– Как! – вскричал я, почти обезумев от радости. – Вы хотите сделать меня свидетелем…
   – Да! И если предчувствие меня не обманывает, – продолжал Калиостро, взглянув печально на замок святого Ангела, который виден был из окна, вдали за Тибром, – если меня погребут заживо в этой обширной могиле, если ничто не спасет меня от злобы и невежества людей, то я сделаю вас моим наследником. Да!.. Я не хочу, чтоб вместе со мною погибло то, что стоило мне так дорого. Моя Лоренца не переживет меня… и ее также ждут высокие стены, тесная келья и медленная смерть!.. О! Зачем я не устоял против искушения!.. Зачем хотел утолить эту неутолимую жажду познаний… О! Если бы я мог возвратиться, забыть все!.. – Калиостро закрыл руками лицо и, помолчав несколько времени, продолжал: – Нет!.. Нет!.. Кто раз поднес эту чашу к устам своим, тот будет пить ее до конца, и какая бы горечь ни была на дне, он не должен и не может остановиться!.. Теперь ступайте! – прибавил он, пожав мою руку. – Не забудьте! Послезавтра, в восемь часов, в Тиволи. Мы до тех пор не увидимся: я хочу эти два дня провести с моей Лоренцей. Прощайте!
   На другой день я познакомился с графом Ланцелоти, а на третий, часу в восьмом после обеда, был уже в Тиволи. На дворе было душно. Хотя солнце начинало садиться, но жар все еще был нестерпим, и я не встретил почти никого из гуляющих даже подле самых каскадов, где было несколько посвежее. Прошло более часа. Я умирал от нетерпения. Вместо того чтоб любоваться великолепною картиною Тивольских водопадов, я смотрел по сторонам, не мог стоять спокойно на одном месте и ходил взад и вперед, как часовой, который ждет не дождется, чтоб его сменили. Наконец вдали, между миртовых деревьев, мелькнула белая шляпа, и через несколько минут человек в черном плаще с красным подбоем сошел под гору. Я поспешил к нему навстречу, сказал мое имя, и черный плащ, поклонись мне очень вежливо, попросил за собою следовать. С полчаса мы шли молча по тропинке, которая изгибалась по скату горы. Адриана осталась у нас по левой руке. Пройдя поперек густую оливковую рощу, мы повернули по широкому проспекту, обсаженному тополями, и подошли к запертым во ротам довольно большого дома, у которого на лицевой стороне все окна были закрыты ставнями. Пройдя несколько сот шагов вдоль каменной стены, мы вошли узкой калиткою в обширный сад, я увидел в конце длинной аллеи красивый портик, у которого все колонны были обвиты виноградными лозами, перед ним на широкой, уставленной цветами террасе, встретил меня граф Ланцелоти. Он подал мне руку и сказал ласковым голосом:
   – Я давно вас ожидаю, господин Нейгоф. Калиостро хотел, чтоб вы были свидетелем того, что будет у меня происходить сегодня. Вы друг его, следовательно, я могу положиться на вашу скромность. Прошу покорно войти, я представлю вас всему обществу.
   Мы вошли в круглую залу, которая освещалась сверху стеклянным куполом. Жена хозяина и еще какая-то пожилая дама сидели на канапе, подле них стоял высокий мужчина, меньшой брат графа Ланцелоти, а поодаль, в темном углу, сидел человек лет пятидесяти в черном платке. Признаюсь, я очень удивился, когда, рассмотрев хорошенько этого господина, заметил на голове его скуфью римского аббата. «Что ж это значит? – подумал я. – Неужели в присутствии духовной особы Калиостро решится вызывать с того света покойника? Это что-то больно неловко!»
   Вероятно, хозяин заметил мое удивление: он подвел меня к аббату и сказал:
   – Вот искренний друг нашего семейства, синьор Казоти… Не беспокойтесь! Он только по своему платью принадлежит к здешнему духовенству, а не разделяет его ненависти к графу Калиостро, которого любит и уважает от всей души!
   Поговорив еще несколько минут со мною, хозяин скрылся. В зале царствовала такая глубокая тишина, как будто бы в ней никого не было. Я заметил, что все посматривали на меня весьма недоверчиво, изредка хозяйка шептала что-то на ухо своей соседке и покачивала головой. Аббат также молчал как убитый. Я несколько раз начинал с ним говорить, но он всякий раз отвечал мне одним наклонением головы и улыбкою, которая походила на самую отвратительную гримасу.
   Более двух часов продолжалась эта молчаливая беседа. Хозяин не возвращался, брат его ходил взад и вперед по зале, графиня продолжала перешептываться с своею соседкою, а господин аббат отправился гулять по саду. Сначала этот таинственный шепот и тишина возбуждали во мне не вовсе неприятное ощущение, это торжественное и продолжительное молчание казалось мне необходимым приготовлением к тем чудесам, которые я должен был видеть, оно располагало мою душу к принятию необычайных впечатлений и даже наводило на меня какой-то невольный трепет. Сердце мое рвалось вон из груди от нетерпения, при каждом шорохе я вздрагивал и робко озирался кругом, но когда прошло часа полтора без всякой перемены, то это однообразное молчание, прерываемое едва слышным шепотом, начало казаться незабавным. Хозяин не возвращался, и я решился наконец последовать примеру синьора Казоти, то есть отправился гулять по саду. На темно-синих небесах, вовсе не похожих на наше северное бледное небо, сияла полная луна, и в саду было гораздо светлее, чем в зале. Я пошел по первой попавшейся мне дорожке, она привела меня к небольшой померанцевой роще, посаженной вдоль садовой стены. Прохладный ветерок доносил до меня шум Тивольских водопадов, я остановился, чтоб прислушаться к этим отдаленным звукам, в которых было что-то романтическое и музыкальное. Не прошло двух минут, как у садовой стены за померанцевыми деревьями кто-то сказал вполголоса:
   – Спрячьтесь здесь в кустах, чтоб вас не заметили, когда будет надобно, я сам приду за вами. – Вслед за этим раздался шорох, и все умолкло.
   «Что б это значило? – подумал я. – Неужели здесь, как в Террачине, разбойники грабят у самых городских ворот? Быть не может! Я давно бы об этом слышал. Но кто ж эти люди, которые должны прятаться в кустах, чтоб их не заметили?» Теряясь в догадках, я решился наконец возвратиться в залу и объявить графу Ланцелоти или жене его, что подле их дома есть какая-то засада. На террасе встретил меня аббат Казоти.
   – Скорее, скорее, – сказал он, – вас только одних и дожидаются.
   В круглой зале никого уже не было, аббат взял меня за руку и, пройдя со мною несколько темных комнат, повел длинным коридором. Он остановился в конце его, постучал в запертую дверь, она растворилась, и мы вошли в обширную комнату, которая слабо освещалась повешенною сверху лампадою о трех рожках. Граф Ланцелоти и все остальное общество сидели на поставленных рядом креслах, я поместился в самых крайних, а Казоти стал позади меня. Занавес, повешенный во всю ширину комнаты, разделяет ее на две части. Я поглядел вокруг себя: ни на одном из присутствующих лица не было, мужчины старались, по крайней мере, казаться спокойными, но женщины не скрывали своего страха и дрожали, как в сильной лихорадке. Признаюсь, и мое сердце замирало от ужаса, но вскоре любопытство и нетерпение совершенно подавили во мне всякое чувство боязни. Прошло несколько минут в глубоком молчании. Вдруг ароматическое курение наполнило всю комнату, тихо отдернулся занавес, и мы увидели графа Калиостро перед небольшим жертвенником, на котором стояла жаровня и лежала толстая книга в черном бархатном переплете. Вся эта часть комнаты освещалась огромным серебряным подсвечником о семи свечах. Калиостро был в черном платье без галстука и с распущенными по плечам волосами, лицо его было бледно, черные глаза блистали вдохновением, а из полуоткрытых уст вылетали какие-то невнятные слова. Он держал в руках золотую коробочку, из которой продолжал сыпать порошок в жаровню, из нее подымались облака зеленоватого дыма, и сильный ароматический запах распространялся более и более по всей комнате. Позади меня раздался громкий вздох, все вздрогнули.
   – Я задыхаюсь! – проговорил болезненным голосом синьор Казоти. – Мне дурно!
   – Ступайте вон! – шепнул граф Ланцелоти, и аббат, шатаясь как пьяный, вышел из комнаты.
   Никогда не забуду взгляда, который бросил вслед за ним Калиостро, – казалось, он хотел им превратить в пепел бедного Казоти. Когда все пришло опять в прежний порядок, Калиостро взял с жертвенника книгу, отошел к стороне и начал читать вполголоса. Как я ни напрягал мой слух, но не мог ничего разобрать, зато ни одно движение Калиостро не укрылось от моих глаз. Он час от часу становился тревожнее, грудь его волновалась, посиневшие губы дрожали, волосы приметным образом становились дыбом, крупные капли пота текли по лицу, и он, как будто бы изнемогая от сильного напряжения, от времени до времени переставал читать и, казалось, с трудом переводил дыхание. Вдруг вся наружность его изменилась, глаза запылали, яркий румянец разлился по бледным щекам: заметно было, что после тяжкой борьбы наступила минута одоления и торжества. Калиостро закрыл книгу и мощным ударом, который и теперь еще раздается в ушах моих, повторил трижды какое-то таинственное слово, при третьем разе, что-то похожее на электрическое потрясение, пробежало по всем моим нервам, стоящий перед жертвенником семисветильник погас, и на нас повеяло могильным холодом. Не знаю, что происходило с другими, я могу говорить вам только о моих собственных ощущениях – мне было страшно, но этот страх вовсе не походил на тот, который при виде опасности стесняет наше сердце, он скорее напоминал это страдание, эту неизъяснимую тоску, которая в смертный час, как жадный коршун, падает на грудь умирающего грешника. Я ничего не видел, ничего не слышал, никто ко мне не прикасался, но, несмотря на это, отгадывал чье-то невидимое присутствие. За минуту нас было только шестеро, а теперь я чувствовал – да, господа! смейтесь надо мною, – а я точно, не видел, не слышал, а чувствовал, что кто-то седьмой был вместе с нами. Меж тем Калиостро бросил еще в жаровню несколько щепотей порошка, дым заклубился, поднялся аршина на три кверху и, вместо того чтобы разойтись по всей комнате, остановился неподвижно над жертвенником, мало-помалу оконечности его стали принимать определенную форму, верхняя часть этого дымного облака округлилась, что-то похожее на сложенные крестом руки обрисовалось на его середине, которая начала белеть, и через несколько минут представилось нам хотя еще тусклое, но уже совершенно правильное изображение человека в белом саване. С каждым мгновением это явление делалось яснее и вещественнее, формы округлялись, черты лица стали отделяться одна от другой, и вдруг полупрозрачный образ бледного, изможденного болезнью старика, с лицом грустным, но спокойным, тихо опустился на пол и стал перед жертвенником.
   – Праведный боже! – вскричал граф Ланцелоти. – Это он!
   Двери с шумом распахнулись, и несколько слуг вбежало торопливо в комнату. Привидение исчезло.
   – Екселенце! – проговорил один из людей. – Дом окружен солдатами!
   Все вскочили с своих мест.
   – Нам изменили, – вскричал хозяин.
   – Кажется, ищут графа Калиостро, – продолжал слуга. – Сам синьор баржелло[104] ведет сюда своих сбиров.
   – Спасайтесь, Калиостро! – сказала торопливо графиня. – Вы можете задними дверьми выйти в сад.
   – Там стоят двое часовых, – шепнул слуга. Калиостро не трогался с места.
   – Спасайтесь! Бога ради, спасайтесь! – закричал граф Ланцелоти. – Вы и нас погубите вместе с собою.
   – Нет! – сказал Калиостро. – Все ваши усилия спасти меня будут напрасны, мой час наступил!
   В коридоре раздались шаги поспешно идущих людей. Калиостро подошел ко мне.
   – Я обещал сделать вас моим наследником и должен сдержать мое слово, – сказал он вполголоса, подавая мне запечатанный пакет. – Тут не более десяти слов, но этого довольно, чтоб сблизить вас с тем, от которого вы узнаете все.
   Я взял пакет и спрятал его поспешно в мой карман.
   – Еще одно слово, – продолжал Калиостро. – Я был обязан клятвою передать кому-нибудь мою тайну, но ничто не обязывает вас воспользоваться этим пагубным наследством. Не забывайте этого!
   Тут полицейский начальник с толпою сбиров вошел в комнату.
   – Кто здесь Калиостро? – спросил он повелительным голосом.
   – Я! – отвечал граф Калиостро.
   – Именем правительства, – продолжал полицейский начальник, – я беру вас под стражу.
   – Позвольте спросить… – сказал граф Ланцелоти.
   – И вы также, граф, – прервал полицейский, – должны явиться со мною в Дель-Говерно[105]. Ваша связь с этим негодяем – все, что я вижу в этой комнате… Но вы могли быть обмануты, и я надеюсь… Гости ваши свободны, я запишу их имена. Этого самозванца! – продолжал чиновник, указывая на Калиостро. – В замок святого Ангела, а вы, граф, из вольте ехать со мною.
   На другой день меня попросили выехать из Рима. Спустя шесть лет после этого приключения я узнал, что Калиостро умер в замке святого Ангела, а жена его пропала без вести. Говорят, что она также кончила жизнь в заключении. Бедная Лоренца, как она была прекрасна!

III. НЕЗНАКОМЫЙ

   Нейгоф замолчал.
   – Ну что, – спросил князь Двинский, – только-то?
   – А чего ж тебе еще больше? – отвечал равнодушно магистр, принимаясь снова за свою трубку.
   – Как что? – вскричал Возницын. – Да разве ты не слышал?.. Нет, любезный! Если он не лжет…
   – Я никогда не лгу, – прервал магистр.
   – Так этот колдун, – продолжал Возницын, – заткнул бы за пояс и моего касимовского знахаря… Экий дока, подумаешь! Тот еще мертвецов-то с того света не выкликал, а этот чертов сын, Калиостро…
   – Мастер был показывать китайские тени! – подхватил князь.
   – А что такое было в запечатанном пакете, который он тебе отдал? – спросил Закамский.
   – Несколько слов о том…
   – Как делать золото? – сказал князь.
   – Нет, – продолжал магистр, – тайна, которую поверил мне Калиостро, была гораздо важнее, он открыл мне способ, посредством которого я могу призывать духов…
   – И ты, верно, испытал его?
   – Нет.
   – Почему же ты не хотел этого сделать? – спросил я с удивлением.
   – Потому что я не забыл последних слов и бедственной участи графа Калиостро.
   – Ах, душенька Нейгоф! – вскричал князь. – Сделай милость, покажи мне черта!
   – Что ты, что ты, князь! Перекрестись! – сказал Возницын. – Иль ты не боишься…
   – Кого? Черта? Ни крошечки.
   – Шути, брат, шути! А как попадешься в лапы к сатане и сделаешься его батраком…
   – Чего князю бояться сатаны, – пробормотал магистр. – Тот, кто ничему не верит, и без этого принадлежит ему.
   – А если так, – продолжал князь, – так почему же ты не хочешь меня потешить?
   Нейгоф закурил трубку и, не отвечая ни слова, пошел бродить по роще.
   – Какой чудак! – сказал Закамский.
   – Что за чудак! – вскричал князь. – Он просто сумасшедший.
   Я не слышал, что отвечал на это Закамский, потому что пошел вслед за магистром.
   – Послушай, Антон Антоныч, – сказал я, когда мы, отойдя шагов пятьдесят от наших товарищей, потеряли их вовсе из виду, – ты несколько раз уверял меня в своей дружбе, докажи мне ее на самом деле.
   Нейгоф взглянул на меня исподлобья и покачал головой.
   – Ты догадался, о чем я хочу просить тебя? – продолжал я.
   – Может быть. Говори, говори!
   – Сделай милость, открой мне свой секрет.
   – Какой?
   – Ну, тот, которым ты не хотел воспользоваться.
   Магистр нахмурил брови и, помолчав несколько времени, сказал:
   – На что тебе это?
   – На то, чтоб узнать наконец, кто из вас прав: ты или Двинский!
   – И ты точно решился испытать это на самом деле?
   – А почему нет? На твоем месте я давно бы уже это сделал.
   – Право?
   – Уверяю тебя.
   Нейгоф задумался.
   – Послушай, Александр, – сказал он, – я не хочу тебя обманывать, я могу тебе передать это незавидное наследство и, признаюсь, давно ищу человека, который мог бы снять с меня это тяжкое бремя, но знаешь ли, что тебя ожидает, если ты, подобно мне, не решишься им воспользоваться?
   – А что такое? – спросил я с любопытством.
   – Я еще молод, – продолжал магистр, – а посмотри на эти седые волосы, на это увядшее лицо, не года, не болезни, а страдания душевные провели на лбу моем эти глубокие морщины. Видал ли ты когда-нибудь, чтоб я улыбался? Ты, верно, думал, что этот вечно пасмурный и мрачный вид есть только наружное выражение моего природного характера?.. Природного! Нет, Александр! Я некогда был, так же как и ты, воплощенной веселостью, было время, когда меня все радовало, все забавляло, было время, когда мой сон был покоен, но с тех пор, как эта пагубная тайна сделалась моей собственностью, я стал совсем другим человеком, ужасные сны, какое-то беспрерывное беспокойство, а пуще всего, – промолвил Нейгоф вполголоса и оглядываясь с робостью кругом, – этот неотвязный, сиповатый голос, который и теперь… да и теперь!.. Чу!.. Слышишь, как он раздается над моим ухом!.. О, как этот адский шепот отвратителен! Каждый день и каждую ночь… и всегда одно и то же: «Зачем ты похитил наследство, которым не хочешь пользоваться? Я не отстану от тебя до тех пор, пока ты не передашь его другому. Передай его… передай!»
   Магистр остановился, мрачное, но почти всегда спокойное лицо его совершенно изменилось, отчаяние, страх и неизъяснимое отвращение попеременно изображались во всех чертах его лица.
   – Ну, Александр! – сказал он, помолчав несколько времени. – Хочешь ли ты и после этого узнать мою тайну? Если ты поступишь, как я, то тебя ожидают те же самые мучения, а если будешь смелей меня, то, может быть… Нет нет!.. Прочь, искуситель, прочь!.. Я не хочу быть причиною его погибели!
   Странное дело! Мне не приходило в голову, что Нейгоф сумасшедший, я видел, что он не шутит, верил его словам и, вместо того чтоб отказаться от своего требования, еще настоятельнее принялся просить его. Говорят, есть люди, которые не могут смотреть на гладкую поверхность глубокой реки или озера, не чувствуя неодолимого желания броситься в воду, точно такое же обаяние свершалось и надо мною: я видел всю опасность, которой подвергался, а хотел непременно испытать ее. Магистр оставался долго непреклонным, но под конец, убежденный моими просьбами и обещанием, что я не употреблю во зло его тайны, он решился мне передать ее. Вынув из бокового кармана лоскуток бумаги и карандаш, Нейгоф написал на нем несколько слов. Отдавая мне эту бумажку, он сказал:
   – Ты должен поутру прийти на покинутое кладбище, на котором давно уже не совершалось никакой церковной службы, там, оборотясь на запад, очерти два круга: в одном сожги эту записку, а в другом дожидайся появления духа, но только не забывай, что если ты не хочешь сделаться рабом его, то не должен выходить из круга, пока на ближайшей колокольне не начнется благовест к обедне, остальное зависит от тебя. Смотри, Александр! Не заплати дорого за свое любопытство, не засыпай беспечно на краю бездонной пропасти, а лучше всего… Но я не могу ничего сказать тебе более… он не дозволяет… он снова начинает шептать мне на ухо… Прощай!
   Нейгоф пустился почти бегом в гору, и через несколько минут его дрожки застучали по дороге, ведущей вон из села Коломенского. Я возвратился к моим товарищам.
   – Куда ты пропадал? – спросил меня Возницын.
   – Я прошелся немного по роще.
   – Вместе с Нейгофом? – подхватил князь. – И верно, выпытывал из него тайну, как познакомиться с чертом?
   – Вот вздор какой! Да разве вы не заметили, что он смеялся над нами.
   – Кто? Антон Антоныч? О, нет! Он говорил пресерьезно! Не правда ли, Закамский?
   – Я то же думаю, – отвечал Закамский. – Мистические писатели вскружили ему немного голову.
   – Немного? Помилуй! Он вовсе с ума сошел.
   – Да, подчас он походит на сумасшедшего, – прервал Возницын. – Замечали ли вы, господа, что Нейгоф иногда смотрит совершенно помешанным, озирается, вздрагивает, трясет головою и как будто бы с кем-нибудь разговаривает?
   – Конечно, – продолжал Закамский, – он большой чудак и даже, если хотите, ипохондрик, но вовсе не сумасшедший, он рассуждает обо всем так умно и становится странным только тогда, когда речь дойдет до чертовщины.
   – Ну да! – вскричал князь. – На этом-то пункте он и помешан, у него именно то, что французы называют: une idée fixe[106]. Слыхали ли вы про одного сумасшедшего, который исправлял в Бедламе[107] должность чичероне[108], водил по всему дому посетителей, рассказывал им истории всех больных, которые в нем содержались, и говорил так умно, что посетители почти всегда принимали его за одного из начальников дома сумасшедших до тех пор, пока не подходили к одному из больных, который почитал себя Юпитером[109], тут их провожатый всегда останавливался и говорил им вполголоса: «Я должен вас предуведомить, что этот господин называет себя Юпитером и хочет попалить огнем всю землю. Да не бойтесь! Он точно Юпитер – это правда, но ведь и я недюжинный бог: я – Нептун[110] и подпущу такую воду, что мигом потушу этот пожар».
   – Куда ты девал нашего колдуна? – спросил Возницын.
   – Он уехал.
   – Да не пора ли и нам ехать? – сказал Закамский. – Мы, помнится, князь, с тобою сегодня в театре?
   – Как же! Сегодня играет Воробьева[111], а ты знаешь, я ей протежирую. Пожалуй, без меня никто не хлопнет, когда она выйдет на сцену.
   – Да, знатная актриса! – сказал Возницын, вставая. – А пострел Ожогин еще лучше!
   Мы поехали, у заставы распрощались друг с другом. Возницын отправился куда-то в гости на Зацепу, Закамский и князь – в Петровский театр[112], а я – домой. Мне было вовсе не до театра и не до визитов.
   Я провел этот вечер в раздумье и всю ночь не мог заснуть. Меня вовсе не пугала мысль, что я пускаюсь на опыт, который может иметь весьма дурные для меня последствия. Желание увериться в истине и любопытство, которое доходило до какого-то безумия, не допускали меня и думать об опасности, а, сверх того, эта опасность могла быть мечтательная, быть может, Калиостро хотел только до конца играть роли обманщика и шарлатана, а Нейгоф был просто ипохондрик и полоумный, меня мучило одно только условие, которое я не знал, как выполнить: где найти покинутое кладбище, на котором давно уже не раздавались христианские молитвы? На дворе рассветало, а я все еще не спал. Желая чем-нибудь усыпить себя, я взял в руки двенадцатый том исторического словаря, который, не знаю почему, валялся на столе подле моей кровати, развернул наудачу, попал на биографию знаменитого Таверние[113] и прочел следующие слова: «Он (то есть Таверние) отправился в Москву, и лишь только в оную приехал, то и окончил бродящую жизнь свою в июле 1689 года». Тут я вспомнил, что Закамский, говоря однажды со мною об этом неутомимом путешественнике, сказал: «Он, верно, похоронен в теперешней Марьиной роще, где в его время было немецкое кладбище». «Чего же лучше, – подумал я. – Вот не только оставленное, но вовсе забытое кладбище, на этом народном гулянье давно уже заросшие травою могильные камни превратились в столы, за которыми раздаются веселые песни цыган и пируют в семик[114] разгульные толпы московских жителей».
   Я вскочил с постели, велел заложить мои дрожки и через час был уже за Троицкой заставой. У самого поворота с большой дороги в Марьину рощу я приказал кучеру остановиться и ожидать меня подле аллеи, ведущей в село Останкино. Солнце еще не показывалось на небе, на котором не было ни одного облачка. Не знаю, оттого ли, что легкий плащ плохо защищал меня от утреннего холодного воздуха, или отчего другого, но я помню, что у меня была лихорадка: я дрожал. Пройдя с четверть версты скорым шагом, я согрелся. Разумеется, ни одной живой души не было в роще. Вдали, в конце широкой просеки, белелись стены трактира и несколько разбросанных между кустов палаток, далее, к Сущевской заставе, выли собаки на медвежьей травле, и только вдоль опушки ближайшей Останкинской рощи раздавалась по заре протяжная песня одного крестьянина, который выехал чем свет в поле, чтоб спахать свой осминник. У Рождества Божьей Матери, на Бутырках, заблаговестили к заутрене. Я невольно снял шляпу, перекрестился, и мысль воротиться назад, как молния, мелькнула в голове моей. «Не искушай твоего господа!» – раздалось в душе моей, но этот благой помысл был непродолжителен, проклятое любопытство и нужда, как говорится, выдержать характер, то есть во что бы ни стало поставить на своем, заглушили во мне этот слабый отголосок детских чувств и моих первых христианских впечатлений. Я вошел в рощу.