести ее, помня, кому и на какое дело дает он свой доллар».
   Книге предпослан портрет Унгерна, но о самом бароне в ней почти не говорится. Носков никогда с ним не встречался. Он жил на западе Халхи, гдеглавными действующими лицами монгольской трагедии стали два других человека — генерал Бакич и атаман Кайгородов.
   В начале 1920 года Оренбургская армия, в которой Бакич командовал корпусом, перешла китайскую границу и была интернирована в Синьцзяне, вблизи города Чугучак. Здесь построили лагерь из землянок, лагерные линейки назвали именами улиц Уральска и Оренбурга. После отъезда Анненкова и убийства Дутова командование армией перешло к Бакичу. От страшного голода весной следующего года умерли сотни людей, оставшиеся едва держались на ногах, все оружие было сдано, тем не менее власти смотрели на интернированных не без опаски. Два события усилили эти подозрения: появление в Чугучаке разбитых крестьян-повстанцев из Западной Сибири, которые разоружиться отказались, и падение Урги. Победы Унгерна эхом отозвались в Синьцзяне. Опасаясь развития событий по монгольскому варианту, китайцы тайно открыли границу красным. Правда, Бакич каким-то образом узнал об этом, и оренбуржцы вместе с семьями, но без подвод, почти без оружия и без продовольствия двинулись на восток, в Монголию. Перед уходом лагерь подожгли. Через несколько часов его догорающие развалины были заняты красными.
   Начался беспримерный переход через голодные, безводные степи Джунгарии. Третья часть всех ушедших из Чугучака погибла в пути, но остальных Бакич привел к Шара-Сумэ — последнему китайскому городу у границ Халхи — и захватил его после трехнедельной осады. Ворвавшись в город, люди искали только еду, «дорогие шелка, предметы роскоши бросались как ненужный хлам». Хватали все, что, казалось, можно употребить в пищу. Тонкие жертвенные свечи принимали за вермишель, мыло — за куски хлеба. Сальные свечи были изысканным лакомством.
   Китайцы бежали, Бакичу достались кое-какие трофеи, и он начал готовиться к походу в Россию. Хотя вновь начался голод, в Шара-Сумэ были съедены все собаки, все кошки, но, по словам Носкова, «окружающая печальная действительность не обескураживала воинственного генерала». Слухи об Антонове, о крестьянских восстаниях в Сибири вселяли надежду на успех.
   Часть оренбуржцев Бакич выслал дальше на восток: с гор Алтая они спустились на равнины Халхи. Очевидно, среди них появлялись эмиссары Унгерна, но переговоры ни к чему не привели. На допросе он подтвердил, что Бакич ему не подчинялся.
   Дело тут не только в честолюбии старого генерала, хотя и оно несомненно. Унгерн с его бескомпромиссным монархизмом для Бакича был фигурой чересчур одиозной. Сам он попытался использовать те чисто эсеровские лозунги, которые волновали мужицкую стихию и за которые в Урге расстреливали без суда. Азиатская дивизия выступила в свой последний поход под знаменем с вышитым на нем именем Михаила II, а над штабом Оренбургской армии в Шара-Сумэ развевалось красное полотнище. Лишь в верхнем его углу, возле древка, был нашит крошечный трехцветный прямоугольник. Даже погоны хотели упразднить, но возмутилось офицерство. Бакичу пришлось оправдываться: «Погоны мы носим не для отдания чести, а чтобы отличать своих». Некое заискивание слышится в его объяснениях, рассчитанных на крестьян-повстанцев: «В наших рядах не редкость встретить полковника с одной, двумя или тремя нашивками, что означает, что полковник служит чуть ли не рядовым бойцом, а бывший пахарь командует им».
   Унгерн вполне мог заставить полковника служить не только рядовым, но и пастухом, однако сентенция о «бывшем пахаре»для него была неприемлема. Он и Бакич были разными людьми. С одной стороны, Бакич кажется более прагматичным, с другой — способным отказаться от условностей во имя некоей высшей правды. Он, например, после окончательного разгрома его армии демонстративно отбросил револьвер и пошел впереди колонны с большим деревянным крестом в руках. Невозможно представить Унгерна делающим этот по-своему величественный жест смирения, который на фоне снежной монгольской степи отнюдь не кажется театральным.
   Главные силы Бакича пришли в Монголию, когда Унгерн уже сидел в иркутской тюрьме. Но другие белые отряды появились на западе Халхи гораздо раньше. После падения Урги они как бы выкристаллизовались из аморфной массы беженцев, оказавшихся здесь после поражения Колчака. Самым крупным был отряд атамана Кайгородова.
   Простой алтайский казак, есаул, он сумел собрать около двух с половиной сотен бойцов. Повиновались ему беспрекословно. Это был грубый, огромной физической силы человек, во хмелю способный прибить любого из своих офицеров, но обладавший врожденным чувством справедливости. Оно заставляло Кайгородова принимать под защиту бежавших из Урги евреев и не допускать насилий над монголами. Единственный из белых вождей в Халхе, он до конца сохранил с ними относительно мирные отношения.
   «Мы, как песчинка в море, затеряны среди необъятной шири Монгольского государства», — так начинается один из его приказов. Между двумя песчинками — ургинской и той, которую ураганом революции занесло в Кобдо, где базировался отряд Кайгородова, пролегала тысяча с лишним верст. Подчинившись Унгерну лишь формально и опротестовывая его приказы, атаман чувствовал себя в безопасности.
   Кстати, как об Унгерне рассказывали, будто он командовал личным конвоем Николая II, так легенда назначала Кайгородова на ту же должность при Колчаке. Вытесненным на край света русским беженцам хотелось видеть в своих случайных вождях людей более значительных, чем те были на самом деле. Хотелось в их мимолетной власти различить отблеск легитимности, а победители охотно подхватывали такие легенды из желания преувеличить собственные заслуги. Трудно было устоять перед соблазном приписать себе честь победы над бывшим начальником императорского или адмиральского конвоя.
   До Кобдо барон так и не дотянулся, но в Улясутае, расположенном на полтысячи верст ближе к Урге, сумел утвердить свою власть с помощью есаула Казанцева. Его отряд вошел в Азиатскую дивизию на правах отдельной боевой единицы. Казанцев был кряжистый рыжебородый енисейский казак, свирепый и честолюбивый. Унгерн подкупил его тем, что обещал после победы создать на юге Красноярской губернии особое Урянхайское казачье войско, а самого Казанцева сделать войсковым атаманом. Сидя в Улясутае, он примерял на себя эту роль и обсуждал с помощниками размеры душевого надела в будущем войске. Одновременно вместе с прибывшим из Урги ближайшим подручным Сипайло. Безродным, он очистил город от «вредных элементов». Погибли все евреи и все, в ком подозревали таковых. Из русского населения Улясутая погибло 42 человека — приблизительно каждый пятый. Мужей и жен связывали вместе и рубили по очереди. В числе прочих был зарублен капитан Зубов, чья главная вина состояла в том, что он приходился племянником «предателю России»Родзянко.
   У Казанцева было человек полтораста казаков. Немного больше, но не казаков, а бывших колчаковских солдат и офицеров, насчитывал отряд полковника Казагранди. Своей базой он сделал поселок Ван-Хурэ на тракте между Улясутаем и Ургой. После Унгерна и Резухина этот человек показался доктору Рибо интеллигентным и порядочным, но Алешин, служивший под его началом, именует его «кровавой бестией». Кто из этих двоих прав, судить трудно. Для того, чтобы в то время стать командиром партизанского отряда, нужно было обладать вполне определенными качествами, в число которых интеллигентность и порядочность не входили. Но, во всяком случае, массовых убийств за Казагранди никто не числил, кроме самого Унгерна: в плену тот утверждал, что у него с Казагранди были конфликты из-за жестокости последнего по отношению к китайским поселенцам.
   На севере, в районе озера Косогол, действовала группа человек в семьдесят под командой вахмистра Шубина, в прошлом скупщика пушнины. Это был просто бандит. Барону он подчинился охотно, поскольку получил от него бидон серебра, оружие и обещание присвоить ему офицерский чин, о котором Шубин мечтал всю жизнь.
   Все эти отряды Унгёрн собирался использовать при наступлении в Забайкалье. Их количественная ничтожность его не смущала. Он был уверен, что стоит лишь перейти границу и вокруг них, как снежный ком, начнет нарастать масса повстанцев.
   В конце апреля бригада Резухина была отправлена из Урги на север. В начале мая Резухин прискакал в Ван-Хурэ, и туда же на автомобиле прибыл Унгёрн. Наступление было решено, оставалось разработать план операции. На совещании, которое состоялось в одной из госпитальных палаток, барон предложил Резухину и Казагранди изложить свои соображения.
   Первый настаивал на том, чтобы Кайгородов, Казагранди, Казанцев и Шубин были бы подчинены непосредственно ему и вошли в его бригаду. Все вместе их отряды насчитывали до 700 человек, имели неплохое вооружение за счет ургинских трофеев и могли бы составить отдельную, третью бригаду Азиатской дивизии. Во главе этих объединенных сил Резухин хотел по западному берегу Селенги пересечь границу и двигаться к берегам Байкала. Самому Унгерну предлагалось по долине Орхона выйти к Троицкосавску и Кяхте, захватить их и далее развивать наступление на Верхнеудинск.
   Казагранди выдвинул другой план. Согласно ему, все мелкие отряды, Резухин со своей бригадой и сам Унгёрн должны были действовать порознь, хотя и согласованно. Кайгородову отводилось то направление, на которое он единственно мог согласиться — из Кобдо на Бийск, в его родной Алтай; Казанцев должен был идти в верховья Енисея и поднять енисейских казаков, а сам Казагранди вместе с Шубиным — начать действия на юге Иркутской губернии. В остальном план Резухина оставался без изменений. Но при обоих вариантах расчет строился на том, что будет колоссальный приток восставших крестьян и перебежчиков. Казагранди заверил Унгерна, что переход красноармейцев на его сторону — «пустяк». Да и сам барон был убежден, что Забайкалье «это как пороховой погреб», и нужна только искра.
   После некоторых колебаний Унгёрн принял план Казагранди. Наутро он выехал обратно в Ургу, а бригада Резухина вскоре начала движение на север.

ПОД ЗНАКОМ ЦИФРЫ

   Вернувшись в Ургу, Унгерн в течение двух недель готовится к походу. Одновременно он задумывается об идеологическом обосновании этой акции. В итоге появляется знаменитый впоследствии программный «Приказ № 15». Отпечатанный в большом количестве экземпляров, он позднее не раз воспроизводился и в советских, и в эмигрантских изданиях. Одни называли его «мистическим», другие — «живодерским», третьи, как Рибо, были уверены, что этот странный и страшный документ является «продуктом помраченного сознания». В нем, несомненно, отразились идеи Унгерна, хотя непосредственное авторство принадлежало Ивановскому и Оссендовскому. Они трудились над ним в течение трех дней, поделив между собой параграфы чисто военного содержания и политические.
   «Вы, кажется, воевали на своем веку порядочно и знаете, что этот приказ является совершенно необычным», — допрашивая Унгерна, констатирует один из членов следственной комиссии. «Думали ли вы, что он будет распространяться помимо ваших войск, попадет к населению?» — спрашивает другой. Утвердительный ответ не избавляет следователей от недоумений: «Вы знали состав населения: казаки и инородцы. Разбираться в такой отвлеченной философской штуке, как этот приказ, для них трудно…»Приводится еще несколько подобных соображений, призванных уличить Унгерна в нежелании раскрыть подлинные мотивы издания «Приказа № 15»; наконец барон, видимо, не выдерживает и отвечает коротко: «Судьба играет роль. Приказ остается бумагой».
   На другом допросе он объяснил, что издал этот приказ с целью «придать большое значение походу», но особых надежд на него не возлагал, и вообще — «бумага все терпит». Сам же он надеялся не на приказ, а на «военное счастье, всегда ему сопутствовавшее и лишь теперь изменившее».
   В преамбуле явственно ощущается опытная рука Оссендовского, который одно время служил в Осведомительном отделе у Колчака: «Россия создавалась постепенно, из малых народностей, спаянных единством веры, племенным родством, а впоследствии особенностью государственных начал. Пока не коснулись России в ней по ее составу и характеру не применимые принципы революционной культуры, она оставалась могущественной, крепко сплоченной Империей. Революционная буря с Запада глубоко расшатала государственный механизм, оторвав интеллигенцию от общего русла народной мысли и надежд…»И т. д. Весь этот клишированный набор аргументов, не потребовавший от Оссендовского большого вдохновения, по тону и содержанию ничуть не напоминает письма самого Унгерна. Его редактура здесь почти незаметна, если не считать раздела, где говорится о великом князе Михаиле Александровиче.
   Затем идут параграфы, определяющие маршруты движения войск, способы создания повстанческих отрядов, их тактику, порядок снабжения и пр. Автором этой части был Ивановский, начальник штаба дивизии. Писал он со знанием дела, как профессионал-штабист, но, будучи достаточно трезвым человеком, не верил, разумеется, что его разработки будут применены на практике. Успех похода казался ему крайне маловероятным, и он приложил все усилия, чтобы самому в этой авантюре не участвовать.
   Но два пункта здесь выдают руку Оссендовского и подробные указания барона.
   Это 9-й: «Комиссаров, коммунистов и евреев уничтожать вместе с семьями. Все имущество их конфисковывать».
   И 10-й: «Суд над виновными м. б. или дисциплинарный, или в виде применения разнородных степеней смертной казни. В борьбе с преступными разрушителями и осквернителями России помнить, что по мере совершенного упадка нравов и полного душевного и телесного разврата нельзя руководствоваться старой оценкой. Мера наказания может быть лишь одна — смертная казнь разных степеней. Старые основы правосудия изменились. Нет „правды и милости“[86]. Теперь должны существовать «правда и безжалостная суровость». Зло, пришедшее на землю, чтобы уничтожить божественное начало в душе человека, должно быть вырвано с корнем…»
   Завершается приказ пророчеством Даниила о «Михаиле, Князе Великом», и сроках его пришествия: «Со времени прекращения ежедневной жертвы и поставления мерзости запустения пройдет 1290 дней. Блажен, кто ожидает и достигнет 1335-ти дней»[87].
   Далее между этими словами и подписью Унгерна лишь заключительный короткий призыв к «стойкости и подвигу».
   Те, кто допрашивал пленного барона, поинтересовались, естественно, почему он не оборвал цитату раньше, для чего счел нужным привести в своем приказе эти две цифры. Унгерн ответил, что 1290 дней должны были пройти «с момента издания декрета о закрытии церквей до начала борьбы, а 1330 (так в тексте протокола. — Л. Ю.) до освобождения от большевиков».
   Имеется в виду изданный 20 января (2 февраля) 1918 года Декрет об отделении церкви от государства. Но если считать с этого дня, то до выступления Азиатской дивизии из Урги на север, т. е. «до начала борьбы», прошло не 1290 дней, а приблизительно на три месяца меньше. Зато эти недостающие месяцы как раз появляются, если вести счет со времени Октябрьского переворота. В таком случае все совпадает практически день в день.
   Сомнительно, чтобы Унгерн сам, с бумагой и карандашом в руке, занимался подобными кропотливыми подсчетами. На него это не похоже. По-видимому, кто-то подсказал ему возможность соотнести эти цифры с датой похода в Забайкалье, а он не стал вдаваться в подробности. Достаточно было того, что реальные сроки приближаются к указанным в Священном Писании.
   Что касается второй цифры — , то Унгерн, может быть, знал, что, согласно предсказаниям, Ригдан-Данбо, последний хан Шамбалы, начнет священную «северную войну»с неверными в 2335 году. Странная схожесть этих двух сакральных чисел могла внушить Унгерну не только дополнительную уверенность в тождестве Майдари и библейского Михаила, но и тайную мысль о том, что его собственный поход, предпринятый в том же северном направлении, по которому должно двинуться войско Шамбалы, каким-то образом связан с началом новой эпохи всемирной истории.
   Вообще, отношения Унгерна со временем складывались непросто. Его планы были настолько грандиозны, что вопрос о сроках их осуществления как бы не имел большого смысла. Недели и месяцы мало что значили, все было погружено в вечность. Возникавшие в больном мозгу видения казались несовместимы с календарем. К тому же в Монголии он с европейского времяисчисления постепенно перешел на местное, восточное. Так проще было иметь дело с кочевниками. Три календаря — юлианский, григорианский и лунный, — наложившись друг на друга, создали окончательную путаницу в памяти Унгерна, и без того не блестящей во всем, что касалось имен, дат и т. д. На допросах он часто не мог назвать точные даты тех или иных относительно недавних событий. «Мне трудно восстановить, — признался он однажды, — я все лунными месяцами считал».
   Восстановить хронологию своего похода ему было тем труднее, что у монголов и тибетцев счет дней в лунном месяце идет не по порядку. Обычно астрологи (а они состояли в свите Унгерна) заранее определяют неблагоприятные совпадения чисел с днями недели, и такие числа попросту исключаются. Скажем, после 1-го числа следует 3-е, поскольку 2-го в этом месяце быть не должно. Соответственно какое-нибудь число удваивается, и два дня в месяце фигурируют под одной и той же датой.
   К этим астрологическим ухищрениям Унгерн, вне всякого сомнения, относился очень серьезно, как и к цифрам, упомянутым в его приказе. Будучи не в ладах с календарем, он жил в мире разного рода цифровых соответствий, чисел благоприятных и опасных, сулящих успех или неудачу. А в его положении успех означал жизнь, неудача — смерть.
   Может быть, он действительно не придавал важного значения самому приказу, как говорил о том на допросах, но издание его было обставлено определенными условностями, о которых Унгерн предпочел умолчать. Во-первых, несмотря на то, что никаких общих письменных, тем более печатных, приказов по дивизии никогда раньше не издавалось, и этот — единственный, он почему-то получил порядковый номер «». Во-вторых, изданный 13 мая, приказ был помечен не 12-м и не 14-м, а 21-м мая 1921 года. Этот же день Унгерн выбрал для выступления из Урги на север, к русской границе. Выбор даты начала похода тоже не был случайным. Здесь опять сыграла свою роль та цифра, которой был помечен приказ — : по монгольскому календарю 21 мая приходилось на 15-й день IV луны. В 15-й день I луны был коронован Богдо-гэген, и многие в дивизии знали, что число «»ламы определили как счастливое для барона[88]. Всей этой цифирью как бы заклиналось будущее. Реальность подтасовывалась и приводилась в соответствие с указаниями потусторонних сил.
   Накануне похода всем известная страсть Унгерна к гаданиям вспыхивает с новой силой. Любыми способами он пытается узнать, что ждет его по ту сторону границы. В письме к своему пекинскому агенту Грегори он просит, чтобы тот обратился к какому-то знакомому им обоим «предсказателю» — вероятно, китайцу или монголу; одновременно жена хорунжего Немчинова, находясь в Дзун-Модо, за 20 верст от Урги, то ли по картам, то ли еще каким-то способом гадает о судьбе, ожидающей барона, и ежедневно по телефону сообщает в столицу результаты своих гаданий. В штабе дивизии дежурные офицеры принимают от нее телефонограммы, а затем немедленно передают Унгерну. Перед тем как покинуть Ургу, он жертвует десять тысяч долларов столичному ламству — в благодарность за предсказания, и авансом — за совершение молебнов, должных привлечь к нему благосклонность богов.
   Но цифры становятся неизменным итогом всех гадательных процедур. Вероятно, они казались Унгерну тем универсальным, как в пифагорействе, языком, на котором изъясняются незримые хозяева этого мира. При этом настоящим мистиком он не был. Общение с иным миром сводилось для него, главным образом к поступающим оттуда практическим рекомендациям, имело прикладное значение.
   Роковым для себя Унгерн считал число 130 — возможно, потому, что оно представляет собой удесятеренное 13.
   Оссендовский рассказывает, как во время ночного посещения монастыря Гандан, выйдя из храма Мижид Жанрайсиг, барон повел его в «древнюю часовню пророчеств» — небольшое, «почерневшее от времени, похожее на башню здание с круглой гладкой крышей»и висевшей над входом медной доской, на которой были изображены знаки зодиака. «В часовне оказались два монаха, певшие молитву. Они не обратили на нас никакого внимания. Генерал подошел к ним. „Бросьте кости о числе дней моих!" — сказал он. Монахи принесли две чаши с множеством мелких костей. Барон наблюдал, как они покатились по столу, и вместе с монахами стал подсчитывать. „Сто тридцать… Опять сто тридцать!". Он отошел к алтарю, у которого стояла старая индийская статуя Будды, и снова принялся молиться…»
   Через несколько дней, тоже ночью (как многие тираны, Унгерн предпочитал ночной образ жизни), Джамбалон привел к нему в юрту известную в Урге гадалку — полубурятку-полуцыганку. Оссендовский находился здесь же и все видел: «Она медленно вынула из-за кушака мешочек и вытащила из него несколько маленьких плоских костей и горсть сухой травы. Потом, бросая время от времени траву в огонь, принялась шептать отрывистые непонятные слова. Юрта понемногу наполнялась благовонием. Я ясно чувствовал, как учащенно бьется у меня сердце и голова окутывается туманом. После того, как вся трава сгорела, она положила на жаровню кости (бараньи лопатки, по трещинам на которых производится гадание. — Л. Ю.) и долго переворачивала их бронзовыми щипцами. Когда кости почернели, она принялась их внимательно рассматривать. Вдруг лицо ее выразило страх и страдание. Она нервным движением сорвала с головы платок и забилась в судорогах, выкрикивая отрывистые фразы: „Я вижу… Я вижу Бога Войны… Его жизнь идет к концу… Ужасно!.. Какая-то тень… черная, как ночь… Тень!… Сто тридцать шагов остается еще… За ними тьма… Пустота… Я ничего не вижу… Бог Войны исчез…"
   Гадалка появилась в юрте барона в ночь с 19 на 20 мая, и Оссендовский, включаясь в привычную для него игру (в его книге непременно сбываются все такого рода предсказания), замечает, что она оказалась права: Унгерн был казнен приблизительно через 130 дней.
   На самом деле прошло несколько меньше — его расстреляли 15 сентября 1921 года. День смерти пришелся на число, которое он считал счастливым для себя. Впрочем, оно могло быть истолковано и так, если в смерти видеть не конец, а начало нового пути.

НАКАНУНЕ

   В эти же дни Унгерн нанес прощальный визит Богдо-гэгену — «без определенной цели», как он говорил на допросе. Возможно, прямой политической цели у этого визита и не было. Скорее всего, ему хотелось при личном свидании проверить, так ли уж безнадежны перспективы дальнейших отношений с «живым Буддой».
   Для чего-то Унгерн пригласил Оссендовского поехать вместе. Тот знал, что добиться такой аудиенции чрезвычайно трудно, и очень обрадовался «представившемуся случаю». На автомобиле прибыли к воротам Зимней резиденции на берегу Толы; отсюда ламы провели их в тронную залу Зеленого дворца — «большую палату, чьи жесткие прямые линии несколько смягчались полумраком». В глубине ее стоял трон, сейчас пустой. На сидении лежали желтые шелковые подушки, обивка спинки трона была красная, с золотой каймой. По обеим его сторонам тянулись ширмы с резными рамами из черного дерева, а перед троном находился низкий длинный стол, за которым сидели «восемь благородных монголов». Это были министры и высшие князья Халхи, среди них — Джалханцзы-лама, премьер-министр. Он предложил Унгерну кресло рядом с собой, а Оссендовского усадили в стороне. Сев, барон произнес короткую речь. Он сказал, что «в ближайшие дни покидает пределы Монголии и поэтому призывает министров самим защищать свободу, добытую им для потомков Чингисхана, ибо душа великого хана продолжает жить и требует от монголов, чтобы они снова стали народом могучим и самостоятельным, соединив в одно целое среднеазиатские государства, которыми некогда правил Чингисхан».