Я машинально повиновался. Барон взял мою просьбу, призвал Егора, велел ему укладываться и уехал.
   – Да разве мы, сударь, едем, – спросил Егор, глядя на меня с удивлением.
   – Да!
   – В деревню?
   – Нет.
   – Куда же, Александр Михайлович?
   – Пошел вон и делай, что тебе приказано!
   Егор покачал головою и вышел вон.
   Не могу описать, что я чувствовал в продолжение целого вечера. Я не мог присесть ни на минуту, нигде не находил места, мне было душно: потолок давил меня, кровь то кипела, то застывала в моих жилах. Иногда казалось мне, что я в горячке, что все это один только бред, и в самом деле, мне променять Машеньку на женщину прелестную, это правда, но к которой я чувствовал одно только сожаление! Бежать с этой женщиной за границу, быть может, отказаться навсегда от моего отечества – и все это сегодня!.. Пробило десять часов, ворота заскрипели, и на дворе раздался звон колокольчика.
   – Лошадей привели, – сказал Егор, войдя в комнату. – Прикажете закладывать коляску?
   – Да, закладывать!.. Скорей, скорей!..
   Итак, через час все будет кончено!.. Через час!.. Но что думать о том, что неизбежно? Я махнул рукой и сделал то, что делает робкий путешественник, когда проводник тащит его за собою по дощечке, перекинутой через глубокую пропасть: я зажмурил глаза и решился предаться совершенно в волю барона.
   Он приехал ко мне ровно в одиннадцать часов.
   – Вот твой отпуск, – сказал барон, подавая мне бумагу, подписанную моим начальником. – Ну, видишь, Александр, я все уладил, через полчаса мы отправимся. Ты знаешь переулок позади дома Алексея Семеновича, по обеим сторонам заборы? Тут и днем почти никто не ходит. В этот переулок есть калитка из сада Днепровских, мы остановимся от нее шагах в десяти, Надина к нам выйдет, и я уверен, что прежде, чем ее хватятся, вы будете уже на первой станции. Ах, мой друг! – продолжал барон. – Как ты счастлив! Ты не можешь себе представить, как любит тебя эта женщина! Это не любовь, а какое-то безумие, сумасшествие. Когда она о тебе говорит, то я желал бы срисовать ее: это просто олицетворенная страсть, она мыслит, живет, дышит тобою. Если бы меня так любила женщина самая обыкновенная, то, клянусь честию, я сошел бы от нее с ума, а твоя Надина… Да знаешь ли, что я в жизнь мою не видывал ничего прелестнее. Это какое-то чудное собрание всего, чем пленяют нас женщины целого мира: умна, ловка и любезна, как француженка, прекрасна, как англичанка, стройна, как юная дева Андалузии, и точно так же беспредельно любит. Нет, мой друг, воля твоя, а ты не стоишь этой женщины.
   – О, конечно, она очаровательна, прелестна! – сказал я увлекаясь словами барона. – Но мои прежние обязанности…
   – Долой эти кандалы, Александр! Что за обязанности! Я знаю только одну обязанность: стараться быть счастливым и, если можно, наслаждаться жизнью до последней минуты. Все остальное пустяки, мой друг! Поживи несколько времени в Париже, и ты поймешь меня. Здесь в России вы не имеете никакого понятия о том, что мы называем наслаждением: это несносное однообразие, эта безжизненность преследует вас повсюду; вам скучно в Петербурге, скучно в Москве, скучно в деревне; вы женитесь для того, чтоб, умирая со скуки, вам можно было сказать: «На людях и смерть красна». Так чему же дивиться, если вы так уважаете все эти обязанности? Исполняя их, вы только разнообразите вашу скуку. Погоди, Александр, ты скоро узнаешь, что такое жизнь, когда мы живем, а не прозябаем. У Надины тысяч на двести бриллиантов, твое имение стоит вдвое: следовательно, у вас будет почти тридцать тысяч в год доходу… Тридцать тысяч! Да с этим в Италии вы будете жить в мраморных палатах, а мы начнем с Италии – не правда ли?
   – Для меня все равно, Италия, Швейцария, Франция…
   – О, нет, Александр! Если ты прямо из Москвы попадешь в Париж, то, быть может, он тебе не понравится, – этот быстрый переход от мертвого сна к кипучей жизни, нет, нет! тебя надобно будить понемногу, а то ты испугаешься. Мы проживем сначала недели три в Вене, а там отправимся в Венецию. Она еще прекрасна, эта падшая царица Адриатического моря: ее патриции ходят, повесив головы, но веселые гондольеры все еще поют свою biondina in gondoletta[168], и черные глаза венецианских женщин, так же как и прежде, горят любовью и сладострастием. В Риме мы пробудем только несколько дней. Там скучно, мой друг! Это развалины великолепного здания, в котором некогда живали владыки мира и давались дивные пиры, а теперь живут нищие, воет ветер и все заглохло травою. В Неаполе проведем мы осень и всю зиму. Там, под этим прозрачным небом, на этой огненной земле, ты познакомишься с благословенным югом. О, мой друг! Сколько новых для тебя наслаждений! Вообрази, Александр! В то время, как здесь, в Москве, трещат стены от мороза, ты будешь искать прохлады в какой-нибудь померанцевой роще или нежиться под тенью миртовых деревьев. Мы наймем роскошную виллу у подошвы Везувия. Представь себе, вдали перед нами огромный голубой ковер, по которому разбросаны корзины с яркой зеленью и цветами: это Неаполитанский залив с своими островами. У наших ног великолепный город, который, опускаясь амфитеатром к морю, как будто бы тонет в его голубых волнах. Представь себе, что ты без шляпы и галстука сидишь под тенью зеленого лавра, прислушиваешься к отдаленному говору бесчисленной толпы, дышишь этим благовонным воздухом, о котором ваши оранжереи не могут дать никакого понятия, что подле тебя, рука с рукою, сидит твоя Надина, что ее прелестные черные кудри тихо взвевает теплый осенний ветерок, и все это, мой друг, в январе месяце, все это в то время, как у вас в России дыханье замерзает в воздухе.
   – Да, это земной рай, – вскричал я невольно.
   Барон нахмурился.
   – Что за рай! – сказал он. – Это просто земля, в которой живут люди, а не белые медведи. Но вот конец и вашей русской зиме! – продолжал барон. – Апрель месяц. Мы скачем в Париж – в Париж, это средоточие всех земных наслаждений, эту столицу наук, ума и просвещения. Париж описывать нельзя: его надобно видеть. Может быть, тебе сначала не очень понравится нечистота, грязь и вонь парижских улиц, но ты скоро к этому привыкнешь, ты даже полюбишь эту парижскую грязь, точно так же, как мы любим какой-нибудь физический недостаток в женщине, которую боготворим. Я завидую тебе, Александр! Ты еще подносишь только к устам своим эту чашу, которую я давно осушил до дна. Сколько новых ощущений, какой разнообразный мир забав, радостей, удовольствий ожидают тебя в этом роскошном, обольстительном Париже! Представь себе…
   Вдруг барон замолчал, он поглядел робко вокруг себя и, схватив меня за руку, проговорил торопливо:
   – Едем, мой друг! Едем! Пора!
   – Егор! – закричал я. – Шляпу и шинель! Мы едем.
   – Извозчики перепрягают коренных лошадей, сударь! – сказал Егор, высунув к нам свою голову.
   – Пошел, торопи!
   – Скорей, скорей! – повторял барон, бегая по комнате.
   – Что ты вдруг так заторопился? – спросил я с удивлением. – Посмотри, еще нет одиннадцати часов.
   – Все равно! – вскричал барон, таща меня за руку. – Пойдем пешком, коляска нас догонит.
   – Погоди, дай хоть шинель надеть. Да что с тобой сделалось?
   В самом деле, с бароном происходило что-то чудное: глаза его помутились, посиневшие губы дрожали, и он в ужасной тоске метался из стороны в сторону, повторяя каким-то странным голосом:
   – Чу!.. Слышишь?.. Он идет.
   – Да кто? О ком ты говоришь? – спросил я с нетерпением.
   – Дома, сударь! – раздался в передней голос моего слуги.
   Барон бросился к дверям, хотел их притворить, но вдруг отскочил и прижался к стене в самом темном углу комнаты.
   – Пожалуйте сюда! – сказал Егор.
   Двери растворились и к нам вошел Яков Сергеевич Луцкий.

VI. РАЗВЯЗКА

   – Не грех ли тебе, Александр Михайлович? – сказал Луцкий, протягивая ко мне руку. – Совсем было уехал, не простясь со мною! У тебя уж и лошади готовы?
   – Да, Яков Сергеевич, я сейчас еду.
   – В деревню, к своей невесте, об этом и спрашивать нечего. Кажется, сегодня минет ровно три года… Но мне сказали, что ты не один, – продолжал Луцкий, осматриваясь кругом.
   – Позвольте мне рекомендовать вам, – сказал я, указывая на барона, – это приятель мой, барон Брокен.
   – Твой приятель! – повторил Луцкий, устремив испытующий взгляд на барона, который как прикованный стоял неподвижно в своем темном углу.
   – Извините, Яков Сергеевич, – продолжал я, – нам некогда: мы едем.
   – Ты поедешь, Александр Михайлович, – сказал твердым голосом Луцкий, – но только не с ним.
   Я посмотрел с удивлением на Якова Сергеевича, в первый раз я видел на этом кротком и спокойном лице выражение душевной неприязни, блестящий, но неподвижный взор его был устремлен на барона, который дрожал как преступник, подавленный строгим взглядом своего судьи.
   – И вот тот, кто был с тобою неразлучно! – проговорил Луцкий, не спуская глаз с барона. – И с этим клеймом на челе, с этим ядом на устах он явился перед тобою, и ты назвал его своим приятелем!.. Ах, Александр Михайлович! Ты не отгадал его под этой полупрозрачной маскою!.. Так взгляни же на него теперь!..
   Я окаменел от ужаса. Боже мой! Что сделалось с бароном?.. Страшно было смотреть на помертвевшее лицо его. Все, что порок имеет в себе отвратительного, все гнусные страсти, убивающие душу: гордость, злоба, ненависть, разврат, – все отражалось как в зеркале на этом безобразном, едва человеческом лице.
   – В его присутствии и воздух заразителен, – продолжал Луцкий, взяв меня за руку. – Ты стоишь на краю пропасти, мой друг, но без собственной твоей воли я не могу спасти тебя, и горе тебе, если этот искуситель до того завладел тобою, что ты не желаешь с ним расстаться! Смотри, Александр Михайлович! Вот он, во всей отвратительной наготе своей, говори теперь: желаешь ли ты по-прежнему остаться его другом?
   – О, нет, нет! – вскричал я с неописанным ужасом.
   Лицо Луцкого просветлело радостью.
   – Ты слышал свой приговор? – сказал он, обращаясь к барону. – Кто видит твое безобразие и гнушается им, тот не может тебе принадлежать.
   Барон молчал. Заметно было, что он напрягал всю свою волю, чтоб победить это неизъяснимое чувство боязни, которое овладело им при появлении Луцкого, несколько раз на посиневших губах его появлялась как будто бы насмешливая улыбка, и вдруг бледное лицо его вспыхнуло, глаза налились кровью и засверкали как у тигра, он устремил их на Луцкого, но лишь только этот бешеный взор встретился с кротким и спокойным взором старика, барон заскрежетал зубами, закрыл рукою глаза и с воплем отчаяния бросился вон из комнаты. Во всем доме двери распахнулись сами собою, на дворе шарахнулись лошади, завыла цепная собака, и мимо окон дома что-то похожее на вихрь с визгом промчалось по улице.
   Прошло несколько минут, прежде чем я опомнился от удивления.
   – Что ж это все значит? – спросил я у Якова Сергеевича.
   – Если ты не понимаешь, Александр Михайлович, – ответил Луцкий, – так мне и толковать нечего.
   – Но кто дал вам такую неограниченную власть над этим человеком? И отчего барон, который вовсе не трус, до такой степени вас боится? Верно, вы знаете о нем что-нибудь ужасное?
   – Да, мой друг! Я знаю, кто он, но оставим его. Я надеюсь, что при помощи божьей ты никогда уже с ним не встретишься. Теперь сядем, Александр Михайлович, мне нужно поговорить с тобой – да не беспокойся, – продолжал Луцкий, – время еще не ушло: тебя никто не дожидается, и ты едешь не за границу.
   – За границу! – повторил я с удивлением. – Да кто вам сказал…
   – Я знаю все, – прервал Луцкий.
   – Все? Но каким образом…
   – Я расскажу тебе. Сегодня Днепровский приехал ко мне часу в двенадцатом утра, я испугался, когда взглянул на этого несчастного мужа, убитого горестию. Не говоря ни слова, он подал мне твои письма. Ах, Александр Михайлович! Я не хотел верить, что они писаны тобою, но, к сожалению, должен был наконец убедиться в этой горькой истине. «Боже мой, – думал я, – к чему же служат нам доброе сердце, хорошие правила и то, что в свете называют честию? Да разве тот не злодей, кто решится уморить с горя свою невесту, обесчестить приятеля, заплатить ему величайшим злом и погубить навсегда легкомысленную женщину, которую он даже не любит?..» Да, Александр Михайлович! Любовь тут дело вовсе постороннее, одно мелкое самолюбие, минутная прихоть… И вот как от ничтожной искры бывают часто гибельные пожары. Правда, раздуть эту искру и подложить огоньку было кому: я видел твоего наставника.
   – Думайте что угодно обо мне, Яков Сергеевич, – прервал я, – но клянусь вам честью, Днепровская невинна!
   – То есть ваша связь могла бы быть еще преступнее? О, в этом я уверен! И если б я одним часом приехал позже к Надежде Васильевне…
   – А вы у нее были?
   – Да, я приезжал к ней от мужа, и в каком положении нашел я эту бедную женщину! Она решилась бежать с тобою за границу, но я убежден теперь в душе моей, что Днепровская не пережила бы своего стыда… да, Александр Михайлович, ты был бы убийцею этой женщины!
   – Но что оставалось мне делать, Яков Сергеевич? – вскричал я. – Чтоб спасти ее, я готов был на все решиться.
   – Спасти?..
   – Да разве вы не знаете, что Днепровский будет требовать развода, представит в суде мои письма…
   – Твои письма? Вот они, Александр Михайлович!
   – Возможно ли! Так он не хочет обесславить и запереть в монастыре свою жену?
   – Обесславить!.. Так и тебе то же говорил этот… прости, господи!.. чуть-чуть не назвал его человеком, этот барон? И ты ему поверил, Александр Михайлович?.. Да знаешь ли, что Днепровский умер бы с радостию, если б мог думать, что составит этим счастье своей Надежды Васильевны? Знаешь ли, что его письмо, которое я отдал Днепровской, до того ее растрогало, что она поклялась забыть тебя и прилепиться всей душой к этому доброму и благородному человеку? Он отдавал ей все свое именье и не ее хотел запереть в монастырь, а сам решился покинуть свет, чтоб сделать ее свободною, и это были не одни фразы – нет, мой друг! Он точно бы это сделал, потому что истинно ее любит, потому что для него видеть Надину счастливой все то же, что быть счастливу самому. Что если б эта бедная женщина не поняла, какое неоцененное сокровище такая чистая, бескорыстная любовь, если б она променяла ее на эту безумную неистовую страсть, в которой все противно богу и нашей совести, – о, мой друг! Как жестоко вы были бы наказаны оба! Но, к счастью, искуситель был далеко, и господь бог дал силу убеждения простым словам моим. Днепровская очнулась, она увидела эту бездонную пропасть, прикрытую цветами, и, чтоб спасти себя, бросилась в объятия к своему мужу. Теперь ты знаешь все. Лошади готовы – ступай с богом! Тебя ждет твоя невеста, меня также кое-кто поджидает. Да, Александр Михайлович! И мне придется скоро ехать в дальний путь…
   – Что вы хотите сказать? – прервал я.
   – Эх, мой друг! – продолжал Луцкий. – Плох становлюсь, дряхлею!.. Да господь бог милостив: не встретимся здесь, так авось свидимся в другом месте. Прощай, Александр Михайлович! Как женишься, так не забудь написать ко мне: я порадуюсь твоему счастью, помолюсь за вас богу и, может быть, пришлю к вам свадебный подарок.
   Луцкий обнял меня. Я сел в коляску и закричал ямщику:
   – Пошел в Владимирскую заставу.
   – Как, сударь? – сказал Егор. – Да куда же мы едем?
   – В Тужиловку.
   – В Тужиловку? – повторил Егор, перекрестясь. – Слава тебе господи! Ну, брат, смотри! – продолжал он, обращаясь к ямщику. – Чур, не дремать! Барин добрый – прокати, так на водку будет.
   – Да нас нанимали по Смоленской дороге, сударь, – сказал ямщик, приподнимая шляпу.
   – Я заплачу вдвое – ступай!
   – Вдвое, – повторил ямщик, почесывая затылок. – Маленько, сударь, будет.
   – Да разве станция-то больше? – прервал Егор.
   – Больше не больше, а, власть ваша, за двойные не подъедем.
   – Так отпрягай лошадей! – закричал Егор, слезая с козел.
   – Да уж прибавьте полтинничек, сударь!
   – Хорошо, ступай!
   – В Рогожскую! – крикнул ямщик форейтору. – Ну! Трогай! С богом!
   Мы выехали в заставу. Я все еще был в каком-то чаду. Этот быстрый переход от одного положения к другому смешал совершенно все мои понятия. Я походил на человека, который только что избавился от величайшей опасности, в первую минуту он не может дать себе отчета, как это случилось, и даже не чувствует – сгоряча, – что он был на один шажок от смерти. Мало-помалу мысли, которые без всякой связи и порядка роились в голове моей, начали получать свою последственность, стали яснее, определеннее, и вдруг все прошедшее, в целом, представилось моему воображению. Боже мой, как я испугался!.. Что, если б в самом деле Луцкий одним часом позже приехал к Надине?.. Ведь я скакал бы теперь по Смоленской дороге, под чужим именем, с женою другого и завтра же об этом
 
Ордынка, Поварская,
Никитская, Тверская,
Пречистенка, Арбат,
И, словом, вся Москва ударила б в набат!
 
   Через несколько дней известие об этом побеге дошло бы до Белозерских и Машеньки, которую я люблю более моей жизни… Какой ужас!.. Вся кровь застыла в моих жилах, мне казалось, что я никогда не уеду из этой Москвы, что за мною гонятся, что меня хотят остановить, разлучить на всегда с Машенькою…
   – Пошел! – закричал я как бешеный. – Пошел! – Егор обернулся и поглядел на меня с удивлением. – Пошел! – повторил я, толкая в спину ямщика.
   – Что вы, сударь? – закричал Егор. – Разве не видите, какая круть? Да тут дай бог и шагом спустить благополучно – извольте-ка взглянуть!
   В самом деле, мы съезжали с крутой горы, и ямщик едва мог сдерживать лошадей.
   Я нигде не торговался, сыпал деньгами, следовательно, ехал очень скоро, но если б меня везли с такою же точно быстротою, с какою возят теперь по чугунным дорогам, то и тогда я стал бы жаловаться на медленность. Мне все казалось, что Москва у меня за плечами. Я считал версты, присчитывал, старался сам себя обманывать и не видел конца моему путешествию. Но вот уж мы отъехали четыреста верст – Москва далеко. Еще одни сутки, и я дома, подле моей Машеньки… Она, верно, выросла, похорошела!.. Ах, как стало мне легко!.. Как весело расстилаются передо мною эти беспредельные поля наших низовых губерний… Последние три года моей жизни как будто бы не бывали, я опять живу в деревне, я снова тот же веселый, добродушный малый, который, бывало, не пропустит воскресного дня, чтоб не побывать у обедни, и готов после целый день проказить и резвиться как дитя – летом бродить с ружьем по лесу, бегать в горелки, зимой ходить за тенетами, кататься с гор, а в метель сидеть дома, читать вслух «Всемирного путешественника» или играть по гривне в лото. Шумная столица, блестящие праздники, гулянья, минутные друзья, бальные связи, и даже Надина Днепровская, – все это какой-то смутный сон, неясный рассказ. Москва!.. Да полно, был ли я в Москве? Не сплю ли я и теперь?.. Я был знаком с каким-то демоном, насмехался, злословил, любезничал с женщинами, забывал по целым дням мою Машеньку, и даже готов был навсегда с нею расстаться… Да как же это можно? Нет, нет!.. Это точно был сон!.. И какой скверный сон!..
   На четвертый день рано поутру я остановился переменить лошадей в С…ке, уездном городе нашей губернии. Мне оставалось еще ехать с небольшим сто верст. С…к – уездный город с большими претензиями, в нем есть несколько каменных домов, красивый собор, ряды, гостиница, и даже бывает годовая ярмарка, на которую съезжались в старину карточные игроки из всех окружных губерний – одним словом, в этом знаменитом уездном городе я мог найти все, кроме того, что было для меня необходимо: мне нужны были лошади, а их-то именно и не было.
   – Да поищи где-нибудь! – сказал я моему слуге. – Ну, может ли быть, чтоб в целом городе не было лошадей, ни почтовых, ни вольных?
   – Ни одной тройки, сударь.
   – Да отчего ж?
   – Оттого, что губернатор уезды объезжает: он перед нами только изволил выехать из города, а за ним все здешние так гурьбой и повалили! Сам капитан-исправник насилу отыскал три клячонки, сейчас продрал по улице. Жарит сердечных так, что и, господи!
   – Да этак, пожалуй, мы прождем здесь часов шесть?
   – Почтовые лошади и прежде воротятся, Александр Михайлович, да вряд ли нам дадут: к ночи ждут губернаторшу, а, говорят, она едет на двух осьмериках, да под кухнею тройка. Вот если б вернулись вольные, так может быть…
   – Эх, братец, да поищи где-нибудь!
   – Пытал уж искать, сударь, весь город обегал – нет как нет!
   – Ты, верно, торгуешься? Заплати все, что попросят.
   – Да хоть что хочешь давай! Вот разве, сударь, знаете ли что? Я сейчас видел Сидорыча, приказчика нашего соседа, Ивана Федоровича Мутовкина…
   – Ну, что, здоровы ли все наши?
   – Все, слава богу! Сидорыч их третьего дня видел. Он здесь на паре и, пожалуй, довезет вас до Тужиловки, а я останусь с коляскою да подожду лошадей.
   – А как он думает приехать?..
   – Он поедет проселком: верст сорок выкинет. Кони добрые, так авось завтра доставит вас к обеду.
   – Завтра к обеду! – вскричал я с ужасом.
   – Да ведь у него не переменные, сударь, все раза три придется покормить.
   – Завтра к обеду! Когда я надеялся, что сегодня вечером …
   – Еще хорошо, что проселком, сударь, а по столбовой-то дороге и к вечерням не поспеешь. Ведь отсюда до Тужиловки мерных сто двадцать верст.
   – Нет, я лучше подожду здесь лошадей.
   – Власть ваша, а смотрите, если Сидорыч не прежде нашего будет в Тужиловке.
   Егор отгадал, мы выехали из С…ка ночью. Что я вытерпел в продолжение пятнадцати часов, которые должен был просидеть в гостинице, этого рассказать не можно. Не помню, в каком русском романе я читал: «Что для влюбленного жениха, который спешит увидеться с своей невестою, всякая остановка есть истинно наказание небесное. Ничто не может сравниться с этою пыткою: он нигде не найдет места, горит как на огне, ему везде душно: ему кажется, что каждая пролетевшая минута уносит с собою целый век блаженства, что он состарелся в два часа и не доживет до конца своего путешествия». Хотя я и не думал, что успею в несколько часов поседеть, но, право, сошел бы с ума, если б мне пришлось пробыть еще суток двое в этой проклятой гостинице. Когда лошадей привели, я до того обрадовался, что обнял и расцеловал трактирщика, который пришел ко мне с этим известием. Это так растрогало хозяина гостиницы, что он попросил с меня за то, что я съел кусок говядины и выпил стакан квасу, только рубль серебром. Я дал ему синенькую и побежал торопить ямщиков. Наконец мы отправились.
   Разумеется, я во всю ночь не мог заснуть ни на минуту. Мы ехали на передаточных, следовательно, остановок нигде не было. Вот солнце взошло, и наступил лучший день в моей жизни. Утро было прекрасное, места очаровательные. Подле дороги расстилались луга, усыпанные цветами, обработанные поля, которые начинали понемногу холмиться, пестрелись разноцветными полосами. Мы проезжали беспрестанно мимо липовых и дубовых рощ; иногда сквозь утренний туман блистали кресты сельских церквей и виднелись господские дома, с их обширными усадьбами и зеркальными прудами. Во всякое другое время я не устал бы любоваться этими сельскими видами, но теперь мне было не до того, я все смотрел перед собою, чтоб увидеть скорей дорожный столб и причесть эту новую версту к тем верстам, которые мы уже проехали. Ровно в двенадцать часов я переменил в последний раз лошадей в нашем губернском городе. И вот уж мы скакали по этой давно знакомой для меня дороге, вот с этого пригорка мы вместе с Машенькой в первый раз увидели город, вот березовая роща, которая ей так понравилась… Еще полчаса, и я дома!.. Боже мой, как я счастлив!.. Как мне весело и как тяжело!.. Я с трудом могу дышать… Сердце мое хочет выпрыгнуть… Я чувствую… да, я чувствую, что можно сойти с ума от нетерпения!.. Вот наконец и мой Егор порасшевелился и стал торопить ямщика.
   – Видите, сударь! – закричал он, указывая на поле, покрытое мелкими кустами. – Вот Саланцы!.. А вот правее круглый лес!.. Всего пять верст осталось!.. Пошел, любезный, пошел!
   – Постой! Дай подняться на горку, – сказал ямщик, слезая с козел, – вишь, лошадка-то как умаялась!
   – А что, тезка, – продолжал Егор, – ты бывал в Тужиловке?
   – Как не бывать! Я там с Парфеном – старостою давно хлеб-соль вожу, десятка два есть годов, как мы с ним покумились.
   – Ой ли? А давно ли ты у него был?
   – Да вот намнясь, о вешнем Николе мы с ним бражки посмаковали, полкорчаги вдвоем выпили.
   – Скажи-ка, любезный, не в примету ли тебе у Парфена рыжая корова с белой лысиной, левое ухо распороно?
   – Как же! Я ее торговал у кума, да вишь упирается, бает, что не его.
   – Ну, так и есть, это мой теленок. Спасибо дяде Парфену – выкормил! А что-то мой барбос? Жив ли он, голубчик?.. А тетка Федосья, чай, все хворает?
   – Кто? Федосья Микитишна! Что ты! Раздобрела так, что рычагом не подымешь – печь печью!
   – Смотри пожалуй!.. Ах ты господи!.. Ну-ка, брат, садись! Теперь дорога пойдет скатертью – качни напоследях!
   Мы помчались.
   – Видите, сударь! – сказал Егор, указывая на дубовые рощи, которые как будто бы выбегали к нам навстречу. – Вот они, родные-то наши!
   Через несколько минут начали показываться вдали экономическое село, наша приходская церковь, вот выглянул из-за полугоры высокий шест с флюгером, зажелтелись огромные скирды барского гумна.
   – Видите, сударь, видите? – кричал Егор, прыгая на козлах, но я ничего не видел: я не спускал глаз с одного предмета, к которому мы быстро приближались. Еще за версту от барской усадьбы я заметил, что шагах в двухстах перед нами что-то забелелось на большой дороге… «Сердце в нас вещун», – говаривали старики, недаром оно замерло в груди моей… О, это, верно, она!.. Я невзвидел ничего: поля, рощи, село – все исчезло!.. Вот опять, как три года тому назад, обрисовался вдали тонкий, прелестный стан… так, это Машенька!.. Она так же, как и прежде, стояла посреди большой дороги – точно так же ветер играл ее белым платьем и разбрасывал по плечам ее густые локоны, но тогда мы расставались, а теперь… Боже мой!.. Лишь только бы прожить еще полминуты!.. Вот уж мы в десяти шагах друг от друга…