Страница:
Оставаться в Монголии не имело смысла, но еще меньше, чем на запад, хотелось ему идти на восток. В худшем случае там его ждала китайская тюрьма, суд и каторга, в лучшем — тюрьма русская, суд и расстрел. Если каппелевцы во Владивостоке не позволили Семенову даже сойти на берег с японского корабля, а когда он все-таки высадился, едва не арестовали его, то с Унгерном и подавно церемониться бы не стали. Он был слишком заметной фигурой, чтобы раствориться в массе беженцев или попытаться уехать за границу. При каком-то удачном стечении обстоятельств ему, может быть, и удалось бы сохранить жизнь и свободу, но уж никак не дивизию. При самом благоприятном исходе на востоке он обречен был стать частным лицом, прозябающим в нищете и безвестности. Никаких личных средств Унгерн, по всей вероятности, не имел и не лукавил, когда говорил в плену, что он «беднее последнего мужика». Его личное имущество в Харбине и на станции Маньчжурия было пущено с молотка, чтобы возместить убытки пострадавших в Монголии еврейских коммерсантов и китайских купцов. Семьей он не обзавелся, единственным его сокровищем была власть над двумя тысячами вооруженных людей, пока еще покорных ему, и этот свой капитал Унгерн собирался использовать с наибольшей для себя выгодой. О самих этих людях он думал меньше всего. Их желания, страдания и надежды в расчет не принимались.
В конце концов он выбрал не восточный и не западный, а третий вариант, возможность которого не приходила в голову никому даже из его ближайших соратников. Но решение пришло не сразу. Первое время бароном владело отчаяние. Он должен был что-то делать, но не знал, что именно, и когда внешняя угроза отодвинулась, всю свою ярость Унгерн обрушил на подчиненных. В эти дни он лютовал, как никогда прежде. Макеев пишет, что его боялись, «как сатаны, как чумы, как черной оспы». Людей расстреливали уже по одному подозрению в том, что они собираются дезертировать. В дивизии стали даже поговаривать, что барон потому так зверствует, что решил перейти к красным и таким образом зарабатывает их прощение.
Между тем дивизия продолжала двигаться на юго-запад. Монголы бежали в леса, страна казалась безжизненной. Стояла страшная жара. «Барон, — вспоминает Алешин, — свесив голову на грудь, молча скакал впереди своих войск… На его голой груди, на ярком желтом шнуре висели бесчисленные монгольские амулеты и талисманы. Он был похож на древнего обезьяноподобного человека; люди боялись даже смотреть на него».
Но такие приступы апатии сменялись припадками патологической энергии. Тогда Унгерн становился попросту невменяем. Почерневший от загара, исхудавший, он сумасшедшим галопом носился вдоль растянувшейся среди лесистых холмов колонны, избивая всякого, на ком останавливался его взгляд. Все, от недавнего красноармейца до заслуженного полковника, были равны перед генеральским ташуром. Начальник артиллерии полковник Дмитриев, командиры полков Хоботов и Марков ходили с перевязанными головами. Даже Резухина барон впервые избил, застав его спящим возле лагерного костра.
В районе реки Эгин-Гол, чтобы избегнуть окружения, прикрыть тылы, а заодно упорядочить растянувшиеся колонны, Унгерн опять разделил дивизию на две бригады. Резухин с двумя полками и китайским дивизионом должен был задержаться, а сам Унгерн с главными силами, артиллерией и госпиталем — наутро выступить и в дальнейшем двигаться впереди на расстоянии одного-двух переходов от резухинской бригады.
В ночь перед тем как дивизия разделилась, доктор Рибо, спавший у себя в палатке, был разбужен своим земляком и сослуживцем по армии Дутова, оренбургским казачьим офицером Иваном Маштаковым. Незадолго перед тем Унгерн, и теперь не оставивший привычки то и дело проникаться к кому-то внезапным горячим доверием, приблизил Маштакова к себе. Тот был введен в небольшую группу офицеров, которые исполняли адъютантские обязанности, но назывались «штабом». Во главе этой группы стоял полковник Островский.
Как всегда, барон ошибся и на этот раз: новый фаворит отнюдь не платил ему взаимностью. Обладая некоторым опытом службы в Азиатской дивизии, он хорошо знал, что вслед за необъяснимой симпатией Унгерна непременно следует скорая и столь же беспричинная опала. Взволнованный, возбужденным шепотом Маштаков сообщил Рибо, что недавно стоял возле палатки, где находились Унгерн с Резухиным, и случайно подслушал их разговор. Суть его состояла в следующем: барон решил идти не в Маньчжурию и даже не на запад Халхи, а на юг, в Тибет. Он собирается пересечь пустыню Гоби, привести дивизию в Лхассу и поступить на военную службу к Далай-ламе. В ответ Резухин выразил осторожные сомнения в осуществимости этого плана. Он сказал, что без запасов продовольствия и без воды едва ли удастся пройти через Гоби. На это Унгерн заявил, что людские потери его не пугают и что его решение окончательное. Затем он напомнил Резухину, что и в Маньчжурии, и в Приморье им обоим появляться небезопасно.
Решение идти в Тибет — на первый взгляд, неожиданное — вытекало из всех устремлений Унгерна, было закономерным итогом его идеологии, ее практическим исходом. Если под натиском революционного безумия пала Монголия, исполнявшая роль внешней стены буддийского мира, нужно было, следовательно, перенести линию обороны в цитадель «желтой религии» — Тибет. Возможно, мысль об этом приходила Унгерну еще раньше, в мае, когда он хотел снарядить послом к Далай-ламе XIII единственного человека, который, казалось, мог по достоинству оценить его замыслы, — Оссендовского.
Есть и еще соображения в пользу данной версии. Приблизительно в это время из Азиатской дивизии куда-то пропала самая преданная Унгерну часть — Тибетская сотня. Не исключено, что он сам отослал «тубутов»на родину, дабы они там провели предварительные переговоры, а с ними отправил и письмо к Далай-ламе. Барон подтвердил в плену, что писал ему, надеясь, видимо, что тот с радостью примет его как борца за веру и врага китайских республиканцев — те после свержения Циней все активнее заявляли свои права на Тибет, который раньше подчинялся Пекину скорее формально. В ситуации, когда по Югу Китая все шире расползалась «краснота», Азиатская дивизия могла бы пригодиться энергичному хозяину Поталы.
Расчет понятен, хотя неизвестно, что думал по этому поводу сам Далай-лама и его приближенные, получал ли Унгерн какие-то авансы от них. Вероятнее всего — нет. Новый план был такой же импровизацией, как все прочие, одним из многих возведенных им воздушных замков, для строительства которых Унгерну никогда не требовалось много материала. Но солдатам и офицерам этот план сулил беспримерные лишения, а то и смерть, не говоря уж о том, что люди должны были проститься с надеждой когда-нибудь увидеть своих близких, попасть на родину или хотя бы вернуться к нормальной жизни в той же Маньчжурии. Тибет лишь Унгерну казался землей обетованной, вместилищем тайной мудрости. Для казаков, бывших колчаковцев и мобилизованных в Урге колонистов это была дикая горная страна, где русскому человеку совершенно нечего делать. Ужас вызывала сама идея такой экспедиции. Она казалась полнейшим безумием. В августе-сентябре Гоби совершенно непроходима даже для крупных караванов на верблюдах, не то что для двух тысяч всадников, большинство которых было обречено на гибель в безводных каменистых равнинах Центральной Азии.
Итак, направление и цель дальнейшего похода Унгерн определил, не подозревая, что в ту же ночь его намерения перестали быть секретом.
Маштаков сказал Рибо, что он уже переговорил с несколькими надежными офицерами. Они постановили убить Унгерна, а командование передать Резухину — при условии, что тот поведет дивизию на восток. Если Резухин откажется, ему придется разделить участь барона. В таком случае командование будет вручено одному из старых полковников на тех же условиях.
Маштаков сообщил также, что они, т. е. составившие заговор офицеры, уже бросили жребий, кому застрелить Унгерна, и жребий пал на него, на Маштакова. Ему предстояло сделать это сегодня же ночью, когда барон ляжет у себя в палатке после обычного вечернего «совещания»с ламами. Рибо решили поставить в известность для того, чтобы если начнется схватка с людьми Бурдуковского, он был бы в курсе дела и воспрепятствовал панике среди раненых. Как выяснилось, большинство командиров отдельных частей участвуют в заговоре. Унгерн мог рассчитывать только на монголов князя Биширли-тушегуна и комендантскую команду Бурдуковского.
«Там же и тогда же, — пишет Рибо, — в моей палатке, при свете умирающего лагерного костра Маштаков тщательно проверил свой „маузер", пожал мне руку и скользнул во тьму так же бесшумно, как вошел. Разумеется, спать я больше не мог и начал ходить вдоль палаток и подвод, на которых раненые проводили ночь, напряженно прислушиваясь и стараясь различить звук выстрелов сквозь шум и плеск быстрого Эгин-Гола, бегущего по своему каменистому ложу. Примерно треть мили отделяла меня от палатки барона…»
Выстрелы, однако, так и не прозвучали. В эту ночь ничего не произошло, исполнение замысла пришлось отложить.
Позже Рибо узнал, что когда Маштаков подошел к палатке барона, она оказалась пуста. Унгерн все еще беседовал с ламами. Охрана получила приказ никого к нему не допускать. С этими своими прорицателями и советниками он уединялся каждый вечер, но на сей раз их обычное бдение затянулось почти до рассвета и не сводилось, видимо, к одним лишь гаданиям. Разговор мог идти о возможностях службы у Далай-ламы, о нем самом, о его отношениях с китайцами, англичанами и т. д. То ли Маштаков ушел сразу, то ли бродил около, пока лагерь не начал просыпаться, но, вероятно, он вызвал подозрения охраны и по распоряжению Унгерна был отослан из штаба обратно в свой полк. Теперь запросто появиться ночью возле палатки барона он уже не мог.
На следующий день, когда части возглавляемой Унгерном бригады уже без резухинских полков двигались дальше на юг, Рибо нагнали двое офицеров — начальник пулеметной команды полковник Эвфаритский и подпоручик Виноградов, артиллерист. Все трое давно знали друг друга, а Эвфаритский и Рибо вдобавок были еще и товарищами по оренбургской гимназии. В разговоре было подтверждено, что все рассказанное Маштаковым — правда: в дивизии созрел заговор против Унгерна. Начать должны офицеры, оставшиеся с Резухиным, а когда там произойдет переворот, части авангарда будут извещены немедленно. Одно лишь перечисление участвующих в заговоре командиров частей выглядело внушительно и вселяло надежду на успех: даже старые даурцы вроде Хоботова готовы были если не убить барона, то, во всяком случае, покинуть его и идти в Маньчжурию.
Чтобы попасть туда, нужно было переправляться на правый берег Селенги, но пока что шли по ее левому, западному, берегу. Конечной цели похода попрежнему никто не знал. Чем дальше уходили на юго-запад, тем сильнее становилось беспокойство. Даже те, кто не имел никакого отношения к заговору и понятия не имел о перспективах службы у Далай-ламы, начали подозревать, что барон собирается втянуть их в какую-то новую авантюру.
Прошло два дня. Гонцы от резухинских офицеров не появлялись, никто ничего не предпринимал. Передовая бригада продолжала быстро уходить на юго-запад. 19 августа миновали Джаргалантуйский дацан и вышли в широкую долину, с двух сторон окруженную поросшими лесом сопками. Это была точка примерно в двух сотнях верст к северо-западу от Ван-Хурэ и в четырех — к северо-востоку от Улясутая, в верховьях Селенги. До нее самой отсюда было верст пятнадцать. Здесь Унгерн приказал становиться на длительный привал. Его тревожило, что от Резухина нет никаких вестей. Навстречу ему было выслано несколько всадников, но те проехать не сумели и вернулись назад, доложив, что возле дацана появились красные разъезды[93].
Весь день 20 августа Унгерн совещался с ламами, а заговорщики украдкой собирались в соседнем лесу. Все нервничали и решали, что делать. В конце концов Унгерн решил на месте дожидаться подхода второй бригады, а Эвфаритский, вставший во главе заговора, — выступать на следующую ночь. Относительно того, убивать барона или просто уйти от него, мнения, видимо, разделились.
Впрочем, назавтра по-прежнему никто ничего не предпринимал. Все полагались на Эвфаритского, который сам колебался, и если бы не случай, дело вполне могло отложиться на неопределенное время.
Между тем в бригаде Резухина произошло следующее.
Когда заговорщики обратились к нему с предложением сместить Унгерна, принять командование на себя и через Селенгу вести обе бригады на восток, в этой ситуации Резухин последний раз проявил свою преданность барону. Капитану Безродному, который исполнял при нем те же обязанности, что Бурдуковский при Унгерне, приказано арестовать изменников. Приказ отдается перед строем бригады: лагерь уже свернут, люди сидят в седлах, готовые к выступлению. В ответ из рядов раздаются выстрелы. Раненный в ногу, Резухин падает, но тут же вскакивает с криком: «Ко мне, четвертая сотня!»Всадников-татар из этой сотни он считал самыми надежными, но они не спешат к нему на помощь. Ковыляя, он бежит в расположение китайского дивизиона. Китайцы отшатываются, однако татары все-таки окружают его. Резухина укладывают на землю и перевязывают. Правда, Безродный, быстро оценив обстановку, предпочитает вместе со своими людьми скрыться в лесу, но тем временем вокруг лежащего на земле Резухина собирается толпа, настроенная по отношению к нему более или менее лояльно. Момент критический, заговорщики в растерянности. Положение спасает простой оренбургский казак. Он пробирается сквозь толпу, приговаривая: «Ох, что же сделали с голубчиком! Что сделали с нашим генералом-батюшкой!» Все расступаются перед ним. Подойдя вплотную к Резухину, казак внезапно меняет тон: «Будет тебе пить нашу кровь! Пей теперь свою…»И выхватив наган, в упор простреливает генералу голову. Толпа в ужасе рассеивается. Все вскакивают на лошадей, но принявший командование полковник Костерин останавливает панику. Резухину выкапывают могилу, затем вся бригада поспешно движется к бродам на Селенге.
Костерин отправил к Эвфаритскому казака-татарина с известием о случившемся, но тот не сумел незаметно проскользнуть в лагерь. Вечером 21 августа его задержали часовые из Бурятского полка. На этот случай татарину заранее сочинили версию о том, что он будто бы заболел и направлен в госпиталь. Но поскольку гонец по-русски говорил плохо, а задержавшие его буряты — еще хуже, внятно изложить свою версию он не смог и был доставлен к Унгерну. Единственное, что ему удалось сделать, это уничтожить записку Костерина к Эвфаритскому.
Когда его поставили перед страшным бароном, татарин окончательно потерялся. Говорить о своей болезни он, видимо, не посмел или от страха начисто позабыл сочиненную для него историю, а вместо этого, хотя и скрыв убийство Резухина, сказал, что у них ночью был бой, и он убежал. Очевидно, что-то в его рассказе Унгерну показалось подозрительным. Он велел Бурдуковскому посадить татарина под арест и наутро приступить к пыткам. Но командир 4-го полка Марков, участник заговора, присутствовавший при этой сцене, тут же известил обо всем Эвфаритского. Всем было ясно, что татарин пыток не вынесет. Нужно было действовать незамедлительно. Заговорщики собрались в госпитале у Рибо, и тут наконец явился второй гонец от Костерина, посланный на всякий случай вслед за первым. Узнав о том, что произошло в бригаде Резухина, решили выступать прямо сейчас. Обстановка этому благоприятствовала. Обычно Унгерн ставил свою палатку среди майханов монгольского дивизиона и команды Бурдуковского, но накануне монголы разбили лагерь южнее, отдельно от других частей. Тем проще казалось убить барона. Что касается комендантской команды, то ее бивак решили обстрелять из пушек сразу же после убийства Унгерна. Орудийные выстрелы должны были послужить сигналом к общему выступлению.
Около полуночи Эвфаритский с четырьмя офицерами и полудесятком казаков отправился к генеральской палатке, остальные разошлись по своим частям и начали поднимать людей. В любом случае — будет покушение на барона удачным или нет, решено было двигаться обратно, к дацану и бродам на Селенге. Костерин сообщил, что он с бригадой два дня будет ждать на ее правом берегу, потом уйдет.
«В чернильной темноте, — пишет Рибо, — мы стали быстро седлать и запрягать лошадей. Люди работали без огней, настороженно прислушиваясь, чтобы не пропустить звука судьбоносных выстрелов. Не менее часа прошло в ожидании. Я и лечившиеся у меня в госпитале раненые офицеры обсуждали, что мы будем делать, если наши планы провалятся, когда наконец до нас донеслись приглушенные звуки револьверной стрельбы, а затем раздались четыре орудийных выстрела. Их огонь прерывистым светом озарил темную лесную долину…»Это подпоручик Виноградов практически в упор, с расстояния в полверсты обстрелял лагерь Бурдуковского.
Теперь поднялась вся бригада, буквально в пять минут части начали стекаться к дороге. Лошади, пушки, обоз, подводы с ранеными, разноплеменные и разноязыкие всадники — все сгрудилось и перемешалось в немыслимой давке. Большинство не понимало, что случилось, куда их ведут, где барон. Людям казалось, что на лагерь неожиданно напали красные. В суматохе заговорщики растеряли друг друга. При этом сами они понятия не имели, убит Унгерн или нет. Эвфаритский куда-то пропал, его спутники тоже не показывались.
В конце концов кто-то из них все-таки появился и рассказал о том, что произошло.
Оказывается, когда заговорщики приблизились к генеральской палатке и позвали Унгерна, вместо него оттуда выглянул полковник Островский. Стало ясно, что барона там нет. Как обнаружилось чуть позже, он еще накануне поменялся палатками со своим штабом. То ли так вышло случайно, то ли он сделал это сознательно, чувствуя, что вокруг творится что-то неладное, но сам этот момент впоследствии окрасился в легендарные тона. Казалось, человек, подобный Унгерну, сроднившийся с мифом, с темными преданиями Азии, так именно и должен был поступить — как сказочный герой, который вместо себя кладет в постель полено, чтобы ночью злой великан ударил по нему топором, а утром предстает перед ним целый и невредимый. История его чудесного спасения постепенно обросла подробностями столь же яркими, сколь и фантастическими, хотя в действительности все обстояло достаточно прозаично.
Когда из палатки выглянул Островский, в темноте его приняли за Унгерна. Кто-то из подошедших выстрелил в него и от волнения промахнулся. Он хотел стрелять еще, но товарищи успели схватить его за руку. Они уже узнали Островского и страшно перепугались, ибо, выдав себя, не смогли убить барона. Его исчезновение грозило им арестом и мучительной смертью. Схожие чувства испытывали, видимо, те, кто в ночь на 12 марта 1801 года ворвались в спальню Павла I и увидели, что его постель пуста. Вообще, оба эти заговора — в центре Санкт-Петербурга и в глубине Монголии — при несоизмеримости масштабов напоминают друг о друге. Может быть, отчасти потому, что Унгерн во многом похож на Павла. С одной стороны, тяга к мистике, к утопии, к рыцарским идеалам, вырождающимся в режим казармы, и все это при очевидном истероидном синдроме всеобщего порядка; с другой — обычная российская неразбериха, нерешительность, огромное число участников заговора, из которых ни один толком не знает, что делать, постоянные колебания, сомнения относительно того, убивать тирана сразу или вначале предъявить ему ультиматум, и т. д.[94]
К счастью, Унгерн обнаружился тут же. Он сидел с ламами в соседней палатке, высунулся из нее, услышав стрельбу, и был встречен залпом из нескольких револьверов. Заговорщики стреляли с дистанции в пять-шесть шагов, но, вероятно, были сильно не в себе: ни одна пуля не достигла цели. Унгерн даже не был ранен. Он по-звериному упал на четвереньки и юркнул в кусты. В кромешной тьме искать его там не имело ни малейшего смысла. Ему постреляли вдогонку — тоже без видимого успеха, затем заговорщики бросились догонять ушедшую бригаду.
В это время оставшиеся офицеры сумели успокоить людей. Части разобрались и, на ходу перестраиваясь в походный порядок, потянулись по направлению к Джаргалантуйскому дацану. Пройдя верст восемь, остановились. Невозможно было дальше двигаться в темноте по узкой дороге среди сопок. Решили подождать рассвета. В оцепление выставили сотню казаков и пулеметную команду — на тот случай, если Унгерн жив и с помощью монгольского дивизиона попытается переломить ход событий. Никто не знал, где он, всеми владело страшное возбуждение. Вдруг послышался стук копыт по каменистой дороге. Шепот пронесся по рядам: «Барон! Барон!»
Это и в самом деле был он. Незаметно объехав линию оцепления, Унгерн, как призрак, на своей любимой белой кобыле спустился по склону холма и направился к изменившему ему войску. Впотьмах он не видел, что за части находятся перед ним, и спрашивал: «Кто здесь? Какая сотня?»Наконец он узнал Очирова, командира Бурятского полка, и крикнул ему: «Очиров, куда ты идешь?»Затем, не дождавшись ответа, скомандовал: «Приказываю тебе вернуть полк в лагерь!» — «Я и мои люди не пойдем назад, — сказал Очиров. — Мы хотим идти на восток и защищать наши кочевья. Нам нечего делать в Тибете!»Унгерн начал уговаривать солдат вернуться и продолжать поход, говорил, что если они пойдут в Маньчжурию, будет голод, им придется глодать кости друг друга, что без него красные завтра же уничтожат их всех до последнего. Ответа не последовало. Барон поскакал дальше и, перемежая угрозы ругательствами, произнес ту же речь перед артиллеристами. Ответом тоже было угрюмое грозное молчание. Тогда Унгерн издали, наугад, стал выкрикивать имена тех, на чью верность он, видимо, особенно полагался: «Доктор, поворачивайте госпиталь и раненых!»Потом: «Рерих, я приказываю вам повернуть обоз!»[95] Никто не отвечал ему, никто не двигался с места. Все замерли в странном и жутком оцепенении. Офицеры, окружавшие Рибо, достали револьверы, он сам вынул свой «кольт», но для того, чтобы выстрелить не в барона, а в себя, если Унгерну все-таки удастся вернуть двизию в лагерь. Все заговорщики понимали, что в таком случае их ждет мучительная смерть. В этот момент Эвфаритский и несколько других участников заговора, полагая, что все кончено, вскочили на коней и скрылись в лесу. Совершенно один, без конвоя, Унгерн продолжал объезжать ряды недвижимо замерших сотен и команд, осыпая их проклятьями. Заговорщики сжимали в руках оружие, но выстрелить никто не решался. Вновь ожил неизбытый страх перед бароном. Вот-вот, казалось, автоматически сработает привычка повиноваться каждому его слову. Первым очнулся есаул Макеев, да и то лишь после того, как Унгерн в потемках случайно толкнул его грудью лошади. Правда, сам Макеев об этом не упоминает, дабы не умалить собственных заслуг. Как бы то ни было, он пальнул в барона из «маузера», промахнулся, но этот выстрел разорвал заколдованный круг почти мистического страха. Тут же все, в том числе пулеметная команда, открыли огонь. Преследуемый градом пуль, ни одна из которых и на этот раз его не задела, Унгерн метнулся прочь. Белая кобыла стремительно взлетела на вершину холма и унесла своего седока назад, в долину, все еще погруженную в глубокий мрак.
Так описывает события той ночи Рибо, и сам Унгерн в плену излагал их весьма похоже, хотя всякий раз несколько по-разному. В протокольной записи его рассказа эта мрачно-эффектная сцена выглядит несравненно проще.
В конце концов он выбрал не восточный и не западный, а третий вариант, возможность которого не приходила в голову никому даже из его ближайших соратников. Но решение пришло не сразу. Первое время бароном владело отчаяние. Он должен был что-то делать, но не знал, что именно, и когда внешняя угроза отодвинулась, всю свою ярость Унгерн обрушил на подчиненных. В эти дни он лютовал, как никогда прежде. Макеев пишет, что его боялись, «как сатаны, как чумы, как черной оспы». Людей расстреливали уже по одному подозрению в том, что они собираются дезертировать. В дивизии стали даже поговаривать, что барон потому так зверствует, что решил перейти к красным и таким образом зарабатывает их прощение.
Между тем дивизия продолжала двигаться на юго-запад. Монголы бежали в леса, страна казалась безжизненной. Стояла страшная жара. «Барон, — вспоминает Алешин, — свесив голову на грудь, молча скакал впереди своих войск… На его голой груди, на ярком желтом шнуре висели бесчисленные монгольские амулеты и талисманы. Он был похож на древнего обезьяноподобного человека; люди боялись даже смотреть на него».
Но такие приступы апатии сменялись припадками патологической энергии. Тогда Унгерн становился попросту невменяем. Почерневший от загара, исхудавший, он сумасшедшим галопом носился вдоль растянувшейся среди лесистых холмов колонны, избивая всякого, на ком останавливался его взгляд. Все, от недавнего красноармейца до заслуженного полковника, были равны перед генеральским ташуром. Начальник артиллерии полковник Дмитриев, командиры полков Хоботов и Марков ходили с перевязанными головами. Даже Резухина барон впервые избил, застав его спящим возле лагерного костра.
В районе реки Эгин-Гол, чтобы избегнуть окружения, прикрыть тылы, а заодно упорядочить растянувшиеся колонны, Унгерн опять разделил дивизию на две бригады. Резухин с двумя полками и китайским дивизионом должен был задержаться, а сам Унгерн с главными силами, артиллерией и госпиталем — наутро выступить и в дальнейшем двигаться впереди на расстоянии одного-двух переходов от резухинской бригады.
В ночь перед тем как дивизия разделилась, доктор Рибо, спавший у себя в палатке, был разбужен своим земляком и сослуживцем по армии Дутова, оренбургским казачьим офицером Иваном Маштаковым. Незадолго перед тем Унгерн, и теперь не оставивший привычки то и дело проникаться к кому-то внезапным горячим доверием, приблизил Маштакова к себе. Тот был введен в небольшую группу офицеров, которые исполняли адъютантские обязанности, но назывались «штабом». Во главе этой группы стоял полковник Островский.
Как всегда, барон ошибся и на этот раз: новый фаворит отнюдь не платил ему взаимностью. Обладая некоторым опытом службы в Азиатской дивизии, он хорошо знал, что вслед за необъяснимой симпатией Унгерна непременно следует скорая и столь же беспричинная опала. Взволнованный, возбужденным шепотом Маштаков сообщил Рибо, что недавно стоял возле палатки, где находились Унгерн с Резухиным, и случайно подслушал их разговор. Суть его состояла в следующем: барон решил идти не в Маньчжурию и даже не на запад Халхи, а на юг, в Тибет. Он собирается пересечь пустыню Гоби, привести дивизию в Лхассу и поступить на военную службу к Далай-ламе. В ответ Резухин выразил осторожные сомнения в осуществимости этого плана. Он сказал, что без запасов продовольствия и без воды едва ли удастся пройти через Гоби. На это Унгерн заявил, что людские потери его не пугают и что его решение окончательное. Затем он напомнил Резухину, что и в Маньчжурии, и в Приморье им обоим появляться небезопасно.
Решение идти в Тибет — на первый взгляд, неожиданное — вытекало из всех устремлений Унгерна, было закономерным итогом его идеологии, ее практическим исходом. Если под натиском революционного безумия пала Монголия, исполнявшая роль внешней стены буддийского мира, нужно было, следовательно, перенести линию обороны в цитадель «желтой религии» — Тибет. Возможно, мысль об этом приходила Унгерну еще раньше, в мае, когда он хотел снарядить послом к Далай-ламе XIII единственного человека, который, казалось, мог по достоинству оценить его замыслы, — Оссендовского.
Есть и еще соображения в пользу данной версии. Приблизительно в это время из Азиатской дивизии куда-то пропала самая преданная Унгерну часть — Тибетская сотня. Не исключено, что он сам отослал «тубутов»на родину, дабы они там провели предварительные переговоры, а с ними отправил и письмо к Далай-ламе. Барон подтвердил в плену, что писал ему, надеясь, видимо, что тот с радостью примет его как борца за веру и врага китайских республиканцев — те после свержения Циней все активнее заявляли свои права на Тибет, который раньше подчинялся Пекину скорее формально. В ситуации, когда по Югу Китая все шире расползалась «краснота», Азиатская дивизия могла бы пригодиться энергичному хозяину Поталы.
Расчет понятен, хотя неизвестно, что думал по этому поводу сам Далай-лама и его приближенные, получал ли Унгерн какие-то авансы от них. Вероятнее всего — нет. Новый план был такой же импровизацией, как все прочие, одним из многих возведенных им воздушных замков, для строительства которых Унгерну никогда не требовалось много материала. Но солдатам и офицерам этот план сулил беспримерные лишения, а то и смерть, не говоря уж о том, что люди должны были проститься с надеждой когда-нибудь увидеть своих близких, попасть на родину или хотя бы вернуться к нормальной жизни в той же Маньчжурии. Тибет лишь Унгерну казался землей обетованной, вместилищем тайной мудрости. Для казаков, бывших колчаковцев и мобилизованных в Урге колонистов это была дикая горная страна, где русскому человеку совершенно нечего делать. Ужас вызывала сама идея такой экспедиции. Она казалась полнейшим безумием. В августе-сентябре Гоби совершенно непроходима даже для крупных караванов на верблюдах, не то что для двух тысяч всадников, большинство которых было обречено на гибель в безводных каменистых равнинах Центральной Азии.
Итак, направление и цель дальнейшего похода Унгерн определил, не подозревая, что в ту же ночь его намерения перестали быть секретом.
Маштаков сказал Рибо, что он уже переговорил с несколькими надежными офицерами. Они постановили убить Унгерна, а командование передать Резухину — при условии, что тот поведет дивизию на восток. Если Резухин откажется, ему придется разделить участь барона. В таком случае командование будет вручено одному из старых полковников на тех же условиях.
Маштаков сообщил также, что они, т. е. составившие заговор офицеры, уже бросили жребий, кому застрелить Унгерна, и жребий пал на него, на Маштакова. Ему предстояло сделать это сегодня же ночью, когда барон ляжет у себя в палатке после обычного вечернего «совещания»с ламами. Рибо решили поставить в известность для того, чтобы если начнется схватка с людьми Бурдуковского, он был бы в курсе дела и воспрепятствовал панике среди раненых. Как выяснилось, большинство командиров отдельных частей участвуют в заговоре. Унгерн мог рассчитывать только на монголов князя Биширли-тушегуна и комендантскую команду Бурдуковского.
«Там же и тогда же, — пишет Рибо, — в моей палатке, при свете умирающего лагерного костра Маштаков тщательно проверил свой „маузер", пожал мне руку и скользнул во тьму так же бесшумно, как вошел. Разумеется, спать я больше не мог и начал ходить вдоль палаток и подвод, на которых раненые проводили ночь, напряженно прислушиваясь и стараясь различить звук выстрелов сквозь шум и плеск быстрого Эгин-Гола, бегущего по своему каменистому ложу. Примерно треть мили отделяла меня от палатки барона…»
Выстрелы, однако, так и не прозвучали. В эту ночь ничего не произошло, исполнение замысла пришлось отложить.
Позже Рибо узнал, что когда Маштаков подошел к палатке барона, она оказалась пуста. Унгерн все еще беседовал с ламами. Охрана получила приказ никого к нему не допускать. С этими своими прорицателями и советниками он уединялся каждый вечер, но на сей раз их обычное бдение затянулось почти до рассвета и не сводилось, видимо, к одним лишь гаданиям. Разговор мог идти о возможностях службы у Далай-ламы, о нем самом, о его отношениях с китайцами, англичанами и т. д. То ли Маштаков ушел сразу, то ли бродил около, пока лагерь не начал просыпаться, но, вероятно, он вызвал подозрения охраны и по распоряжению Унгерна был отослан из штаба обратно в свой полк. Теперь запросто появиться ночью возле палатки барона он уже не мог.
На следующий день, когда части возглавляемой Унгерном бригады уже без резухинских полков двигались дальше на юг, Рибо нагнали двое офицеров — начальник пулеметной команды полковник Эвфаритский и подпоручик Виноградов, артиллерист. Все трое давно знали друг друга, а Эвфаритский и Рибо вдобавок были еще и товарищами по оренбургской гимназии. В разговоре было подтверждено, что все рассказанное Маштаковым — правда: в дивизии созрел заговор против Унгерна. Начать должны офицеры, оставшиеся с Резухиным, а когда там произойдет переворот, части авангарда будут извещены немедленно. Одно лишь перечисление участвующих в заговоре командиров частей выглядело внушительно и вселяло надежду на успех: даже старые даурцы вроде Хоботова готовы были если не убить барона, то, во всяком случае, покинуть его и идти в Маньчжурию.
Чтобы попасть туда, нужно было переправляться на правый берег Селенги, но пока что шли по ее левому, западному, берегу. Конечной цели похода попрежнему никто не знал. Чем дальше уходили на юго-запад, тем сильнее становилось беспокойство. Даже те, кто не имел никакого отношения к заговору и понятия не имел о перспективах службы у Далай-ламы, начали подозревать, что барон собирается втянуть их в какую-то новую авантюру.
Прошло два дня. Гонцы от резухинских офицеров не появлялись, никто ничего не предпринимал. Передовая бригада продолжала быстро уходить на юго-запад. 19 августа миновали Джаргалантуйский дацан и вышли в широкую долину, с двух сторон окруженную поросшими лесом сопками. Это была точка примерно в двух сотнях верст к северо-западу от Ван-Хурэ и в четырех — к северо-востоку от Улясутая, в верховьях Селенги. До нее самой отсюда было верст пятнадцать. Здесь Унгерн приказал становиться на длительный привал. Его тревожило, что от Резухина нет никаких вестей. Навстречу ему было выслано несколько всадников, но те проехать не сумели и вернулись назад, доложив, что возле дацана появились красные разъезды[93].
Весь день 20 августа Унгерн совещался с ламами, а заговорщики украдкой собирались в соседнем лесу. Все нервничали и решали, что делать. В конце концов Унгерн решил на месте дожидаться подхода второй бригады, а Эвфаритский, вставший во главе заговора, — выступать на следующую ночь. Относительно того, убивать барона или просто уйти от него, мнения, видимо, разделились.
Впрочем, назавтра по-прежнему никто ничего не предпринимал. Все полагались на Эвфаритского, который сам колебался, и если бы не случай, дело вполне могло отложиться на неопределенное время.
Между тем в бригаде Резухина произошло следующее.
Когда заговорщики обратились к нему с предложением сместить Унгерна, принять командование на себя и через Селенгу вести обе бригады на восток, в этой ситуации Резухин последний раз проявил свою преданность барону. Капитану Безродному, который исполнял при нем те же обязанности, что Бурдуковский при Унгерне, приказано арестовать изменников. Приказ отдается перед строем бригады: лагерь уже свернут, люди сидят в седлах, готовые к выступлению. В ответ из рядов раздаются выстрелы. Раненный в ногу, Резухин падает, но тут же вскакивает с криком: «Ко мне, четвертая сотня!»Всадников-татар из этой сотни он считал самыми надежными, но они не спешат к нему на помощь. Ковыляя, он бежит в расположение китайского дивизиона. Китайцы отшатываются, однако татары все-таки окружают его. Резухина укладывают на землю и перевязывают. Правда, Безродный, быстро оценив обстановку, предпочитает вместе со своими людьми скрыться в лесу, но тем временем вокруг лежащего на земле Резухина собирается толпа, настроенная по отношению к нему более или менее лояльно. Момент критический, заговорщики в растерянности. Положение спасает простой оренбургский казак. Он пробирается сквозь толпу, приговаривая: «Ох, что же сделали с голубчиком! Что сделали с нашим генералом-батюшкой!» Все расступаются перед ним. Подойдя вплотную к Резухину, казак внезапно меняет тон: «Будет тебе пить нашу кровь! Пей теперь свою…»И выхватив наган, в упор простреливает генералу голову. Толпа в ужасе рассеивается. Все вскакивают на лошадей, но принявший командование полковник Костерин останавливает панику. Резухину выкапывают могилу, затем вся бригада поспешно движется к бродам на Селенге.
Костерин отправил к Эвфаритскому казака-татарина с известием о случившемся, но тот не сумел незаметно проскользнуть в лагерь. Вечером 21 августа его задержали часовые из Бурятского полка. На этот случай татарину заранее сочинили версию о том, что он будто бы заболел и направлен в госпиталь. Но поскольку гонец по-русски говорил плохо, а задержавшие его буряты — еще хуже, внятно изложить свою версию он не смог и был доставлен к Унгерну. Единственное, что ему удалось сделать, это уничтожить записку Костерина к Эвфаритскому.
Когда его поставили перед страшным бароном, татарин окончательно потерялся. Говорить о своей болезни он, видимо, не посмел или от страха начисто позабыл сочиненную для него историю, а вместо этого, хотя и скрыв убийство Резухина, сказал, что у них ночью был бой, и он убежал. Очевидно, что-то в его рассказе Унгерну показалось подозрительным. Он велел Бурдуковскому посадить татарина под арест и наутро приступить к пыткам. Но командир 4-го полка Марков, участник заговора, присутствовавший при этой сцене, тут же известил обо всем Эвфаритского. Всем было ясно, что татарин пыток не вынесет. Нужно было действовать незамедлительно. Заговорщики собрались в госпитале у Рибо, и тут наконец явился второй гонец от Костерина, посланный на всякий случай вслед за первым. Узнав о том, что произошло в бригаде Резухина, решили выступать прямо сейчас. Обстановка этому благоприятствовала. Обычно Унгерн ставил свою палатку среди майханов монгольского дивизиона и команды Бурдуковского, но накануне монголы разбили лагерь южнее, отдельно от других частей. Тем проще казалось убить барона. Что касается комендантской команды, то ее бивак решили обстрелять из пушек сразу же после убийства Унгерна. Орудийные выстрелы должны были послужить сигналом к общему выступлению.
Около полуночи Эвфаритский с четырьмя офицерами и полудесятком казаков отправился к генеральской палатке, остальные разошлись по своим частям и начали поднимать людей. В любом случае — будет покушение на барона удачным или нет, решено было двигаться обратно, к дацану и бродам на Селенге. Костерин сообщил, что он с бригадой два дня будет ждать на ее правом берегу, потом уйдет.
«В чернильной темноте, — пишет Рибо, — мы стали быстро седлать и запрягать лошадей. Люди работали без огней, настороженно прислушиваясь, чтобы не пропустить звука судьбоносных выстрелов. Не менее часа прошло в ожидании. Я и лечившиеся у меня в госпитале раненые офицеры обсуждали, что мы будем делать, если наши планы провалятся, когда наконец до нас донеслись приглушенные звуки револьверной стрельбы, а затем раздались четыре орудийных выстрела. Их огонь прерывистым светом озарил темную лесную долину…»Это подпоручик Виноградов практически в упор, с расстояния в полверсты обстрелял лагерь Бурдуковского.
Теперь поднялась вся бригада, буквально в пять минут части начали стекаться к дороге. Лошади, пушки, обоз, подводы с ранеными, разноплеменные и разноязыкие всадники — все сгрудилось и перемешалось в немыслимой давке. Большинство не понимало, что случилось, куда их ведут, где барон. Людям казалось, что на лагерь неожиданно напали красные. В суматохе заговорщики растеряли друг друга. При этом сами они понятия не имели, убит Унгерн или нет. Эвфаритский куда-то пропал, его спутники тоже не показывались.
В конце концов кто-то из них все-таки появился и рассказал о том, что произошло.
Оказывается, когда заговорщики приблизились к генеральской палатке и позвали Унгерна, вместо него оттуда выглянул полковник Островский. Стало ясно, что барона там нет. Как обнаружилось чуть позже, он еще накануне поменялся палатками со своим штабом. То ли так вышло случайно, то ли он сделал это сознательно, чувствуя, что вокруг творится что-то неладное, но сам этот момент впоследствии окрасился в легендарные тона. Казалось, человек, подобный Унгерну, сроднившийся с мифом, с темными преданиями Азии, так именно и должен был поступить — как сказочный герой, который вместо себя кладет в постель полено, чтобы ночью злой великан ударил по нему топором, а утром предстает перед ним целый и невредимый. История его чудесного спасения постепенно обросла подробностями столь же яркими, сколь и фантастическими, хотя в действительности все обстояло достаточно прозаично.
Когда из палатки выглянул Островский, в темноте его приняли за Унгерна. Кто-то из подошедших выстрелил в него и от волнения промахнулся. Он хотел стрелять еще, но товарищи успели схватить его за руку. Они уже узнали Островского и страшно перепугались, ибо, выдав себя, не смогли убить барона. Его исчезновение грозило им арестом и мучительной смертью. Схожие чувства испытывали, видимо, те, кто в ночь на 12 марта 1801 года ворвались в спальню Павла I и увидели, что его постель пуста. Вообще, оба эти заговора — в центре Санкт-Петербурга и в глубине Монголии — при несоизмеримости масштабов напоминают друг о друге. Может быть, отчасти потому, что Унгерн во многом похож на Павла. С одной стороны, тяга к мистике, к утопии, к рыцарским идеалам, вырождающимся в режим казармы, и все это при очевидном истероидном синдроме всеобщего порядка; с другой — обычная российская неразбериха, нерешительность, огромное число участников заговора, из которых ни один толком не знает, что делать, постоянные колебания, сомнения относительно того, убивать тирана сразу или вначале предъявить ему ультиматум, и т. д.[94]
К счастью, Унгерн обнаружился тут же. Он сидел с ламами в соседней палатке, высунулся из нее, услышав стрельбу, и был встречен залпом из нескольких револьверов. Заговорщики стреляли с дистанции в пять-шесть шагов, но, вероятно, были сильно не в себе: ни одна пуля не достигла цели. Унгерн даже не был ранен. Он по-звериному упал на четвереньки и юркнул в кусты. В кромешной тьме искать его там не имело ни малейшего смысла. Ему постреляли вдогонку — тоже без видимого успеха, затем заговорщики бросились догонять ушедшую бригаду.
В это время оставшиеся офицеры сумели успокоить людей. Части разобрались и, на ходу перестраиваясь в походный порядок, потянулись по направлению к Джаргалантуйскому дацану. Пройдя верст восемь, остановились. Невозможно было дальше двигаться в темноте по узкой дороге среди сопок. Решили подождать рассвета. В оцепление выставили сотню казаков и пулеметную команду — на тот случай, если Унгерн жив и с помощью монгольского дивизиона попытается переломить ход событий. Никто не знал, где он, всеми владело страшное возбуждение. Вдруг послышался стук копыт по каменистой дороге. Шепот пронесся по рядам: «Барон! Барон!»
Это и в самом деле был он. Незаметно объехав линию оцепления, Унгерн, как призрак, на своей любимой белой кобыле спустился по склону холма и направился к изменившему ему войску. Впотьмах он не видел, что за части находятся перед ним, и спрашивал: «Кто здесь? Какая сотня?»Наконец он узнал Очирова, командира Бурятского полка, и крикнул ему: «Очиров, куда ты идешь?»Затем, не дождавшись ответа, скомандовал: «Приказываю тебе вернуть полк в лагерь!» — «Я и мои люди не пойдем назад, — сказал Очиров. — Мы хотим идти на восток и защищать наши кочевья. Нам нечего делать в Тибете!»Унгерн начал уговаривать солдат вернуться и продолжать поход, говорил, что если они пойдут в Маньчжурию, будет голод, им придется глодать кости друг друга, что без него красные завтра же уничтожат их всех до последнего. Ответа не последовало. Барон поскакал дальше и, перемежая угрозы ругательствами, произнес ту же речь перед артиллеристами. Ответом тоже было угрюмое грозное молчание. Тогда Унгерн издали, наугад, стал выкрикивать имена тех, на чью верность он, видимо, особенно полагался: «Доктор, поворачивайте госпиталь и раненых!»Потом: «Рерих, я приказываю вам повернуть обоз!»[95] Никто не отвечал ему, никто не двигался с места. Все замерли в странном и жутком оцепенении. Офицеры, окружавшие Рибо, достали револьверы, он сам вынул свой «кольт», но для того, чтобы выстрелить не в барона, а в себя, если Унгерну все-таки удастся вернуть двизию в лагерь. Все заговорщики понимали, что в таком случае их ждет мучительная смерть. В этот момент Эвфаритский и несколько других участников заговора, полагая, что все кончено, вскочили на коней и скрылись в лесу. Совершенно один, без конвоя, Унгерн продолжал объезжать ряды недвижимо замерших сотен и команд, осыпая их проклятьями. Заговорщики сжимали в руках оружие, но выстрелить никто не решался. Вновь ожил неизбытый страх перед бароном. Вот-вот, казалось, автоматически сработает привычка повиноваться каждому его слову. Первым очнулся есаул Макеев, да и то лишь после того, как Унгерн в потемках случайно толкнул его грудью лошади. Правда, сам Макеев об этом не упоминает, дабы не умалить собственных заслуг. Как бы то ни было, он пальнул в барона из «маузера», промахнулся, но этот выстрел разорвал заколдованный круг почти мистического страха. Тут же все, в том числе пулеметная команда, открыли огонь. Преследуемый градом пуль, ни одна из которых и на этот раз его не задела, Унгерн метнулся прочь. Белая кобыла стремительно взлетела на вершину холма и унесла своего седока назад, в долину, все еще погруженную в глубокий мрак.
Так описывает события той ночи Рибо, и сам Унгерн в плену излагал их весьма похоже, хотя всякий раз несколько по-разному. В протокольной записи его рассказа эта мрачно-эффектная сцена выглядит несравненно проще.