В кратком варианте дело происходило так. Услышав стрельбу возле сосед;
   ней палатки, Унгерн подумал, что возле лагеря появились красные, вышел, спокойно сел на коня и поехал к войскам сделать соответствующие распоряжения. Внезапно по нему начали стрелять, но и тогда он не сразу догадался, что стреляют свои, что это бунт, хотя на всякий случай и спросил: «Что, вы бунтуете?»Ему ответили: «Нет, ничего…»Потом стали стрелять чаще, он сообразил, в чем тут дело, и ускакал к монгольскому дивизиону.
   На другом допросе Унгерн рассказал все более обстоятельно: «Я лежал в своей палатке ночью. Ничего еще не знал про Резухина. Вдруг — стрельба. Уже было темно. Я выскочил. Кто-то еще крикнул: „Ваше превосходительство, берегитесь!" А я думал, что красный разъезд. Подбежал к монголам и сказал, чтобы они собрали человек двадцать. Они вернулись и коня привели мне. Я сел и поехал, а войска уже не было на старом месте. Это мне показалось очень подозрительным. Я встретил казака и спросил, что он делает. Он сказал:
   „Я должен палатки собрать". — „А где войско?" — „Дальше уходит". Я проехал верст десять и вижу: одна сотня стоит лицом ко мне. Я все еще думал, где-нибудь красные. Я спросил: „А много красных?" — „Не знаем". Я поехал дальше, к артиллерии. Они стояли резервом. Я подъехал к Дмитриеву, командующему артиллерией, спросил: „Кто приказал двигаться?" Он сказал: „Приказ из вашего штаба". — „А кто посыльный?" — „Не знаю". Я поехал дальше, к 4-му полку, сказал, что на восток идти нельзя, что там будет голод, надо идти на запад. Когда я ехал мимо пулеметной команды, мне сказали, что офицеров нет. Это мне показалось странным. А когда я проехал весь полк, где раненые были, — ночью это было, слышу, стали стрелять. Я думал опять — разъезд. Проехал мимо. Вижу, пули все около меня. Тогда я понял, в чем дело, и поехал к монголам, но в ночной темноте я проскочил. Они огней не держали. В это время стало рассветать, я поехал к ним, а они уже ушли тоже, на запад. Я подъехал к князю и говорю, что войско плохое. Он говорит, что русские все вообще — плохой народ…»
   Заметим, что в обоих вариантах рассказа отсутствует одна существенная деталь из записок Рибо: Унгерн не сообщает о том, что в него стреляли еще до того, как он сел на коня и поехал к своему «войску».
   Как было на самом деле, понять уже невозможно.
   Может быть, обстреляв палатку штаба, Эвфаритский с товарищами ретировались немедленно, и Унгерн, действительно, не сразу догадался, что происходит. Заговорщики вполне могли и приврать, рассказывая, как барон на четвереньках побежал от них в кусты. Такое приятно было и рассказать и послушать. Но точно так же мог утаить правду и Унгерн, которому, само собой, вовсе не хотелось в этом признаваться.

ОДИНОКИЙ ПЛЕННИК

   В 1929 году Милюков, давно интересовавшийся Унгерном, в своей парижской газете «Последние новости»перепечатал из немецкой «Берлине? Тагеблатт»заметку под названием «Как погиб барон Унгерн-Штернберг». Автор — якобы со слов очевидца — рассказывает следующую историю.
   Отступив из Забайкалья, Азиатская дивизия «залегла» в «степной долине к югу от Байкала». Красные находились поблизости. Ни одна из сторон не рассчитывала на победу, и обе жестоко страдали от голода. Наконец к Унгерну явился парламентер. Он сказал, что большевики готовы начать переговоры и вышлют двоих комиссаров, если им будет гарантирована неприкосновенность. Эти двое останутся заложниками в лагере барона, а сам он должен прибыть в лагерь красных, где ему также гарантируется полнейшая неприкосновенность. Парламентер, бывший офицер, был старым сослуживцем Унгерна, и барон принял предложение. К тому же приехавшие в качестве заложников комиссары — Розенгольц и Флонимович, были значительными фигурами. Их тут же посадили под караул в одну из лагерных палаток. После совещания со своими офицерами, в числе которых был английский капитан Пэльгем, прибывший из Владивостока по поручению генерала Айронсайда, Унгерн дожидался, когда ему приведут коня, чтобы ехать к красным. Была ночь. «Видите эту звезду, господа? — спросил он, указывая на небо. — Это Альфа из созвездия Центавра. В здешних местах ее можно видеть только в мае»[96]. Далее в полном согласии с книгой Оссендовского автор заметки поясняет: «Астрономия была слабостью барона».
   Пэльгем отговаривал его от этой затеи, но Унгерн не послушался и уехал. Через какое-то время поручику, охранявшему Розенгольца и Флонимовича, доставили приказ барона: «Комиссаров прогнать нагайками до линии огня красных». Под крики и смех казаки погнали их по степи до передовых постов противника, а затем отпустили. Первым заподозрив неладное, Пэльгем приказал вернуть комиссаров. Полсотни казаков бросились в погоню, но вернуть их не смогли, натолкнувшись на пулеметный огонь. Коварный план удался, избитые, но живые Розенгольц и Флонимович были уже вне пределов досягаемости. «Что же будет с его превосходительством?» — спросил охранявший комиссаров поручик. «Он теперь на пути к Альфа Центавра», — ответил Пэльгем.
   Эта мифическая история, как и другая того же рода — будто на смотру барон был внезапно окружен, схвачен и увезен китайцами, мстившими ему за прежние поражения, не имеют ничего общего с действительностью. На самом деле все обстояло иначе. Хотя трудно понять в точности, как именно. После того, как возле Джаргалантуйского дацана белая кобыла унесла барона в темноту августовской ночи, никто из унгерновцев никогда больше не видел своего начальника. Что с ним случилось дальше, они не знали. Об этом знали захватившие его простые красноармейцы или партизаны Щетинкина, но у них барона сразу же отобрали представители командования 5-й армии. Те, кому он достался непосредственно, то ли погибли, преследуя остатки Азиатской дивизии, то ли оттерты были в сторону более высокими чинами, которые отослали их с глаз долой, чтобы никто не мешал случайность превратить в подвиг. Недаром в советских газетах начали появляться сообщения о том, будто бы вместе с бароном захвачено 900 его всадников и три боевых знамени.
   Позднее такая информация больше не повторялась, но истина была уже сильно размыта слухами. В итоге победители толком не могли понять, откуда свалился на них этот драгоценный трофей, и на допросах долго и обстоятельно выпытывали у самого Унгерна, каким образом он попал к ним в плен.
   Он объяснял всякий раз немного по-разному. В общем, если суммировать, обстояло приблизительно так: «обстрелянный своим войском», Унгерн направился в лагерь монгольского дивизиона, где стал уговаривать Сундуй-гуна помочь ему подавить мятеж. Монголы притворно согласились, поехали с ним «по старым следам», но потом внезапно накинулись на него, обезоружили и связали, хотя Унгерн был настороже и все время держал за пазухой руку с револьвером. Чтобы отвлечь его, Сундуй-гун то ли попросил у него спички, то ли предложил кисет с табаком, а кто-то из монголов сзади прыгнул барону на плечи и вместе с ним упал с коня на землю.
   Унгерна посадили на подводу и продолжали двигаться. Уже рассвело. Он заметил, что взяли неверное направление, и предупредил, что так можно нарваться на красных. Монголы на это никак не прореагировали. Заблудились они едва ли, но Унгерн упорно отказывался верить в их намерение выдать его красным. Ему приятнее, видимо, было думать, что все вышло по ошибке, случайно. Разумеется, предательство Сундуй-гуна он отрицать не мог, но степень измены могла быть различной.
   Вскоре натолкнулись на конный разъезд 35-го полка. Красных было всего человек двадцать, но они поскакали в атаку лавой, с криками «ура», и монголы, в несколько раз превосходившие их по численности, немедленно побросали оружие. На Унгерна вначале никто не обращал внимания. Уже по дороге к лагерю кто-то из кавалеристов подъехал к нему и спросил, кто он такой. Услышав ответ, спрашивающий «растерялся от неожиданности». Затем, как записано в протоколе, «придя в себя, он бросился к остальным конвоирам, и все они сосредоточили свое внимание на пленном Унгерне».
   За обтекаемыми протокольными формулировками проглядывает потрясение этих людей, вдруг обнаруживших, что сидящий на подводе тощий грязный человек в поношенном монгольском халате есть не кто иной, как сам «кровавый барон». Наверняка, они представляли его иначе — пожилым, вальяжным, холеным, в генеральском мундире. Рассказывали, будто, когда Унгерн сказал им, кто он такой, первая реакция была: «Врешь!»
   Нейман и другие командиры 5-й армии очень интересовались, почему Унгерн не покончил с собой. Он ответил, что пытался сделать это дважды. Первый раз — в «момент пленения», когда монголы набросились на него. Унгерн тогда успел сунуть руку в карман, где всегда лежал яд, но ампула куда-то пропала — очевидно, незадолго до мятежа «была вытряхнута денщиком, пришивавшим к халату пуговицы». Потом, уже со связанными руками, он каким-то образом хотел удавиться конским поводом и тоже неудачно, повод оказался «слишком широким». В результате произошло то, чего Унгерн больше всего боялся: он не погиб в бою, как «восемнадцать поколений его предков», а живым попал в плен.
   Но в эмиграции больше известна была другая версия этих событий, несколько отличная от той, которую изложил сам барон. Ее распространяли бывшие унгерновцы, в том числе Рибо, Макеев и Алешин. Источник их сведений один: рассказ двух русских офицеров, служивших в отряде Сундуй-гуна и нагнавших дивизию уже на правом берегу Селенги.
   «После напрасной попытки заставить нас вернуться, — пишет Рибо, — барон поскакал обратно к монгольскому дивизиону. Измученный, он прилег в княжеской палатке, чтобы немного отдохнуть. Позже, с наступлением утра, монголы навалились на него спящего, связали и умчались на юг, оставив связанного барона в палатке. Спустя несколько часов его нашли красные разведчики».
   Макеев украшает эту версию выразительными деталями: «Унгерн до рассвета метался по горам, наконец, совершенно измучившись, двинулся к опушке, где стояла группа монголов. Они начали стрелять, но он не обращал на это внимания, ибо пули не страшны „Богу Войны". Когда он подъехал, монголы пали перед ним ниц и стали просить прощения. Унгерн выпил жбан воды, немного водки и уснул в палатке. Убить его монголы не решались. Они бесшумно вползли в палатку, накинули ему на голову тырлык, скрутили руки и ноги и, отдавая поклоны, исчезли. Вскоре на палатку натолкнулся конный разъезд красных. „Кто ты?" — спросил командир. „Я — начальник Азиатской конной дивизии генерал-лейтенант барон Унгерн-Штернберг!" — ответил связанный человек».
   У Алешина эта же история рассказана еще более красочно: «Монголы не посмели убить Цаган-Бурхана, своего Бога Войны. К тому же они твердо верили, что не в силах это сделать: он не может быть убит. Разве они не получили только что верное тому доказательство? Не только русские казаки, но и целый полк бурят дал по барону несколько залпов, и каков результат? Их пули не причинили вреда Цаган-Бурхану. Теперь несколько сотен монгольских всадников, простершись на земле, обсуждали ситуацию. Наконец, к измученному барону выслали храбрейших. Приблизившись к Богу Войны, они вежливо связали его и оставили там, где он лежал. Затем все монголы галопом помчались в разные стороны, чтобы дух Цаган-Бурхана не знал, кого преследовать… О чем думал барон в ту одинокую ночь? Страшная боль от впивающихся в тело веревок вместе с голодом, жаждой и холодом оживили, может быть, в его воспаленном мозгу воспоминания о тех, кого он сам заставлял так страдать. Смерть таилась во тьме, ибо окрестные леса кишели волками. Может быть, он вспоминал свору собственных волков, которых держал в Даурии и на растерзание которым бросал иных из своих пленников. Извиваясь в муках, он должен был пережить несколько смертей, пока не взошло солнце. Но вслед за утром наступил день, палящие лучи солнца безжалостно жгли его голову и язвили тело невероятной жаждой. Я представляю, как вновь и вновь он впадал в бред, и тогда ему мерещилось, что его живьем сжигают в стоге сена, как он сам приказывал поступать с другими людьми… Между тем небольшая группа красных разведчиков двигалась по долине. Вдалеке они увидели лежащего на земле человека. Он слабо стонал и ворочал головой из стороны в сторону, пытаясь избавиться от муравьев, облепивших ему лицо и поедавших его заживо. Красные подъехали ближе. Один из них спросил: , .Ты кто?" Барон пришел в себя и своим обычным громоподобным голосом ответил: „Я — барон Унгерн!" При этих словах разведчики так резко дернули поводья, что их кони поднялись на дыбы. В следующее мгновение они отчаянным галопом в ужасе бросились прочь. Такова была слава барона…»
   От раза к разу история становится все фантастичнее, но развивается в одном направлении. Вместе с мучениями барона, связанного, оставленного в палатке с обмотанным вокруг головы тырлыком или брошенного прямо в степи, растет и суеверный ужас перед ним: он окончательно превращается в мифологического героя. Целые полки стреляют в него и не могут убить, монголы кланяются ему даже связанному и страшатся мести его гневной души-сульдэ, а красноармейцы с страхе бегут при одном звуке имени этого человека, бессильно распростертого перед ними на земле. Именно таким хотели видеть Унгерна его бывшие соратники — униженным, страдающим, жалким, на себе испытавшим хотя бы ничтожную долю того, что пришлось вынести его жертвам, но одновременно и «Богом Войны», которого трепещут монголы, страшатся большевики и служить которому было кошмаром, преступлением против совести, несчастьем и при всем том — честью. Для тех, кто участвовал в последнем походе Азиатской дивизии на север, легенда о пленении Унгерна стала и возмездием ему, и формой самооправдания, и способом поставить на место надменных победителей, чья заслуга в том только и состояла, что им посчастливилось встретить своего грозного врага уже поверженным, а не взять его на поле боя, с оружием в руках.
   На следующий день части Азиатской дивизии подошли к Селенге и начали переправу. Красная конница пыталась им помешать, но попала в ловушку в узком ущелье и отступила под огнем артиллерии и пулеметов с вершин соседних сопок. Правда, с бывшей бригадой Резухина соединиться не удалось, она перешла Селенгу много ниже по течению и сразу направилась на северо-восток. Те части, которыми до переворота командовал Унгерн, избрали более безопасный обходной маршрут: сбивая с толку преследователей, они сначала двинулись к юго-востоку, чтобы затем повернуть на север.
   Тем временем захватившие Унгерна кавалеристы 35-го полка доставили его к Щетинкину. Оттуда связанного барона повезли в Троицкосавск, в штаб экспедиционного корпуса 5-й армии. К нему приставили большой конвой и по дороге очень опасались, что он бросится в воду при какой-нибудь переправе. Когда возле Усть-Кяхты барка из-за мелководья не могла причалить, Унгерна не развязали и комбат Перцев на закорках перенес его на берег. При этом будто бы сказана была «историческая»фраза: «Последний раз, барон, сидишь ты на рабочей шее!»
   В Троицкосавске его впервые допросили уже официально, с протоколом. Вначале Унгерн отказался отвечать на какие бы то ни было вопросы, но на следующий день передумал. Методы, которые он сам использовал, для того чтобы заставить пленных говорить, к нему, безусловно, не применялись. С ним обращались подчеркнуто вежливо, со своеобразным уважением, и это, видимо, произвело на него впечатление. Согласно выбранной роли он должен был молчать до конца, как если бы врагам досталось его мертвое тело, поэтому следовало найти какой-то предлог, оправдывающий и естественное любопытство, и понятное желание в последний раз поговорить о себе, о своих планах, идеях, «толкавших его на путь борьбы». Наконец, оправдание было найдено: Унгерн заявил, что будет отвечать, поскольку «войско ему изменило»; он, следовательно, не чувствует себя связанным никакими принципами и готов «отвечать откровенно».
   Допрашивали его множество раз — в Троицкосавске, Верхнеудинске, Иркутске, Новониколаевске, и по многу раз спрашивали об одном и том же. Как правило, он отвечал терпеливо и «спокойно». С удовольствием рассказывал о том, как к нему переходили «красномонгольские»части, как хорошо сражались зачисленные в Азиатскую дивизию пленные красноармейцы. О репрессиях старался говорить кратко: да, нет, не помню. Ургинский террор объяснял необходимостью «избавиться от вредных элементов», но долго отказывался признать, что семьи коммунистов по его приказу расстреливались вплоть до детей. В конце концов ему пришлось признать, что и это было сделано с его ведома — «чтобы не оставлять хвостов».
   В первые дни после пленения Унгерн искал смерти и мечтал о ней. «Что, бабам хотите меня показывать? — будто бы говорил он своим конвоирам. — Лучше бы здесь же и расстреляли, чем на показ водить!»Но позднее смирился и даже, вероятно, находил некоторое удовлетворение в том, что, по словам современника, с ним «носятся как с писаной торбой». Это не преувеличение. Рассказывали, что еще во время первых боев на монгольской границе по войскам был разослан приказ штаба армии, предписывающий в случае поимки Унгерна «беречь его как самую драгоценную вещь».
   За три с половиной года Гражданской войны в Сибири красным не удалось пленить ни одного сколько-нибудь значительного белого генерала. Колчака выдали чехи, Зиневич в Красноярске сам отказался воевать[97]. На Южном фронте наблюдалась та же картина: все крупные военные деятели Белого движения или погибли, или ушли в эмиграцию. На всеобщее обозрение сумели выставить лишь выкопанное из могилы тело Корнилова. Унгерн, по сути дела, был единственным настоящим пленником с генеральскими эполетами. Причем считалось, что его захватили на поле боя. Подлинные обстоятельства, при которых он попал в плен, старались не афишировать. На суде об этом умалчивали, в газетах писали, что барон схвачен вместе со своим штабом и охраной, и не сообщали о том, что Азиатская дивизия почти в полном составе пробилась в Маньчжурию.
   Еще недавно старых генералов, арестованных у себя дома, в чрезвычайках избивали и рубили шашками, но теперь времена изменились. Расстрелы без суда еще продолжались, однако их жертвами становились отныне люди безвестные. Такие, как Унгерн, должны были почувствовать на себе и продемонстрировать другим неумолимую справедливость революционного закона. Барона не только не оскорбляли, напротив — оказывали всяческие знаки внимания, тем самым подчеркивая могущество режима, которому нет нужды унижать побежденного врага. Более того, победителям хотелось поразить его блеском новой власти, разумностью построенного ею порядка. Этот пленник возвышал их в собственных глазах. Прежние победы Унгерна над китайцами доказывали силу тех, кто победил его теперь, его зверства оттеняли их относительную мягкость. Но были и чувства чисто человеческие, понятные. Как профессионалы-военные они уважали в нем достойного и храброго противника и в то же время, будучи людьми молодыми, не прочь были пофорсить перед ним, пустить ему пыль в глаза.
   Пленного барона хорошо кормили, приносили газеты, по железной дороге перевозили в отдельном пульмановском вагоне. Им гордились и не прятали, а наоборот — выставляли напоказ. В Иркутске, пишет Першин, его «всюду возили на автомобиле, точно хвастаясь, показывали ему ряд советских присутственных мест, где заведенная бюрократическая машина работала полным ходом». В общем-то, больше и нечем было его удивить. Унгерн будто бы «на все с любопытством смотрел», но не восхищался и, намекая на засилье евреев, выходя из такого рода учреждений, «резко и громко»говорил: «Чесноком сильно пахнет…»
   Об этом с удовольствием рассказывали русские беженцы в Монголии и Китае, но писатель Владимир Заварзин, будущий автор романа «Два мира», а в то время редактор газеты «Красный стрелок»при политуправлении 5-й армии, лично присутствовал на одном из допросов Унгерна в Иркутске и нарисовал несколько иной его образ этих дней: «Он сидит в низком мягком кресле, закинув ногу на ногу. Курит папиросы, любезно предоставленные ему врагами. Отхлебывает чай из стакана в массивном подстаканнике… Ведь это совсем обиженный Богом и людьми человек! Забитый, улыбающийся кроткой виноватой улыбкой. Какой он жалкий! Но это только кажется. Это смерть, держащая его уже за отвороты княжеского халата. Это она своей близостью обратила волка в ягненка…»
   Не случайно, подчеркивает Заварзин, упирая на символичность подмеченной им детали, усы Унгерна концами опущены вниз, а у того, кто ведет допрос, они «задорно топорщатся вверх». Все эти наштакоры и начпоармы полны витальной силы, а у барона «сухая тонкая рука скелета с длинными пальцами и плоскими желтыми ногтями с траурной каемочкой», он просительно тянется к коробке с дорогими папиросами, каких ему не доводилось курить, и на вопрос можно ли его сфотографировать, отвечает с любезностью едва ли не подобострастной: «Пожалуйста, пожалуйста, хоть со всех сторон».
   Само собой, Заварзин увидел именно то, что хотел, а написал еще более того, что сумел увидеть. Впрочем, в наблюдательности ему отказать нельзя. По протоколам тоже заметно, что Унгерн испытывал не только понятную в его положении подавленность, но и своеобразное уважение к своим победителям, которые оказались вовсе не такими, какими он их себе представлял. За неожиданно джентльменское с собой обращение барон платил полной откровенностью, делал комплименты тем, кому сам же сулил «смертную казнь разных степеней», и в конце концов даже начал давать им советы относительно того, как лучше пересечь Гоби при неизбежном, по его мнению, походе Красной Армии на Северный Китай в союзе с революционным Южным. Заявив, что ему «теперь уже все равно, дело его кончено», Унгерн советовал идти через Гоби не летом, а зимой, причем двигаться «мелкими частями с большими дистанциями, чтобы лошади могли добывать себе достаточно корму, так как корма зимой там имеются, а воду вполне заменяет снег; летом же Гоби непроходима ввиду полного отсутствия воды».
   Допрос, на который допустили Заварзина, был последним допросом Унгерна в Иркутске. В первых числах сентября его отправили в Новонико-лаевск, где должен был состояться судебный процесс.

СУД И КАЗНЬ

   Советские газеты в это время об Унгерне вспоминают часто, но, в традициях новой прессы, информацию дают минимальную. В обычном, пока еще неказенном, а надрывно-пародийном стиле тех лет сообщается, что «железная метла пролетарской революции поймала в свои твердые зубья одного из злейших врагов»и т. д. Заодно, путая Унгерна с его дальним родственником, проходившим по делу Мясоедова, утверждают, будто он еще в 1909 году был сослан в Сибирь как австрийский шпион.
   Для большего пропагандистского эффекта его решили судить не в Иркутске, а в Новониколаевске, ставшем к тому времени официальной столицей Сибири. Здесь и был сформирован состав Чрезвычайного трибунала. Председателем стал старый большевик Опарин, начальник сибирского отдела Верховного трибунала при ВЦИКе, членами — местный партийно-профсоюзный деятель Кудрявцев, некие Габышев и Гуляев, наконец, знаменитый партизанский вождь Александр Кравченко, агроном и создатель возникавших в таежной глуши эфемерных крестьянских республик, основанных на началах всеобщей справедливости. Защитником назначили бывшего присяжного поверенного Боголюбова, общественным обвинителем — Емельяна Ярославского. В предстоящем спектакле ему отводилась одна из двух заглавных ролей, и выбор неслучайно пал на этого человека. Роль была вполне в его амплуа.
   Партиец с большим стажем, уходящим, по тогдашним понятиям, во времена чуть ли не доисторические, коммунистический чиновник псевдогосударственного склада, ограниченный, но почему-то слывший интеллектуалом, сорокалетний говорун и демагог, способный свою эмоциональную подвижность выдавать за страсть. Ярославский, похоже, не без удовольствия согласился выступить в роли обвинителя, а то и выпросил ее сам. Тут можно было прогреметь на всю Россию, напомнить о себе как о вдохновенном полемисте, блестящем ораторе, чье место не в провинциальном Новониколаевске, а в Москве. Собственно говоря, отсюда началось восхождение Ярославского к должности главного государственного атеиста, записного борца с религиозным мракобесием. Трагедию последних дней пленного барона он с успехом использовал как ступень собственной карьеры.
   В новониколаевской тюрьме Унгерн просидел недолго, не больше недели. Следствие здесь не велось, трибунал получил материалы предыдущих допросов. Свидетелей не приглашали. Это сочли излишним, поскольку подсудимый не скрывал своих преступлений. Его признаний было вполне достаточно для приговора, который мог быть только смертным.
   Судебное заседание открылось ровно в полдень 15 сентября 1921 года, в здании театра в загородном саду «Сосновка». Сам театр известен был в городе под тем же названием. Входные билеты распространялись заранее, публику подбирали соответствующую, но желающих попасть на процесс было гораздо больше. Посмотреть на знаменитого барона хотелось всем. Многие рассчитывали увидеть его в тот момент, когда он будет входить в театр, поэтому с утра перед подъездом собралась толпа. В зале, по свидетельству репортера, преобладали мужчины, среди них — рабочие и красноармейцы, а в саду — женщины и обыватели. Разговоры об Унгерне сводились, главным образом, к одному вопросу: «Каков он из себя?»