Страница:
ВЛАСТЬ И БЕССИЛИЕ: ПОЧВА КОЛЕБЛЕТСЯ
Сразу после изгнания китайских войск в Урге было образовано правительство Халхи. Его главой считался сам Богдо-гэген, а премьер-министром стал Джал-ханцзы-лама — один из высших лам и единственный среди них чингизид по происхождению, имевший право носить на шапке золотой «вачир», т. е. символическое изображение перуна, поражающего врагов веры, наследственный знак династии тушету-ханов. При Сюй Шичене он отсиживался в монастыре и не запятнал себя сотрудничеством с китайцами. Занявший должность его заместителя знаменитый богослов Маньчжушри-лама пользовался огромным авторитетом, но в политике разбирался плохо и нечасто покидал свою обитель на вершине Богдо-ула. Всеми делами в министерствах заправляли чиновники старой циньской выучки. Унгерн хотел бы стать при Богдо-гэгене чем-то вроде сёгуна при средневековых японских императорах, но чиновничество сознавало всю опасность для себя подобных планов и сопротивлялось им по-своему. Здесь Унгерну пришлось проявить несвойственные ему качества дипломата.
«На монгол я особенно не жал, — говорил он, — и в их работу старался не вмешиваться. Помогал лишь советами, ибо они очень медлительны в своих действиях, и если ищешь пользы дела, то их приходится всегда раскачивать». В действительности его советы часто принимали форму приказов. Атмосферу, царившую в столице после вступления в нее Азиатской дивизии, передает Першин: «Богдо-гэген обособился в своем дворце, вся остальная Урга жила и дышала только Унгерном».
Но барон должен был смириться с тем, что некоторые русские, в чьей лояльности к его режиму он имел основания сомневаться, сохранили свои позиции. Как и прежде, продолжал исполнять обязанности советника при правительстве Богдо-гэгена барон Витте — «Холзын-нойон», то есть «лысый господин», как называли его монголы (у кочевников лысина ассоциируется с мудростью). Свои разговор с главой конторы Центросоюза, эсером Лавровым, Унгерн начал словом «пытки», а закончил предложением помочь монголам в их финансовой неразберихе. Он настолько нуждался в профессиональном опыте этих людей, что вынужден был прислушиваться к их просьбам за арестованных русских и даже евреев. Волков пишет, что почти все оставшиеся в живых ургинские евреи уцелели благодаря заступничеству Лаврова и Витте.
Уже к весне эти двое организовали выпуск первых монгольских денег. «Эти банкноты, — вспоминает Першин, — являли собой печальное зрелище. Напоминали они лубочные картинки, вышедшие из самой захудалой типографии. Но монголам льстило, что на деньгах изображены их домашние животные: баран, бык, лошадь и верблюд»[83].
Связав свою судьбу с Монголией, Унгерн заботился о ее финансах, торговле, армии. Планировалось создание национального банка, чеканка монеты. В Урге была учреждена военная школа. Предпринимались попытки возобновить добычу угля в Налайхинских копях. Но все было подчинено главной цели — снабжению Азиатской дивизии, а для содержания такой воинской массы Монголия была мало приспособлена. При всех своих благих намерениях барон стал тяжким бременем для истощенной двухлетней смутой нищей страны. Плата за освобождение от китайцев оказалась непомерно велика.
Во время бесконечных экспедиций безжалостно уничтожался конский запас. «Легендарная быстрота»переходов Унгерна зачастую объяснялась тем, что его отряды пользовались подменными лошадьми на уртонах, а то и просто двигались по пути от табуна к табуну[84].
Люди тоже перемалывались колесами унгерновской военной машины. Когда барон с огромным трудом сумел добиться от правительства указа о мобилизации, она вылилась в «бессистемное хватание на улицах первых попавшихся» — тех, кто приехал в Ургу по торговым делам или поклониться столичным святыням. Они, само собой, бежали, и повешенные за попытку дезертирства исчислялись десятками. Служба в смешанных русско-туземных частях для монголов была сущей каторгой. Их били все, кому не лень, даже пищу они получали худшую, чем казаки.
Чем дальше от столицы действовали «бароновцы», тем больше их отряды становились похожи просто на разбойничьи шайки. Они разоряли кочевья, грабили караваны, и на этом фоне совершенно меркнут попытки Унгерна реформировать монгольские финансы или установить электрическое освещение на главных улицах Урги. Оссендовский, приписывая ему роль европейского цивилизатора, утверждает, что барон приказал прорыть вдоль улиц сточные канавы, провел телефонную связь, возводил мосты, строил ветеринарные лаборатории, школы и больницы. На самом деле он лишь кое-где наскоро восстанавливал разрушенное. Единственным заметным новшеством были, пожалуй, устроенные в Урге мастерские — швейные, сапожные, шорные. В невиданных для Монголии масштабах здесь шилось обмундирование русско-восточного образца, изготавливались ремни, пуговицы, трафареты для погон, конская сбруя, знамена. В перспективе эти казенные швальни должны были, видимо, обслуживать не только Азиатскую дивизию, но и «объединенные силы желтой расы».
В апреле 1921 года, после победы под Чойрин-Сумэ, Унгерн чувствовал себя уверенно, как никогда, но подпочвенные воды уже начали размывать фундамент его власти.
Месяцем раньше в Кяхте возникло Монгольское революционное правительство: его создали эмигранты под эгидой Москвы. Премьером стал Бодо, бывший преподаватель школы переводчиков и толмачей при русском консульстве, а военным министром и главкомом — Сухэ-Батор, двадцатисемилетний выпускник ургинской офицерской школы. По словам современника, это был человек «беззаветно любящий свой несчастный народ», храбрый, «чистый сердцем, с неподкупной совестью», но «сущий ребенок в политике». Никаких определенных политических взглядов Сухэ-Батор не имел, остальные члены правительства были националистами и панмонголистами с примесью либерального просветительства. Когда приехавший в Кяхту коминтерновский деятель Борисов предложил им после победы над Унгерном сместить Богдо-гэгена и учредить социалистическую республику, ему прямо заявили, что Халха должна оставаться монархией, пусть ограниченной, а если русские большевики думают иначе, то придется обойтись без их услуг. В итоге Кремль со своей обычной прагматичностью согласился и на монархию.
В марте цэрики Сухэ-Батора отбили у китайцев Кяхтинский Маймачен. Город немедленно получил новое имя — Алтан-Булак, т. е. «золотой ключ». Точно так же Петр I, отобрав у шведов Орешек-Нотебург, переименовал его в Шлиссельбург — «ключ-город». Там это был ключ к Прибалтике, здесь — ко всей Монголии.
Кое-где на севере и на западе Халхи появились «красномонгольские»кочевья. Агитация в пользу нового правительства была тем успешнее, чем больше скота угоняли в столицу для прокормления Азиатской дивизии, чем шире проводилась мобилизация. Заодно вспомнили о том, что белый цвет — цвет несчастья и траура. Восточная цветовая символика делала идеологию доступной, почти зримой.
Унгерн диктует столичным чиновникам циркулярные пропагандистские письма, но одновременно уповает и на другие, более привычные методы. Он просит князя Найдан-вана «выгнать»к Урге бежавших из России бурят числом около 600 юрт. «Они, — пишет Унгерн, — совершенно развращены большевиками и распространяют их подлое учение. Я тут их кончу, а стада отберу для войск».
Эти бурятские беженцы понятия Не имели, разумеется, о «подлом учении»Маркса. Они лишь стремились втиснуться в строго упорядоченную систему халхинских кочевий и надеялись это сделать с помощью русских большевиков.
На их поддержку рассчитывают и некоторые из князей — те, кто недоволен всевластием лам, окружающих Богдо-гэгена, или вообще зависимостью от Урги и казенными повинностями. Кто-то обижен центральным правительством, как Максаржав, другие начинают сознавать, что «белые дьяволы»обречены, будущее — за «дьяволами красными». Князья Тушетухановского аймака во главе с Беликсай-гуном открыто провозглашают на своей территории «революционный строй», едва ли, впрочем, понимая, что это такое.
Большевики ловко используют и старые феодальные распри, и легенды, которые теперь обращаются против Унгерна. Многие уверены, что во всех бедствиях, обрушившихся на Монголию, виноват барон: под Улясутаем его люди сдвинули с места некий камень и выпустили на свободу придавленных им злых духов. Их загнал туда один из прежних Богдо-гэгенов, но «бароновцы» то ли своротили этот камень, то ли совершили возле него убийство, чем разрушили заклятье; духи разлетелись по Монголии, всюду сея смерть и разрушение.
Циркуляры, декларации, партийные съезды — все это лишь видимая, надводная часть айсберга. Настоящая борьба идет в глубине, там, где марксистские лозунги ничего не значат. Люди выбирают свой пусть по ориентирам, существующим в течение столетий. Отныне уже не Унгерну, а его врагам выгоден миф о «северном спасителе», и ставка делается не только на Сухэ-Батора, но и на Хас-Батора, который, как некогда Джа-лама, объявил себя воплощением Амурсаны. Неизвестно, откуда он взялся — скорее всего, тоже из калмыцких степей, — но в Советской России все власти обязаны были оказывать ему всяческое содействие вплоть до предоставления особых вагонов на железной дороге. С необычайным почетом принятый дербетскими князьями, старыми противниками Урги, Хас-Батор приступил к формированию отрядов под стягами революционного буддизма — красными, но не со звездой, а с черным знаком «суувастик».
Кажется, в эту войну втягивается весь ламаистский мир. Эскадрон единокровных и единоверных калмыков, с Северного Кавказа переброшенный к границам Халхи, становится ударной силой Сухэ-Батора, как Тибетская сотня, присланная барону Далай-ламой, была самой надежной из его частей. Опять вспоминают о благословенной Шамбале, то и дело появляются побывавшие там не то визионеры, не то жулики; какой-то неизвестно откуда взявшийся бродячий лама под Ургой торжественно вбивает в землю колья, огораживая пространство, где будет построен храм — нечто вроде официального представительства Шамбалы в этом мире. Наступившие смутные времена доказывают, что пришествие Майдари не за горами. В том же 1921 году в монастыре Таши-Лунпо, тибетской резиденции Таши-ламы, воздвигнуто гигантское изваяние этого буддийского мессии; при этом объявлено, что его царствование начнется уже через пятнадцать лет. Но, как обычно, в атмосфере невротического ожидания будущего оживают самые темные инстинкты, и вновь, как девять лет назад, когда при осаде Кобдо из тьмы столетий выплыла память о человеческих жертвоприношениях, взятый в плен казачий вахмистр своей кровью освящает монгольское знамя, на сей раз — красное. Словно бы нарочно для того, чтобы проникнуть в Халху, двадцатый век принимает обличье давно минувшей эпохи, и мы в очередной раз убеждаемся, что разница между ними не столь уж велика.
«Красномонгольские»части Унгерн, по его словам, «за противника не считал», да и к советским войскам, с которыми ему никогда не доводилось воевать, относился немногим серьезнее. К тому же он не верил, что красные решатся на прямую интервенцию. Ему казалось, что, пока белые владеют Приморьем, Москва не осмелится вступить в открытый военный конфликт с Пекином, неизбежный, по его мнению, при вторжении в Монголию. Что касается Чжан Цзолина, Унгерн полагал, что в конце концов тот придет к мысли о необходимости союза с ним для совместной борьбы с южнокитайскими революционерами.
Барон был плохим политиком, но в данном случае его расчеты имели под собой кое-какие основания. Угроза с востока и северная опасность временно могли нейтрализовать друг друга. Пока что ни китайские, ни советские войска не пытались перейти границы Халхи, тем не менее Унгерн чувствовал себя неспокойно. Почва под ним начала колебаться в самой Урге. В зените могущества он столкнулся с вечной проблемой всех завоевателей, которую двумя столетиями раньше Карл XII выразил шекспировским по своей экспрессии жестом.
Однажды шведский король, гоняясь за королем польским, вынужден был прекратить погоню из-за недостатка продовольствия. Тогда в ярости он упал с коня на землю, вырвал клок травы, сунул ее в рот и начал жевать. Когда его спросили, зачем он это делает, Карл будто бы воскликнул: «О, если бы я мог научить моих солдат питаться травой! Я был бы властелином мира…»
Подобные чувства испытывал, видимо, и Унгерн.
По его словам, жалованье своим офицерам и солдатам он платил, «когда деньги были», но кормить их нужно было всегда. Каждому всаднику выдавался так называемый «чингисхановский паек». В переводе на русские весовые единицы это составляло четыре фунта мяса в сутки. В месяц Азиатской дивизии требовалось около 2000 быков. Только в ургинское отделение дивизионного интендантства их ежедневно пригоняли по 60 — голов. А еще овцы, лошади, мука, фураж. Официально суточное содержание всадника с конем обходилось по местным ценам в один китайский доллар, а фактически и того больше. Но и при таком расчете три с лишним тысячи солдат и офицеров Унгерна требовали ежемесячно около ста тысяч долларов. Пусть даже какую-то часть платил он сам, все равно для более чем скромного бюджета Монголии это была колоссальная цифра.
После взятия Урги правительство Богдо-гэгена обязалось бесплатно снабжать освободителей «живого Будды». Но сроки, наверняка, оговорены не были, никому тогда и в голову не приходило, что Унгерн останется здесь надолго. Исполнять свои обязательства монголам становилось все тяжелее. Эта повинность оказалась непосильной. Мера благодарности давно была исчерпана, между тем барон продолжал сидеть в столице. Терпение хозяев начало иссякать. О его ближайших планах никто не знал, но ясно было одно: уходить из Монголии он не собирается. Положение усугублялось тем, что, собственно говоря, идти ему было некуда, кроме как в Тибет, и, возможно, монголы уже в то время начали подталкивать его на этот путь, который он выберет позднее.
На одном из допросов Унгерна спросили: «Почему вы потеряли авторитет в Урге? Он ответил без затей: «Кормиться надо было. Это трудно выразить… Если бы я мог прокормиться сам или на них (т. е. на мародеров. — Л. Ю.) шапки-невидимки надеть…»
Это идея примерно одного порядка с мечтой Карла XII о том, чтобы научить своих солдат питаться травой.
Опасным сигналом для Унгерна стал следующий инцидент. В столичное интендантство пригнали гурт в три сотни бычьих голов, но у быков обнаружилась чума. Их погнали на прививку за 30 верст от Урги. Это означало, что в течение двух недель (срок прививки, путь туда и обратно) дивизия должна остаться без мяса. Встревоженные интенданты бросились в министерство финансов и потребовали другой гурт. Им отказали в грубой до неприличия форме. Произошла ссора, наконец какой-то монгольский чиновник поставил вопрос ребром: «До каких пор русские будут сидеть у нас на шее?»
«Это было начало конца, — замечает Волков. — Азия говорит грубо и резко только в том случае, если чувствует за собой силу».
Расстрелы, казни, карательные экспедиции быстро ухудшили безоблачные поначалу отношения между Унгерном и монголами. Окруженный их растущей враждебностью и полным безразличием к его паназиатским проектам, он начинает сознавать двусмысленность своего положения. Чтобы из засидевшегося, хотя и званого, гостя превратиться в хозяина, следовало занять какое-то определенное место в государственной структуре Монголии. В итоге Унгерн приходит к той же мысли, которая когда-то соблазняла Семенова, — к мысли стать чем-то вроде «главковерха»при Богдо-гэгене.
В конце апреля 1921 года барон отправляет ему пространное письмо. Оно не сохранилось, но смысл его передает Волков, читавший это письмо в бытность служащим Министерства внутренних дел в Урге. «В длинной последней бумаге своей к Богдо, — вспоминает он, — начинавшейся словами „Ваше Высокосвятейшество", Унгерн подробно останавливается на той распущенности, которая царит якобы среди монгольского чиновничества, обвиняет министров, что они превыше всего ставят личное благополучие, а интересы родной страны отходят для них на задний план…»
Обличая их взяточничество и казнокрадство, Унгерн был не столь уж далек от истины. Вставленное Волковым словечко «якобы»тут совершенно неуместно. И все-таки гораздо больше, видимо, Унгерна раздражало то, что столичные туслахчи и мейрены без всякой заинтересованности относятся к его планам объединить в одно целое Внешнюю и Внутреннюю Монголию, Синьцзян, Тибет и т. д. Как и члены Даурского правительства, эти люди не выказывали никакого энтузиазма при разговорах о всемирной миссии желтой расы и ничего не хотели делать для ее будущего величия. Гурт в триста быков заслонял им блистательные перспективы, ожидающие Монголию и угрожающие ей опасности. Впрочем, об этом Унгерн не пишет. Обличив нравы чиновничества, он делает вывод: поскольку все обстоит именно так, Богдо-гэгену следует «иметь вблизи себя безусловно честного, горячо любящего Монголию и ее народ человека», чтобы тот стал единственным советником «живого Будды». Таким человеком, продолжает Унгерн, может быть он сам со своим отрядом, который будет «верной, безукоризненной в своей стойкости опорой престола».
Но чиновничество, естественно, позаботилось о том, чтобы это предложение не возымело никаких последствий. Да и сам «живой Будда»понимал, что звезда барона неумолимо клонится к закату. Он даже не соизволил ответить на письмо своего спасителя, вернувшего ему свободу и престол. Так, во всяком случае, пишет Волков, утверждая, что об этом говорил ему Джамбалон, который, как всегда, играл роль посредника между Унгерном и Богдо-гэ геном. Причем, по словам Волкова, говорил «с большой иронией».
Гость предложил хозяину помочь ему навести порядок в доме, но ответом было многозначительное молчание. Нужно было срочно что-то предпринимать. В застоявшихся войсках уже появились первые признаки разложения. Одни мародерствуют, грабят кочевья; в Урге старые даурцы не стесняются захватывать яйца из-под наседок. Другие советуют Унгерну временно покинуть столицу и уйти на запад Халхи, в район Кобдо. Третьи, главным образом бывшие колчаковские офицеры, все настойчивее требуют вести их через Маньчжурию в Приморье, где собрались остатки каппелевцев. Получив очередной отказ, почти в полном составе дезертировала Офицерская сотня, любимое детище Унгерна. Тот воспринял это как чудовищное предательство. В погоню были высланы чахары князя Баяр-гуна с приказом не щадить никого из беглецов. Те направлялись на восток, но далеко им уйти не удалось. Чахары настигли их во время привала и привезли в Ургу тридцать восемь отрубленных голов, за каждую из которых Унгерн, как утверждают, заплатил по десять золотых империалов.
Ему, как многим в его положении, кажется, что поправить дело может небольшая победоносная война. Но с кем? И Пекин, и Москва, и даже Дальневосточная республика были чересчур серьезными противниками, чтобы схватиться с ними в одиночку.
Надежда пришла вместе с письмом от Семенова. Тот сообщал, что в мае при поддержке японцев открывает широкомасштабные действия против красных по всему фронту границы с Китаем: генерал Сычев двинется на запад с берегов Амура, генерал Савельев — из Уссурийска, генерал Глебов — из Гродеково под Владивостоком, а сам атаман из Маньчжурии выступит на Читу, Унгерну предлагалось принять участие в этой операции. Он должен был перерезать Транссибирскую магистраль в районе Байкала и захватить Верхнеудинск.
Как выяснилось позднее, ни один из генералов, перечисленных Семеновым, включая его самого, не тронулся с места. Невольно напрашивается мысль, что весь этот план был полнейшей фикцией, и атаман опять, как осенью 1920 года, просто-напросто обманул своего старого приятеля. Какие-то совещания тогда и в самом деле проводились, какие-то планы строились, и доказать, разумеется, ничего нельзя. Тем не менее письмо Семенова, полученное Унгерном, как казалось ему, весьма кстати, вызывает сильнейшие подозрения. Очень похоже, что атаман писал его под диктовку своих японских советников. Цель была очевидна: прощупать силы красных, а заодно выманить строптивого барона из Монголии, чтобы очистить ее для Чжан Цзолина.
«Унгерн испытывал нужду буквально во всем, — пишет Першин, — но ни у кого не слышно было, чтобы он обращался за помощью к Семенову». Действительно, отношений между ними не было практически никаких. Более того, некоторые сподвижники барона, бежав из Урги, оседали при семеновском дворе. Унгерн говорил, что мог бы поддерживать связь с Семеновым по радио, но не хотел этого делать: «Сейчас же посыплются советы, приказания, указания. Все это не нужно. А что нужно — денег — все равно не дадут». Правда, несколько раз атаман присылал в Ургу курьеров с просьбами то не обижать бурятских беженцев, своих родственников по отцу, то не вмешиваться в дела Внутренней Монголии, дабы не раздражать китайцев. Однажды Семенов попросил переслать пакеты атаману Кайгородову в Кобдо и «кому-то еще», но Унгерн отправил их обратно с тем же нарочным, предложив с каждым пакетом присылать по 30 тысяч рублей за доставку. Этот жест, который сочинить невозможно, как нельзя лучше характеризует отношения между атаманом и бароном. Унгерн вел абсолютно самостоятельную политику, хотя по-прежнему носил на погонах литеры «А.С.»и время от времени, стремясь придать себе больший вес, объявлял, что подчиняется владельцу этих инициалов.
В протоколе одного из его допросов сказано: «Переход к активным действиям против Совроссии и ДВР Унгерн предпринял ввиду того, что в последнее время он со своим войском стал в тягость населению Монголии».
Это не преувеличение: все именно так и обстояло. Прочие мотивы были второстепенными. В той ситуации, в какой он оказался, Унгерн ухватился за предложение Семенова как за спасительную соломинку.
«На монгол я особенно не жал, — говорил он, — и в их работу старался не вмешиваться. Помогал лишь советами, ибо они очень медлительны в своих действиях, и если ищешь пользы дела, то их приходится всегда раскачивать». В действительности его советы часто принимали форму приказов. Атмосферу, царившую в столице после вступления в нее Азиатской дивизии, передает Першин: «Богдо-гэген обособился в своем дворце, вся остальная Урга жила и дышала только Унгерном».
Но барон должен был смириться с тем, что некоторые русские, в чьей лояльности к его режиму он имел основания сомневаться, сохранили свои позиции. Как и прежде, продолжал исполнять обязанности советника при правительстве Богдо-гэгена барон Витте — «Холзын-нойон», то есть «лысый господин», как называли его монголы (у кочевников лысина ассоциируется с мудростью). Свои разговор с главой конторы Центросоюза, эсером Лавровым, Унгерн начал словом «пытки», а закончил предложением помочь монголам в их финансовой неразберихе. Он настолько нуждался в профессиональном опыте этих людей, что вынужден был прислушиваться к их просьбам за арестованных русских и даже евреев. Волков пишет, что почти все оставшиеся в живых ургинские евреи уцелели благодаря заступничеству Лаврова и Витте.
Уже к весне эти двое организовали выпуск первых монгольских денег. «Эти банкноты, — вспоминает Першин, — являли собой печальное зрелище. Напоминали они лубочные картинки, вышедшие из самой захудалой типографии. Но монголам льстило, что на деньгах изображены их домашние животные: баран, бык, лошадь и верблюд»[83].
Связав свою судьбу с Монголией, Унгерн заботился о ее финансах, торговле, армии. Планировалось создание национального банка, чеканка монеты. В Урге была учреждена военная школа. Предпринимались попытки возобновить добычу угля в Налайхинских копях. Но все было подчинено главной цели — снабжению Азиатской дивизии, а для содержания такой воинской массы Монголия была мало приспособлена. При всех своих благих намерениях барон стал тяжким бременем для истощенной двухлетней смутой нищей страны. Плата за освобождение от китайцев оказалась непомерно велика.
Во время бесконечных экспедиций безжалостно уничтожался конский запас. «Легендарная быстрота»переходов Унгерна зачастую объяснялась тем, что его отряды пользовались подменными лошадьми на уртонах, а то и просто двигались по пути от табуна к табуну[84].
Люди тоже перемалывались колесами унгерновской военной машины. Когда барон с огромным трудом сумел добиться от правительства указа о мобилизации, она вылилась в «бессистемное хватание на улицах первых попавшихся» — тех, кто приехал в Ургу по торговым делам или поклониться столичным святыням. Они, само собой, бежали, и повешенные за попытку дезертирства исчислялись десятками. Служба в смешанных русско-туземных частях для монголов была сущей каторгой. Их били все, кому не лень, даже пищу они получали худшую, чем казаки.
Чем дальше от столицы действовали «бароновцы», тем больше их отряды становились похожи просто на разбойничьи шайки. Они разоряли кочевья, грабили караваны, и на этом фоне совершенно меркнут попытки Унгерна реформировать монгольские финансы или установить электрическое освещение на главных улицах Урги. Оссендовский, приписывая ему роль европейского цивилизатора, утверждает, что барон приказал прорыть вдоль улиц сточные канавы, провел телефонную связь, возводил мосты, строил ветеринарные лаборатории, школы и больницы. На самом деле он лишь кое-где наскоро восстанавливал разрушенное. Единственным заметным новшеством были, пожалуй, устроенные в Урге мастерские — швейные, сапожные, шорные. В невиданных для Монголии масштабах здесь шилось обмундирование русско-восточного образца, изготавливались ремни, пуговицы, трафареты для погон, конская сбруя, знамена. В перспективе эти казенные швальни должны были, видимо, обслуживать не только Азиатскую дивизию, но и «объединенные силы желтой расы».
В апреле 1921 года, после победы под Чойрин-Сумэ, Унгерн чувствовал себя уверенно, как никогда, но подпочвенные воды уже начали размывать фундамент его власти.
Месяцем раньше в Кяхте возникло Монгольское революционное правительство: его создали эмигранты под эгидой Москвы. Премьером стал Бодо, бывший преподаватель школы переводчиков и толмачей при русском консульстве, а военным министром и главкомом — Сухэ-Батор, двадцатисемилетний выпускник ургинской офицерской школы. По словам современника, это был человек «беззаветно любящий свой несчастный народ», храбрый, «чистый сердцем, с неподкупной совестью», но «сущий ребенок в политике». Никаких определенных политических взглядов Сухэ-Батор не имел, остальные члены правительства были националистами и панмонголистами с примесью либерального просветительства. Когда приехавший в Кяхту коминтерновский деятель Борисов предложил им после победы над Унгерном сместить Богдо-гэгена и учредить социалистическую республику, ему прямо заявили, что Халха должна оставаться монархией, пусть ограниченной, а если русские большевики думают иначе, то придется обойтись без их услуг. В итоге Кремль со своей обычной прагматичностью согласился и на монархию.
В марте цэрики Сухэ-Батора отбили у китайцев Кяхтинский Маймачен. Город немедленно получил новое имя — Алтан-Булак, т. е. «золотой ключ». Точно так же Петр I, отобрав у шведов Орешек-Нотебург, переименовал его в Шлиссельбург — «ключ-город». Там это был ключ к Прибалтике, здесь — ко всей Монголии.
Кое-где на севере и на западе Халхи появились «красномонгольские»кочевья. Агитация в пользу нового правительства была тем успешнее, чем больше скота угоняли в столицу для прокормления Азиатской дивизии, чем шире проводилась мобилизация. Заодно вспомнили о том, что белый цвет — цвет несчастья и траура. Восточная цветовая символика делала идеологию доступной, почти зримой.
Унгерн диктует столичным чиновникам циркулярные пропагандистские письма, но одновременно уповает и на другие, более привычные методы. Он просит князя Найдан-вана «выгнать»к Урге бежавших из России бурят числом около 600 юрт. «Они, — пишет Унгерн, — совершенно развращены большевиками и распространяют их подлое учение. Я тут их кончу, а стада отберу для войск».
Эти бурятские беженцы понятия Не имели, разумеется, о «подлом учении»Маркса. Они лишь стремились втиснуться в строго упорядоченную систему халхинских кочевий и надеялись это сделать с помощью русских большевиков.
На их поддержку рассчитывают и некоторые из князей — те, кто недоволен всевластием лам, окружающих Богдо-гэгена, или вообще зависимостью от Урги и казенными повинностями. Кто-то обижен центральным правительством, как Максаржав, другие начинают сознавать, что «белые дьяволы»обречены, будущее — за «дьяволами красными». Князья Тушетухановского аймака во главе с Беликсай-гуном открыто провозглашают на своей территории «революционный строй», едва ли, впрочем, понимая, что это такое.
Большевики ловко используют и старые феодальные распри, и легенды, которые теперь обращаются против Унгерна. Многие уверены, что во всех бедствиях, обрушившихся на Монголию, виноват барон: под Улясутаем его люди сдвинули с места некий камень и выпустили на свободу придавленных им злых духов. Их загнал туда один из прежних Богдо-гэгенов, но «бароновцы» то ли своротили этот камень, то ли совершили возле него убийство, чем разрушили заклятье; духи разлетелись по Монголии, всюду сея смерть и разрушение.
Циркуляры, декларации, партийные съезды — все это лишь видимая, надводная часть айсберга. Настоящая борьба идет в глубине, там, где марксистские лозунги ничего не значат. Люди выбирают свой пусть по ориентирам, существующим в течение столетий. Отныне уже не Унгерну, а его врагам выгоден миф о «северном спасителе», и ставка делается не только на Сухэ-Батора, но и на Хас-Батора, который, как некогда Джа-лама, объявил себя воплощением Амурсаны. Неизвестно, откуда он взялся — скорее всего, тоже из калмыцких степей, — но в Советской России все власти обязаны были оказывать ему всяческое содействие вплоть до предоставления особых вагонов на железной дороге. С необычайным почетом принятый дербетскими князьями, старыми противниками Урги, Хас-Батор приступил к формированию отрядов под стягами революционного буддизма — красными, но не со звездой, а с черным знаком «суувастик».
Кажется, в эту войну втягивается весь ламаистский мир. Эскадрон единокровных и единоверных калмыков, с Северного Кавказа переброшенный к границам Халхи, становится ударной силой Сухэ-Батора, как Тибетская сотня, присланная барону Далай-ламой, была самой надежной из его частей. Опять вспоминают о благословенной Шамбале, то и дело появляются побывавшие там не то визионеры, не то жулики; какой-то неизвестно откуда взявшийся бродячий лама под Ургой торжественно вбивает в землю колья, огораживая пространство, где будет построен храм — нечто вроде официального представительства Шамбалы в этом мире. Наступившие смутные времена доказывают, что пришествие Майдари не за горами. В том же 1921 году в монастыре Таши-Лунпо, тибетской резиденции Таши-ламы, воздвигнуто гигантское изваяние этого буддийского мессии; при этом объявлено, что его царствование начнется уже через пятнадцать лет. Но, как обычно, в атмосфере невротического ожидания будущего оживают самые темные инстинкты, и вновь, как девять лет назад, когда при осаде Кобдо из тьмы столетий выплыла память о человеческих жертвоприношениях, взятый в плен казачий вахмистр своей кровью освящает монгольское знамя, на сей раз — красное. Словно бы нарочно для того, чтобы проникнуть в Халху, двадцатый век принимает обличье давно минувшей эпохи, и мы в очередной раз убеждаемся, что разница между ними не столь уж велика.
«Красномонгольские»части Унгерн, по его словам, «за противника не считал», да и к советским войскам, с которыми ему никогда не доводилось воевать, относился немногим серьезнее. К тому же он не верил, что красные решатся на прямую интервенцию. Ему казалось, что, пока белые владеют Приморьем, Москва не осмелится вступить в открытый военный конфликт с Пекином, неизбежный, по его мнению, при вторжении в Монголию. Что касается Чжан Цзолина, Унгерн полагал, что в конце концов тот придет к мысли о необходимости союза с ним для совместной борьбы с южнокитайскими революционерами.
Барон был плохим политиком, но в данном случае его расчеты имели под собой кое-какие основания. Угроза с востока и северная опасность временно могли нейтрализовать друг друга. Пока что ни китайские, ни советские войска не пытались перейти границы Халхи, тем не менее Унгерн чувствовал себя неспокойно. Почва под ним начала колебаться в самой Урге. В зените могущества он столкнулся с вечной проблемой всех завоевателей, которую двумя столетиями раньше Карл XII выразил шекспировским по своей экспрессии жестом.
Однажды шведский король, гоняясь за королем польским, вынужден был прекратить погоню из-за недостатка продовольствия. Тогда в ярости он упал с коня на землю, вырвал клок травы, сунул ее в рот и начал жевать. Когда его спросили, зачем он это делает, Карл будто бы воскликнул: «О, если бы я мог научить моих солдат питаться травой! Я был бы властелином мира…»
Подобные чувства испытывал, видимо, и Унгерн.
По его словам, жалованье своим офицерам и солдатам он платил, «когда деньги были», но кормить их нужно было всегда. Каждому всаднику выдавался так называемый «чингисхановский паек». В переводе на русские весовые единицы это составляло четыре фунта мяса в сутки. В месяц Азиатской дивизии требовалось около 2000 быков. Только в ургинское отделение дивизионного интендантства их ежедневно пригоняли по 60 — голов. А еще овцы, лошади, мука, фураж. Официально суточное содержание всадника с конем обходилось по местным ценам в один китайский доллар, а фактически и того больше. Но и при таком расчете три с лишним тысячи солдат и офицеров Унгерна требовали ежемесячно около ста тысяч долларов. Пусть даже какую-то часть платил он сам, все равно для более чем скромного бюджета Монголии это была колоссальная цифра.
После взятия Урги правительство Богдо-гэгена обязалось бесплатно снабжать освободителей «живого Будды». Но сроки, наверняка, оговорены не были, никому тогда и в голову не приходило, что Унгерн останется здесь надолго. Исполнять свои обязательства монголам становилось все тяжелее. Эта повинность оказалась непосильной. Мера благодарности давно была исчерпана, между тем барон продолжал сидеть в столице. Терпение хозяев начало иссякать. О его ближайших планах никто не знал, но ясно было одно: уходить из Монголии он не собирается. Положение усугублялось тем, что, собственно говоря, идти ему было некуда, кроме как в Тибет, и, возможно, монголы уже в то время начали подталкивать его на этот путь, который он выберет позднее.
На одном из допросов Унгерна спросили: «Почему вы потеряли авторитет в Урге? Он ответил без затей: «Кормиться надо было. Это трудно выразить… Если бы я мог прокормиться сам или на них (т. е. на мародеров. — Л. Ю.) шапки-невидимки надеть…»
Это идея примерно одного порядка с мечтой Карла XII о том, чтобы научить своих солдат питаться травой.
Опасным сигналом для Унгерна стал следующий инцидент. В столичное интендантство пригнали гурт в три сотни бычьих голов, но у быков обнаружилась чума. Их погнали на прививку за 30 верст от Урги. Это означало, что в течение двух недель (срок прививки, путь туда и обратно) дивизия должна остаться без мяса. Встревоженные интенданты бросились в министерство финансов и потребовали другой гурт. Им отказали в грубой до неприличия форме. Произошла ссора, наконец какой-то монгольский чиновник поставил вопрос ребром: «До каких пор русские будут сидеть у нас на шее?»
«Это было начало конца, — замечает Волков. — Азия говорит грубо и резко только в том случае, если чувствует за собой силу».
Расстрелы, казни, карательные экспедиции быстро ухудшили безоблачные поначалу отношения между Унгерном и монголами. Окруженный их растущей враждебностью и полным безразличием к его паназиатским проектам, он начинает сознавать двусмысленность своего положения. Чтобы из засидевшегося, хотя и званого, гостя превратиться в хозяина, следовало занять какое-то определенное место в государственной структуре Монголии. В итоге Унгерн приходит к той же мысли, которая когда-то соблазняла Семенова, — к мысли стать чем-то вроде «главковерха»при Богдо-гэгене.
В конце апреля 1921 года барон отправляет ему пространное письмо. Оно не сохранилось, но смысл его передает Волков, читавший это письмо в бытность служащим Министерства внутренних дел в Урге. «В длинной последней бумаге своей к Богдо, — вспоминает он, — начинавшейся словами „Ваше Высокосвятейшество", Унгерн подробно останавливается на той распущенности, которая царит якобы среди монгольского чиновничества, обвиняет министров, что они превыше всего ставят личное благополучие, а интересы родной страны отходят для них на задний план…»
Обличая их взяточничество и казнокрадство, Унгерн был не столь уж далек от истины. Вставленное Волковым словечко «якобы»тут совершенно неуместно. И все-таки гораздо больше, видимо, Унгерна раздражало то, что столичные туслахчи и мейрены без всякой заинтересованности относятся к его планам объединить в одно целое Внешнюю и Внутреннюю Монголию, Синьцзян, Тибет и т. д. Как и члены Даурского правительства, эти люди не выказывали никакого энтузиазма при разговорах о всемирной миссии желтой расы и ничего не хотели делать для ее будущего величия. Гурт в триста быков заслонял им блистательные перспективы, ожидающие Монголию и угрожающие ей опасности. Впрочем, об этом Унгерн не пишет. Обличив нравы чиновничества, он делает вывод: поскольку все обстоит именно так, Богдо-гэгену следует «иметь вблизи себя безусловно честного, горячо любящего Монголию и ее народ человека», чтобы тот стал единственным советником «живого Будды». Таким человеком, продолжает Унгерн, может быть он сам со своим отрядом, который будет «верной, безукоризненной в своей стойкости опорой престола».
Но чиновничество, естественно, позаботилось о том, чтобы это предложение не возымело никаких последствий. Да и сам «живой Будда»понимал, что звезда барона неумолимо клонится к закату. Он даже не соизволил ответить на письмо своего спасителя, вернувшего ему свободу и престол. Так, во всяком случае, пишет Волков, утверждая, что об этом говорил ему Джамбалон, который, как всегда, играл роль посредника между Унгерном и Богдо-гэ геном. Причем, по словам Волкова, говорил «с большой иронией».
Гость предложил хозяину помочь ему навести порядок в доме, но ответом было многозначительное молчание. Нужно было срочно что-то предпринимать. В застоявшихся войсках уже появились первые признаки разложения. Одни мародерствуют, грабят кочевья; в Урге старые даурцы не стесняются захватывать яйца из-под наседок. Другие советуют Унгерну временно покинуть столицу и уйти на запад Халхи, в район Кобдо. Третьи, главным образом бывшие колчаковские офицеры, все настойчивее требуют вести их через Маньчжурию в Приморье, где собрались остатки каппелевцев. Получив очередной отказ, почти в полном составе дезертировала Офицерская сотня, любимое детище Унгерна. Тот воспринял это как чудовищное предательство. В погоню были высланы чахары князя Баяр-гуна с приказом не щадить никого из беглецов. Те направлялись на восток, но далеко им уйти не удалось. Чахары настигли их во время привала и привезли в Ургу тридцать восемь отрубленных голов, за каждую из которых Унгерн, как утверждают, заплатил по десять золотых империалов.
Ему, как многим в его положении, кажется, что поправить дело может небольшая победоносная война. Но с кем? И Пекин, и Москва, и даже Дальневосточная республика были чересчур серьезными противниками, чтобы схватиться с ними в одиночку.
Надежда пришла вместе с письмом от Семенова. Тот сообщал, что в мае при поддержке японцев открывает широкомасштабные действия против красных по всему фронту границы с Китаем: генерал Сычев двинется на запад с берегов Амура, генерал Савельев — из Уссурийска, генерал Глебов — из Гродеково под Владивостоком, а сам атаман из Маньчжурии выступит на Читу, Унгерну предлагалось принять участие в этой операции. Он должен был перерезать Транссибирскую магистраль в районе Байкала и захватить Верхнеудинск.
Как выяснилось позднее, ни один из генералов, перечисленных Семеновым, включая его самого, не тронулся с места. Невольно напрашивается мысль, что весь этот план был полнейшей фикцией, и атаман опять, как осенью 1920 года, просто-напросто обманул своего старого приятеля. Какие-то совещания тогда и в самом деле проводились, какие-то планы строились, и доказать, разумеется, ничего нельзя. Тем не менее письмо Семенова, полученное Унгерном, как казалось ему, весьма кстати, вызывает сильнейшие подозрения. Очень похоже, что атаман писал его под диктовку своих японских советников. Цель была очевидна: прощупать силы красных, а заодно выманить строптивого барона из Монголии, чтобы очистить ее для Чжан Цзолина.
«Унгерн испытывал нужду буквально во всем, — пишет Першин, — но ни у кого не слышно было, чтобы он обращался за помощью к Семенову». Действительно, отношений между ними не было практически никаких. Более того, некоторые сподвижники барона, бежав из Урги, оседали при семеновском дворе. Унгерн говорил, что мог бы поддерживать связь с Семеновым по радио, но не хотел этого делать: «Сейчас же посыплются советы, приказания, указания. Все это не нужно. А что нужно — денег — все равно не дадут». Правда, несколько раз атаман присылал в Ургу курьеров с просьбами то не обижать бурятских беженцев, своих родственников по отцу, то не вмешиваться в дела Внутренней Монголии, дабы не раздражать китайцев. Однажды Семенов попросил переслать пакеты атаману Кайгородову в Кобдо и «кому-то еще», но Унгерн отправил их обратно с тем же нарочным, предложив с каждым пакетом присылать по 30 тысяч рублей за доставку. Этот жест, который сочинить невозможно, как нельзя лучше характеризует отношения между атаманом и бароном. Унгерн вел абсолютно самостоятельную политику, хотя по-прежнему носил на погонах литеры «А.С.»и время от времени, стремясь придать себе больший вес, объявлял, что подчиняется владельцу этих инициалов.
В протоколе одного из его допросов сказано: «Переход к активным действиям против Совроссии и ДВР Унгерн предпринял ввиду того, что в последнее время он со своим войском стал в тягость населению Монголии».
Это не преувеличение: все именно так и обстояло. Прочие мотивы были второстепенными. В той ситуации, в какой он оказался, Унгерн ухватился за предложение Семенова как за спасительную соломинку.
БАКИЧ, КАЙГОРОДОВ, КАЗАГРАНДИ
Смерч монгольских событий втягивает в себя сотни и тысячи русских изгнанников. Утончившиеся нити их судеб скручиваются, рвутся или, оставляя за собой кровавый след, через пустыни Джунгарии и хребты Алтая тянутся в Синьцзян, через пески Гоби — в Тибет и далее в Индию, через степи Восточной Монголии — в Китай.
Один из уцелевших — некто Константин Носков, однофамилец «орус шорта». В 1929 году он издал в Харбине книжечку под названием «Джян-джин»[85] барон Унгерн, или Черный для белых русских в Монголии 1921-й год». На титульном листе помещена фотография автора — наголо обритая голова, молодое изможденное лицо с изуродованными глазницами. «Кто я в прошлом? — спрашивает он во вступлении к своим запискам. — Рыцарь индустрии, жрец ли богини Мельпомены, потомок Марса или Аполлона — все равно; в настоящем я больной слепой человек, потерявший зрение если не во имя каких-то общественных идеалов, то, во всяком случае, защищая женщин и детей от нападения диких орд…»
Он еще считает нужным оправдываться, что в кровавом кошмаре тех месяцев утратил «общественные идеалы».
Осенью 1921 года, когда после разгрома Унгерна остатки белых отрядов из Кобдо решили пробиваться на запад, в Синьцзян, в алтайских теснинах им преградили путь всадники Максаржава, к тому времени уже перешедшего на сторону красных.
«В роковую для меня ночь на 13-е ноября, — вспоминает Носков, — наши боевые части бросаются на монголов, которые заняли позицию на высоком скалистом гребне. Я помню ясно последнюю картину, запечатлевшуюся в моем мозгу. Дикое ущелье Ценкера. Наша сотня рассыпалась по каменистому крутому гребню. Впереди перед нами поднимается еще более высокий хребет, на нем — монголы. Отчетливо и резко звучат выстрелы в холодном воздухе осенней ночи, бессчетное число раз повторяет их горное эхо. Подобно спине сказочного дракона, мрачным черным силуэтом вырисовывается горный хребет на фоне яркого лунного неба. Яркие вспышки выстрелов там и сям прорезывают тяжелую зловещую громаду гор, поднимающихся перед нами. Откуда-то снизу, из погруженной в глубокий мрак долины, доносится глухое ворчание Ценкера. Вот что я видел в последний раз. Тяжело раненный в голову, в эту ночь я лишился зрения…»
Один из уцелевших — некто Константин Носков, однофамилец «орус шорта». В 1929 году он издал в Харбине книжечку под названием «Джян-джин»[85] барон Унгерн, или Черный для белых русских в Монголии 1921-й год». На титульном листе помещена фотография автора — наголо обритая голова, молодое изможденное лицо с изуродованными глазницами. «Кто я в прошлом? — спрашивает он во вступлении к своим запискам. — Рыцарь индустрии, жрец ли богини Мельпомены, потомок Марса или Аполлона — все равно; в настоящем я больной слепой человек, потерявший зрение если не во имя каких-то общественных идеалов, то, во всяком случае, защищая женщин и детей от нападения диких орд…»
Он еще считает нужным оправдываться, что в кровавом кошмаре тех месяцев утратил «общественные идеалы».
Осенью 1921 года, когда после разгрома Унгерна остатки белых отрядов из Кобдо решили пробиваться на запад, в Синьцзян, в алтайских теснинах им преградили путь всадники Максаржава, к тому времени уже перешедшего на сторону красных.
«В роковую для меня ночь на 13-е ноября, — вспоминает Носков, — наши боевые части бросаются на монголов, которые заняли позицию на высоком скалистом гребне. Я помню ясно последнюю картину, запечатлевшуюся в моем мозгу. Дикое ущелье Ценкера. Наша сотня рассыпалась по каменистому крутому гребню. Впереди перед нами поднимается еще более высокий хребет, на нем — монголы. Отчетливо и резко звучат выстрелы в холодном воздухе осенней ночи, бессчетное число раз повторяет их горное эхо. Подобно спине сказочного дракона, мрачным черным силуэтом вырисовывается горный хребет на фоне яркого лунного неба. Яркие вспышки выстрелов там и сям прорезывают тяжелую зловещую громаду гор, поднимающихся перед нами. Откуда-то снизу, из погруженной в глубокий мрак долины, доносится глухое ворчание Ценкера. Вот что я видел в последний раз. Тяжело раненный в голову, в эту ночь я лишился зрения…»