Страница:
- Самолеты нельзя порубить! - стоя навытяжку, заметил комэск. - Они металлические!
- Тогда поотрубаю винты... - уже остывая, пообещал комкор, и, несмотря на щекотливость ситуации, мы не могли сдержать улыбок.
Однако улыбаться нам расхотелось, как только мы перевели взгляд на своего комбрига. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы при разборе учений действия эскадрильи не были бы признаны правильными...
Юмористическая сторона этих событий впоследствии заняла достойное место в летописи курьезов. Летопись эта, как известно, никогда не пишется, но существует в каждой воинской части как устное дополнение к ее официальной истории. И часто первоначально комическая ситуация мешает правильно увидеть и оценить то, что в действительности произошло. Так было и с нашей лихой штурмовкой - обошлось без взысканий. Нам, конечно, долго еще другие летчики припоминали тот налет на кавалерию. Но если присмотреться к эпизоду повнимательнее, не трудно прийти к примечательному выводу.
Что, в сущности, произошло? При первом более-менее масштабном - пусть эпизодическом, пусть даже случайном! - столкновении выяснилось, что с появлением боевой авиации кавалерия (не больше не меньше) оказалась перед угрозой потери своих ударных качеств. И это в ту пору, когда на вооружении авиации стояли еще тихоходные самолеты с малой огневой мощью! А между тем авиационная техника была перед видимым качественным скачком, между тем в маневрах не участвовали еще крупные танковые соединения - они только создавались. Было над чем задуматься...
Конечно, осенью тридцать пятого года категорических выводов и оценок никто не сделал. Но определенная тенденция, направленность которой выявилась в ходе тех учений, уже обратила на себя внимание наиболее дальновидных руководителей армии.
На новых машинах
Завершался 1935 год. Истребитель И-3, на котором я начал летать в школе командиров звеньев, был заменен улучшенным И-5, деревянные винты на И-5 металлическими. Но все это была "малая универсализация". Пора было заменять этот тип истребителя принципиально новым, и разговоры о новых машинах все чаще стали основной темой наших бесед,
Современный читатель, вероятно, найдет излишними замечания о достоинствах и недостатках такого самолета, как И-3 или И-5. Молодые люди, очевидно, отчетливо представляют орбитальную космическую станцию, но не истребитель начала тридцатых годов. За какие-нибудь четыре десятилетия в авиации сменились эпохи, поколения, поэтому я охотно допускаю, что одно упоминание об истребителе И-3 наводит на мысль об ископаемом периоде. Однако же в 1933 году истребитель И-3, а чуть позднее И-5 находились на вооружении строевых летных частей и были современными по тому времени боевыми машинами. И мы, молодые летчики, гордились тем, что освоили самую передовую технику. Мы шли вровень с авиацией. Жили напряженно, в состоянии непрестанного опьянения своей силой, молодостью. Вчерашние безграмотные, голодные, оборванные дети победившего народа, мы достигли одного из всех мыслимых пределов - научились летать!
С таким редкостным настроением просыпался я каждое утро. Но вот однажды наступил день, когда я, в ту пору без двух минут командир звена, вновь почувствовал себя мальчишкой, школяром...
Я был тогда еще на курсах командиров звеньев.
Прекрасно помню тот воскресный день - ясный и теплый, несмотря на позднюю осень. Полетов в воскресенье у нас не было, и летчики гуляли по авиагородку, а самые закаленные все еще ходили на пляж. И вдруг раздался гул моторов. Гул шел от моря, постепенно нарастая: самолет (а может, их было много - судя по мощному гуду, их должно было быть много) явно приближался к летному полю нашей командирской школы. Летчики искали машину глазами, всех этот гул насторожил ни один из известных нам в ту пору самолетов не мог так гудеть.
И действительно, самолеты - их оказалось два - удивили своими непривычными очертаниями. Подобных машин я раньше никогда не видел и даже не слышал о том, что такие есть, Я знал бипланы с двигателем водяного охлаждения - они были остроносые и имели обтекаемую, сигарообразную, форму фюзеляжа. Эти же два самолета были с тупыми, словно обрубленными, носами, но во всем остальном сильно различались между собой. Один из них все-таки отвечал нашему привычному представлению о самолете: это был биплан, отчетливо просматривались две пары крыльев, шасси. Но другой! Другой поражал воображение: это вообще был какой-то летающий снаряд - одна пара крыльев и... никаких колес! Когда он шел на тебя в лоб со снижением, пара крыльев превращалась в два едва заметных штриха и казалось, что мчится метеор. Два крыла вместо четырех - еще куда ни шло, подумал я тогда. Но как этот "метеор" сядет без шасси?!
После пилотажа над аэродромом самолеты пошли на посадку. Мы кинулись смотреть, как же он будет садиться. К вашему удивлению, после третьего разворота под самолетом появилось шасси, и он благополучно приземлился. Самолетам показали, куда рулить к ангару, и быстро их спрятали: рассмотреть новые машины нам не дали. Я только узнал, что биплан - это И-15. За характерный излом верхнее крыло его уже назвали "чайка". А другой самолет моноплан с убирающимся шасси -это И-16.
Таких машин никто из нас до того дня не видел вообще. Фамилии летчиков нам объявили. И-15 пилотировал Владимир Коккинаки (брат Кости Коккинаки, который передо мной окончил Сталинградскую авиашколу). Фамилию второго летчика, который летал на И-16, я слышал впервые: Валерий Чкалов.
В авиагородке после посадки истребителей только и разговоров было что об этих машинах. Интерес к ним был так велик, что уже на следующий день командование школы устроило встречу слушателей с пилотами. Летчики-испытатели Валерий Чкалов и Владимир Коккинаки очень подробно рассказали нам об особенностях новых самолетов и долго потом отвечали на самые разные вопросы. Особенно заинтересовал всех И-16. Для меня эта встреча, казалось, стала какой-то вехой, от которой я начал отсчет своего пути, Я увидел, как можно летать...
А мы какое-то время продолжали еще работать на И-5. Разговоры о новой технике поутихли, и как же все удивились, когда машины, поразившие наше воображение, запустили в серийное производство. Ведь года не прошло!..
Однако дело обстояло именно так. Истребители И-15 в начале мая тридцать шестого года уже были на нашем аэродроме.
Помнится, эскадрилья в полном составе прибыла в Москву для участия в Первомайском параде. Там мы узнали, что над столицей нам лететь предстоит на новых машинах. Месяц жили под Москвой, беспрерывно тренировались, отрабатывали парадный строй. Мы должны были продемонстрировать безукоризненную слетанность.
И парад удался на славу. Впервые над столицей прошли сотни самолетов новых типов. Это были истребители И-15, И-16, бомбардировщики СБ.
С воздуха праздничной Москвы мы не видели. Возможности посмотреть на город просто не представилось: строй наш был чрезвычайно плотный, и все внимание невольно сосредоточивалось на том, чтобы выдержать свое место в этом строю. Каждый видел только ведущего, а шли поэскадрильно, крыло в крыло. Во главе огромного клина летел летчик-истребитель Петр Пумпур, большой мастер летного дела.
2 мая всех участников парада построили на Центральном аэродроме. Вскоре на летное поле въехали одна за другой несколько легковых машин. Это прибыли Сталин, Ворошилов, Орджоникидзе, Тухачевский, другие выдающиеся государственные деятели и военачальники. Прямо на аэродроме и состоялась беседа руководителей партии и правительства с участниками парада.
Летчики нашей эскадрильи с похвалой отзывались о самолете И-15. Истребитель оказался на редкость прост в управлении, очень маневренный. Мотор на нем стоял сильный, и чувствовалось, что машина обладает многими, еще неизвестными нам возможностями.
Летчики, получившие И-16 и СБ, не меньше нас были довольны своими машинами. Как показал опыт нескольких последовавших за этим лет, бомбардировщик СБ в ту пору не имел себе равных среди своего класса бомбардировщиков, а истребитель И-15 был безусловно лучшим среди всех существовавших истребителей-бипланов. Через несколько дней после памятной встречи на Центральном аэродроме участники парада стали возвращаться в свои части на новых машинах. Наша эскадрилья вылетела в район Киева.
Начинались войсковые испытания истребителя И-15. Испытывали мы боевую машину по всем правилам. Несколько летчиков эскадрильи каждый день работали по строго определенной программе и каждый день открывали в истребителе все новые возможности, новые достоинства. Особенно радовала послушность машины. Расскажу вот такой эпизод.
Я уже заканчивал программу высотных полетов. Перед каждым вылетом с особой тщательностью подгоняю парашют - воспитываю в себе почтение к нему, хотя ощущать под собой туго набитый мешок не очень-то удобно.
Взлетаю, набираю высоту и слежу за прибором: три тысячи метров, четыре, пять... Пять пятьсот, шесть, шесть пятьсот...
Выше семи тысяч метров я еще не поднимался. В течение серии полетов каждый раз прибавлял понемногу, как бы привыкая к новой тысяче метров, и уже знал, что от пяти тысяч работать надо предельно внимательно - все-таки там кислородное голодание. Это я почувствовал в первом же высотном полете. Пилотировать вдруг стало трудно; дыхание участилось, сильно стучало в висках. После полета ощущалась усталость большая, чем обычно, но это все-таки приходило на земле. А в воздухе, откровенно говоря, я не знал, чего опасаться. Подумывал о том, что если высота и таит в себе какую-то опасность, то, вероятно, где-то за пределами десяти тысяч метров. Так что, набрав семь тысяч, выполнил намеченную программу полета, посмотрел вниз и решил напоследок крутануть иммельман. Я ли решил или рука сама привычно потянула ручку управления машиной, но только на мгновение город подо мной исчез, и вот вижу вокруг прозрачный голубой свет, омывающий меня со всех сторон. Потом отчетливо слышу какой-то далекий писк зуммера. Такое впечатление, что этот зуммер от самой земли: прозрачный свет весь переполнен мелодичным звоном. А где же город?.. О! Да он уже надо мной! Кажется, увеличивается... Он падает! Валится прямо на меня! Куда же прыгать из самолета, если город сверху?!
Ничего не вижу. Проваливаюсь... Потом перед глазами полетели цветные круги. Пробую перевести машину в горизонтальный полет - слушается. На какой же я высоте? Около трех тысяч метров... Значит, падал четыре тысячи?!
Захожу на посадку. На аэродроме встречает санитарная машина, врачи. Меня вытаскивают из кабины, снимают шлем, куртку. Кто-то смотрит прямо в глаза, и я вижу внимательные неподвижные зрачки. Голоса и громкие и отдаленные одновременно. И я тоже начинаю отвечать громко - как они разговаривают. Слышу: "Обморок". У меня обморок?.. Пытаюсь встать. Не дают. Говорят: "Сиди". Вот тебе и семь тысяч...
Говорят, что смотреть, как падает машина, тяжелее, чем падать. Мне потом рассказывали, что падал я довольно заковыристо. Спрашивали, как выровнял машину, как почувствовал, что пора выравнивать, - этого я ответить не мог. Сама выровнялась, отшучивался, но что истребитель И-15 чудесная машина - в этом уже никто не сомневался.
Высокое доверие
Шли месяцы. В каждом из них что-то оседало безвозвратно. Исчезло любопытство, с которым я поначалу садился в кабину И-15. Истребитель стал мне привычен. Но по-прежнему любил пилотировать, и распоряжением комбрига Бахрушина в праздничные дни показательный пилотаж мне был вменен в обязанность. Комбриг даже давал для такого дела свой самолет, окрашенный в светло-серебристый цвет, и все, что я позволял себе во время показательного пилотажа, относилось к категории летного мастерства. В будничные дни это чаще всего расценивалось как лихачество, воздушное хулиганство. Мои товарищи считали, что рано или поздно я сломаю себе шею на таких упражнениях, особенно после того, как я наловчился ходить на бреющем вверх колесами. Но я не разделял их мнения, а если бы хоть раз пришла подобная мысль, думаю, прекратил бы летать.
Конечно, можно отменно владеть боевой машиной, не летая на бреющем вверх колесами. Я дожил в авиации до таких времен, когда сама техника сделала подобные полеты бессмысленными и просто невозможными. Но в ту пору, когда движение машины можно было контролировать собственным ощущением, когда скорость полета была вполне доступна простому глазомеру - словом, пока можно было летать вверх колесами, - я летал! И готов был каждый день делать это снова и снова, готов был каждый день заново испытывать себя я машину, и это не имело ничего общего с искусственным риском. Поддерживать искусственным риском напряжение полета означало бы убивать в себе летчика. То, что я делал, я делал с удовольствием профессионала, воздушного бойца. По моим понятиям это означало умение летать.
С этим ощущением я каждый день уходил с аэродрома, с этим ощущением засыпал и спал спокойно, без снов.
Но вот однажды уже посреди ночи меня подняли настойчиво и решительно, и не спеша, но и не мешкая, я взял с собой "тревожный" чемоданчик, кобуру с пистолетом и вышел из дому.
Тишина в коридоре, тишина за каждой дверью настораживала. Авиагородок спал. Выходит, не тревога? Тогда что же?..
У подъезда дома заметил автофургон. По молчаливому знаку сопровождавшего залез в черный квадрат задней двери. В фургоне, внутри, оказалась еще одна дверь. Толкаю ее - и свет электрической лампочки заставляет зажмуриться. А открыв глаза, вижу сидящих на скамеечке вдоль борта машины Колю Артемьева, Петю Митрофанова, Колю Шмелькова, Костю Ковтуна... Кажется, они обрадованы моим появлением еще больше, чем я их присутствием.
- Подвиньтесь, ребята! - глуховато басит Ковтун. - Парторг прибыл!
Зачем нас вызвали - никто ничего не знает. Все смотрят на меня - я пожимаю плечами. Наконец появляется наш комэск Рычагов, и машина трогается. Молча слушаем, как работает мотор автофургона. Темная ночь скрывает его за пределами авиагородка...
...Волго-Бугульминская ветка железной дороги лежит среди лесов. Крупные города редко попадаются на этой колее. Оттого, вероятно, и по сей день эти места кажутся глухими и малонаселенными.
Между тем в лесах в живописном беспорядке разбросано великое множество старых больших сел и деревень, жители которых на протяжении столетий укрепляли патриархальный сельский уклад и городской жизни не знали. Здесь издревле занимались хлебопашеством, охотой, ремеслами, из которых главными были плотницкое, столярное и, как особая здешняя разновидность, тележное. Целые села из поколения в поколение занимались изготовлением телег и саней, тележных колес, санных полозьев, хомутов, оглобель. И вся эта продукция крестьянского ремесла была известна всему Поволжью.
Жизнь мастеров нелегкого дела протекала неспешно, столетиями не испытывая никаких потрясений и перемен. Может быть, поэтому здешние села, населенные русскими, чувашами, татарами и мордвой, выстояли в самые лихие годы, не обезлюдели, не опустели, а только крепче вцепились в неяркую, но богатую и хлебную поволжскую землю.
Село Старое Семенкино лежит в нескольких километрах от железнодорожного разъезда Маклауш. В дни моего детства в селе насчитывалось около четырехсот дворов. Село никогда не имело единого хозяина в лице помещика, и, вероятно, поэтому психология моих земляков существенно отличалась от психологии крестьян, чьи предки были крепостными и в чьем сознании укрепились черты подневольного, вечно зависимого от барской прихоти существования. Народ в Старом Семенкине жил гордый, небоязливый. Сельчане - русские и чуваши относились друг к другу с уважением, в трудные годы помогали нуждающимся семьям выстоять.
Наша семья относилась к наименее зажиточным. Отец мой не был крестьянином, а работал на железной дороге и как рабочий получал жалованье. Тем не менее острой нужды в раннем детстве я не ощущал. Это объяснялось отчасти наличием подсобного участка, трудолюбием членов семьи: у меня были два брата, две сестры, из которых старшие брат и сестра работали наравне со взрослыми. Была у нас в хозяйстве лошадь, и, помню, лет с пяти-шести меня уже тоже начали приучать к разным полевым работам: летом я целыми днями помогал старшим. Большую роль в укладах сельской жизни играли укоренившиеся в селах многосемейные родственные связи. В нашем селе, например, было не меньше двух десятков дворов Захаровых. Существование таких кланов нередко обеспечивало прочность положения каждой отдельной семьи.
Среди всех Захаровых мой отец пользовался особым авторитетом, был уважаемым в селе человеком. Мы любили отца, но держал он нас в строгости. Как это часто бывает в крепких деревенских семьях, отец был гордостью нашей семьи, а мать - ее добрым гением.
Жить стало труднее, когда началась первая мировая война. Мужиков забрали на фронт, вся тяжесть полевых работ легла на баб да подростков. Отца как железнодорожника от призыва освободили, и через отрывочные фразы новых разговоров его товарищей-рабочих до нашего детского сознания доносились фантастические картины горящего в огне мира. Этот мир был очень далеко от нас, с ним затерянное на карте село связывала только одна нить - железная дорога. Еще почти ничего не изменилось по этой дороге. Однако сам воздух стал тревожным. Село затаилось в ожидании невиданных событий...
Весной семнадцатого года отца арестовали. Помню, приехал на подводе урядник с помощником да двое верховых. Отец принялся было неторопливо говорить матери, что и как делать но хозяйству без него, но урядник был нетерпелив. Он ударил отца плетью. Никак я тогда не мог себе представить, что в жизни может найтись человек, который поднимет на моего отца руку. Отец был гордым, сильным человеком. В селе с ним считались даже буйные головы, которые во хмелю не прочь бывали покуражиться, показать свою удаль. Урядник, очевидно, не ведал, что творил.
Отец взял тяжелую суковатую палку, с которой обычно ходил через лес на разъезд и в лютые зимы отбивался от волков, и ударил ею урядника. Ударил молча и с такой силой, что урядник согнулся и стал оседать, его подхватил помощник. Потом верховые и помощник урядника бросились на отца, связали ему руки, посадили на подводу, на которой лежал бледный урядник, и увезли.
Причиной ареста, как я стал догадываться позже, были неизвестные мне не сельские люди, которые иногда приходили к отцу на разъезд, а однажды были у нас дома. По указанию отца, мать приготовила для гостей обед, но сама за столом не сидела. Лежа на полатях, я невольно слушал разговор взрослых, но понятными были только отдельные фразы и слова. Кое-что я запомнил на всю жизнь. "Сейчас все уже подготовлено, - говорили отцу гости, - стоит поднести спичку - и вспыхнет". Что это были за люди, какие были с ними дела у отца, так я никогда и не узнал. Но то, что отца арестовали в связи с деятельностью тех людей, - это я понимал уже тогда.
Очевидно, из-за отсутствия каких-либо улик отца, однако, вскоре выпустили. Кроме того, начались беспорядки на разъезде. Едва пронесся слух, что свершилась революция, начальник станции куда-то сбежал. Отец, единственный квалифицированный железнодорожник на нашей станции, стал исполнять и обязанности ее начальника. В помощниках у него были подростки-подручные. А в ту пору через разъезд беспрерывно шли воинские эшелоны. С фронта возвращались уральцы и сибиряки, и волостное начальство заботилось о том, чтобы эшелоны через станции пропускали как можно скорее - дух брожения, охвативший солдат, не должен был распространяться в крестьянской среде. Потом эти части возвращались обратно; одни под красными знаменами, другие - под колчаковскими.
Врезалось в мое детское сознание и то, что отец после ареста вернулся уже другим человеком: духом он оставался стоек по-прежнему, но физически был сломлен и прежнего своего здоровья так и не восстановил до самой смерти. Очевидно, его много били. Он никогда не говорил об этом, только, помню, мать всегда плакала, когда он уходил из дому. Что-то происходило, что-то неуловимо изменилось вокруг. События развивались быстро - началась гражданская война. В огненный круговорот этой войны оказалось втянутым и неизвестное миру село Старое Семенкино...
Подобно опустошительной буре прошли через наше село части мятежного чехословацкого корпуса. Они забирали лошадей, продукты. Крестьяне пытались сопротивляться - начались расстрелы.
Бугульминское направление оказалось одним из важнейших в первый период гражданской войны, и в течение нескольких месяцев село наше несколько раз переходило из рук в руки. Ход событий привел к закономерному результату; некогда аполитичные землепашцы все больше и больше меняли образ своих мыслей. Ломались незыблемые каноны крестьянской жизни. Старое Семенкино стало симпатизировать большевикам.
Но с этими тревожными изменениями село пустело. Люди стали исчезать куда-то. Так, однажды ночью в неизвестном направлении ушел мой старший брат Андрей. Кто куда уходил - в селе не знали. Семьи молчали. Иногда бывшие неразлучные друзья уходили в разные стороны.
Наступил самый тяжелый на моей памяти двадцатый год. Некогда крепкое село уже было разорено до основания. Держались еще лишь наиболее зажиточные семьи. Начался голод, и в лютую зиму в течение нескольких дней от голода умерли отец и мать. Потом умерла бабушка. Взрослых в доме не осталось. Несколько дней мы жили тем, что я срезал полоски с лошадиной шкуры, которой была обита дверь, а старшая сестра Василиса из этих обрезков делала нам отвар. Шкуры хватило ненадолго, и вот Василиса устроилась нянькой в одну зажиточную семью. Младшего брата на время взяли к себе дальние родственники. Меня и сестру Сашеньку они прокормить уже не могли. Тогда намотал я на себя и сестренку все, что могло служить одеждой, забил двери дома досками, и ранним морозным утром мы дошли прочь от родного дома, в котором нас ожидала неминуемая голодная смерть.
Еще много лет после той поры мне все казалось, что зиму двадцатого я увидел во сне или придумал, начитавшись книг. Память детства - самая цепкая память: с годами она не опускает ничего. Я помню, как однажды за куском хлеба мы исходили верст пятнадцать впустую. На окраине большого села - это было село Маклауш - оставалось всего три-четыpe избы, на которые мы еще могли как-то рассчитывать. Дело шло к сумеркам, и те избы были последней нашей надеждой. Обычно-то нам удавалось упросить кого-нибудь пустить, нас переночевать-с утра мы отправлялись дальше.
И вот подошли к одной из этих изб. Сестренка моя уже не могла плакать в голос. Окоченевшие губы ее не разжимались - слезы текли безмолвно. Мне было двенадцать лет, я плакать не умел и обычно молча стоял рядом, надеясь только на то, что сам наш вид вызовет в людях участие. Иногда, правда, угрюмо просил подать хлеба. Но тогда так, в молчании, мы могли простоять под окнами избы сколько угодно - народу в селе не было, никто бы не обратил на нас внимания. И - всю жизнь помню! - чтобы сестренка заплакала громче, я больно ткнул ее под ребро кулаком...
Вряд ли мы прожили б ту зиму, если бы однажды не повстречали двух таких же оборванцев - брата и сестру. Они были нам ровесниками. Мы вместе ходили весь день, собирая подаяния, а на ночь они привели нас к себе в дом. Это был покосившийся и запущенный вдовий дом. Навстречу нам поднялась изможденная женщина. Мы с Сашенькой стояли на пороге, готовые по первому ее знаку уйти или остаться.
Женщина заплакала, и мы остались.
В этом доме мы прожили до весны. Потом я батрачил, был в приюте, снова батрачил. Так прошло много месяцев - мы выжили, но в родное село вернулись не сразу.
...Однажды в Старое Семенкино на лихом боевом коне въехал красный кавалерийский командир. Он был молод, в лице его была сдержанная жесткость, и прищуренные глаза внимательно и цепко всматривались в избы. Так же внимательно следили за конником сощуренные глаза ко всему привыкших сельчан. Командир был хорошо обмундирован, весь перетянут новыми скрипучими ремнями. У левого бедра покоился эфес сабли, справа в кобуре ощущалась тяжесть нагана. Мало кто узнавал красного кавалериста: сверстников почти не осталось, старики видели плохо. А конник подъехал к дому, в котором уже давно никто не жил, остановился там, где некогда были ворота, и долго сидел молча в седле, и конь послушно ждал седока. Наконец он соскочил на землю, привязал коня и одним рывком оторвал доски, которыми была забита дверь. Это был брат Андрей.
Андрей собрал нас всех под родной крышей, и мы снова зажили одной семьей, и как раньше мужики с уважением говорили об отце, так теперь они говорили об Андрее. Огрубевший, ожесточившийся от отчаянных боев, прошедший с 1-й Конной армией тысячи километров, Андрей работал как черт. Он устроил работать в лесничестве и меня, потом комсомолом я был направлен в техникум.
Прошло три года. Мы уже прочно стояли на ногах. Андрей взял тогда с собой младшего брата и уехал в Невинномысск на Кубань, где воевал в гражданскую. Хотя переписывались редко, но я знал, что оба брата служат - младший поступил в военное училище.
В 1944 году на фронте я получил извещение о том, что оба моих брата пали смертью храбрых во время Керченской операции. Выяснить обстоятельства их гибели мне не удалось. Известно только, что был сильный бой и они погибли в одном бою...
Так в конце лета тридцать шестого года в автофургоне среди притихших товарищей я припоминал свое прошлое и внезапно почему-то пожалел о том, что за шестнадцать лет так и не выбрался навестить вдову и ее детей, у которых с сестрой Сашенькой прожил тяжелую зиму двадцатого года...
- Тогда поотрубаю винты... - уже остывая, пообещал комкор, и, несмотря на щекотливость ситуации, мы не могли сдержать улыбок.
Однако улыбаться нам расхотелось, как только мы перевели взгляд на своего комбрига. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы при разборе учений действия эскадрильи не были бы признаны правильными...
Юмористическая сторона этих событий впоследствии заняла достойное место в летописи курьезов. Летопись эта, как известно, никогда не пишется, но существует в каждой воинской части как устное дополнение к ее официальной истории. И часто первоначально комическая ситуация мешает правильно увидеть и оценить то, что в действительности произошло. Так было и с нашей лихой штурмовкой - обошлось без взысканий. Нам, конечно, долго еще другие летчики припоминали тот налет на кавалерию. Но если присмотреться к эпизоду повнимательнее, не трудно прийти к примечательному выводу.
Что, в сущности, произошло? При первом более-менее масштабном - пусть эпизодическом, пусть даже случайном! - столкновении выяснилось, что с появлением боевой авиации кавалерия (не больше не меньше) оказалась перед угрозой потери своих ударных качеств. И это в ту пору, когда на вооружении авиации стояли еще тихоходные самолеты с малой огневой мощью! А между тем авиационная техника была перед видимым качественным скачком, между тем в маневрах не участвовали еще крупные танковые соединения - они только создавались. Было над чем задуматься...
Конечно, осенью тридцать пятого года категорических выводов и оценок никто не сделал. Но определенная тенденция, направленность которой выявилась в ходе тех учений, уже обратила на себя внимание наиболее дальновидных руководителей армии.
На новых машинах
Завершался 1935 год. Истребитель И-3, на котором я начал летать в школе командиров звеньев, был заменен улучшенным И-5, деревянные винты на И-5 металлическими. Но все это была "малая универсализация". Пора было заменять этот тип истребителя принципиально новым, и разговоры о новых машинах все чаще стали основной темой наших бесед,
Современный читатель, вероятно, найдет излишними замечания о достоинствах и недостатках такого самолета, как И-3 или И-5. Молодые люди, очевидно, отчетливо представляют орбитальную космическую станцию, но не истребитель начала тридцатых годов. За какие-нибудь четыре десятилетия в авиации сменились эпохи, поколения, поэтому я охотно допускаю, что одно упоминание об истребителе И-3 наводит на мысль об ископаемом периоде. Однако же в 1933 году истребитель И-3, а чуть позднее И-5 находились на вооружении строевых летных частей и были современными по тому времени боевыми машинами. И мы, молодые летчики, гордились тем, что освоили самую передовую технику. Мы шли вровень с авиацией. Жили напряженно, в состоянии непрестанного опьянения своей силой, молодостью. Вчерашние безграмотные, голодные, оборванные дети победившего народа, мы достигли одного из всех мыслимых пределов - научились летать!
С таким редкостным настроением просыпался я каждое утро. Но вот однажды наступил день, когда я, в ту пору без двух минут командир звена, вновь почувствовал себя мальчишкой, школяром...
Я был тогда еще на курсах командиров звеньев.
Прекрасно помню тот воскресный день - ясный и теплый, несмотря на позднюю осень. Полетов в воскресенье у нас не было, и летчики гуляли по авиагородку, а самые закаленные все еще ходили на пляж. И вдруг раздался гул моторов. Гул шел от моря, постепенно нарастая: самолет (а может, их было много - судя по мощному гуду, их должно было быть много) явно приближался к летному полю нашей командирской школы. Летчики искали машину глазами, всех этот гул насторожил ни один из известных нам в ту пору самолетов не мог так гудеть.
И действительно, самолеты - их оказалось два - удивили своими непривычными очертаниями. Подобных машин я раньше никогда не видел и даже не слышал о том, что такие есть, Я знал бипланы с двигателем водяного охлаждения - они были остроносые и имели обтекаемую, сигарообразную, форму фюзеляжа. Эти же два самолета были с тупыми, словно обрубленными, носами, но во всем остальном сильно различались между собой. Один из них все-таки отвечал нашему привычному представлению о самолете: это был биплан, отчетливо просматривались две пары крыльев, шасси. Но другой! Другой поражал воображение: это вообще был какой-то летающий снаряд - одна пара крыльев и... никаких колес! Когда он шел на тебя в лоб со снижением, пара крыльев превращалась в два едва заметных штриха и казалось, что мчится метеор. Два крыла вместо четырех - еще куда ни шло, подумал я тогда. Но как этот "метеор" сядет без шасси?!
После пилотажа над аэродромом самолеты пошли на посадку. Мы кинулись смотреть, как же он будет садиться. К вашему удивлению, после третьего разворота под самолетом появилось шасси, и он благополучно приземлился. Самолетам показали, куда рулить к ангару, и быстро их спрятали: рассмотреть новые машины нам не дали. Я только узнал, что биплан - это И-15. За характерный излом верхнее крыло его уже назвали "чайка". А другой самолет моноплан с убирающимся шасси -это И-16.
Таких машин никто из нас до того дня не видел вообще. Фамилии летчиков нам объявили. И-15 пилотировал Владимир Коккинаки (брат Кости Коккинаки, который передо мной окончил Сталинградскую авиашколу). Фамилию второго летчика, который летал на И-16, я слышал впервые: Валерий Чкалов.
В авиагородке после посадки истребителей только и разговоров было что об этих машинах. Интерес к ним был так велик, что уже на следующий день командование школы устроило встречу слушателей с пилотами. Летчики-испытатели Валерий Чкалов и Владимир Коккинаки очень подробно рассказали нам об особенностях новых самолетов и долго потом отвечали на самые разные вопросы. Особенно заинтересовал всех И-16. Для меня эта встреча, казалось, стала какой-то вехой, от которой я начал отсчет своего пути, Я увидел, как можно летать...
А мы какое-то время продолжали еще работать на И-5. Разговоры о новой технике поутихли, и как же все удивились, когда машины, поразившие наше воображение, запустили в серийное производство. Ведь года не прошло!..
Однако дело обстояло именно так. Истребители И-15 в начале мая тридцать шестого года уже были на нашем аэродроме.
Помнится, эскадрилья в полном составе прибыла в Москву для участия в Первомайском параде. Там мы узнали, что над столицей нам лететь предстоит на новых машинах. Месяц жили под Москвой, беспрерывно тренировались, отрабатывали парадный строй. Мы должны были продемонстрировать безукоризненную слетанность.
И парад удался на славу. Впервые над столицей прошли сотни самолетов новых типов. Это были истребители И-15, И-16, бомбардировщики СБ.
С воздуха праздничной Москвы мы не видели. Возможности посмотреть на город просто не представилось: строй наш был чрезвычайно плотный, и все внимание невольно сосредоточивалось на том, чтобы выдержать свое место в этом строю. Каждый видел только ведущего, а шли поэскадрильно, крыло в крыло. Во главе огромного клина летел летчик-истребитель Петр Пумпур, большой мастер летного дела.
2 мая всех участников парада построили на Центральном аэродроме. Вскоре на летное поле въехали одна за другой несколько легковых машин. Это прибыли Сталин, Ворошилов, Орджоникидзе, Тухачевский, другие выдающиеся государственные деятели и военачальники. Прямо на аэродроме и состоялась беседа руководителей партии и правительства с участниками парада.
Летчики нашей эскадрильи с похвалой отзывались о самолете И-15. Истребитель оказался на редкость прост в управлении, очень маневренный. Мотор на нем стоял сильный, и чувствовалось, что машина обладает многими, еще неизвестными нам возможностями.
Летчики, получившие И-16 и СБ, не меньше нас были довольны своими машинами. Как показал опыт нескольких последовавших за этим лет, бомбардировщик СБ в ту пору не имел себе равных среди своего класса бомбардировщиков, а истребитель И-15 был безусловно лучшим среди всех существовавших истребителей-бипланов. Через несколько дней после памятной встречи на Центральном аэродроме участники парада стали возвращаться в свои части на новых машинах. Наша эскадрилья вылетела в район Киева.
Начинались войсковые испытания истребителя И-15. Испытывали мы боевую машину по всем правилам. Несколько летчиков эскадрильи каждый день работали по строго определенной программе и каждый день открывали в истребителе все новые возможности, новые достоинства. Особенно радовала послушность машины. Расскажу вот такой эпизод.
Я уже заканчивал программу высотных полетов. Перед каждым вылетом с особой тщательностью подгоняю парашют - воспитываю в себе почтение к нему, хотя ощущать под собой туго набитый мешок не очень-то удобно.
Взлетаю, набираю высоту и слежу за прибором: три тысячи метров, четыре, пять... Пять пятьсот, шесть, шесть пятьсот...
Выше семи тысяч метров я еще не поднимался. В течение серии полетов каждый раз прибавлял понемногу, как бы привыкая к новой тысяче метров, и уже знал, что от пяти тысяч работать надо предельно внимательно - все-таки там кислородное голодание. Это я почувствовал в первом же высотном полете. Пилотировать вдруг стало трудно; дыхание участилось, сильно стучало в висках. После полета ощущалась усталость большая, чем обычно, но это все-таки приходило на земле. А в воздухе, откровенно говоря, я не знал, чего опасаться. Подумывал о том, что если высота и таит в себе какую-то опасность, то, вероятно, где-то за пределами десяти тысяч метров. Так что, набрав семь тысяч, выполнил намеченную программу полета, посмотрел вниз и решил напоследок крутануть иммельман. Я ли решил или рука сама привычно потянула ручку управления машиной, но только на мгновение город подо мной исчез, и вот вижу вокруг прозрачный голубой свет, омывающий меня со всех сторон. Потом отчетливо слышу какой-то далекий писк зуммера. Такое впечатление, что этот зуммер от самой земли: прозрачный свет весь переполнен мелодичным звоном. А где же город?.. О! Да он уже надо мной! Кажется, увеличивается... Он падает! Валится прямо на меня! Куда же прыгать из самолета, если город сверху?!
Ничего не вижу. Проваливаюсь... Потом перед глазами полетели цветные круги. Пробую перевести машину в горизонтальный полет - слушается. На какой же я высоте? Около трех тысяч метров... Значит, падал четыре тысячи?!
Захожу на посадку. На аэродроме встречает санитарная машина, врачи. Меня вытаскивают из кабины, снимают шлем, куртку. Кто-то смотрит прямо в глаза, и я вижу внимательные неподвижные зрачки. Голоса и громкие и отдаленные одновременно. И я тоже начинаю отвечать громко - как они разговаривают. Слышу: "Обморок". У меня обморок?.. Пытаюсь встать. Не дают. Говорят: "Сиди". Вот тебе и семь тысяч...
Говорят, что смотреть, как падает машина, тяжелее, чем падать. Мне потом рассказывали, что падал я довольно заковыристо. Спрашивали, как выровнял машину, как почувствовал, что пора выравнивать, - этого я ответить не мог. Сама выровнялась, отшучивался, но что истребитель И-15 чудесная машина - в этом уже никто не сомневался.
Высокое доверие
Шли месяцы. В каждом из них что-то оседало безвозвратно. Исчезло любопытство, с которым я поначалу садился в кабину И-15. Истребитель стал мне привычен. Но по-прежнему любил пилотировать, и распоряжением комбрига Бахрушина в праздничные дни показательный пилотаж мне был вменен в обязанность. Комбриг даже давал для такого дела свой самолет, окрашенный в светло-серебристый цвет, и все, что я позволял себе во время показательного пилотажа, относилось к категории летного мастерства. В будничные дни это чаще всего расценивалось как лихачество, воздушное хулиганство. Мои товарищи считали, что рано или поздно я сломаю себе шею на таких упражнениях, особенно после того, как я наловчился ходить на бреющем вверх колесами. Но я не разделял их мнения, а если бы хоть раз пришла подобная мысль, думаю, прекратил бы летать.
Конечно, можно отменно владеть боевой машиной, не летая на бреющем вверх колесами. Я дожил в авиации до таких времен, когда сама техника сделала подобные полеты бессмысленными и просто невозможными. Но в ту пору, когда движение машины можно было контролировать собственным ощущением, когда скорость полета была вполне доступна простому глазомеру - словом, пока можно было летать вверх колесами, - я летал! И готов был каждый день делать это снова и снова, готов был каждый день заново испытывать себя я машину, и это не имело ничего общего с искусственным риском. Поддерживать искусственным риском напряжение полета означало бы убивать в себе летчика. То, что я делал, я делал с удовольствием профессионала, воздушного бойца. По моим понятиям это означало умение летать.
С этим ощущением я каждый день уходил с аэродрома, с этим ощущением засыпал и спал спокойно, без снов.
Но вот однажды уже посреди ночи меня подняли настойчиво и решительно, и не спеша, но и не мешкая, я взял с собой "тревожный" чемоданчик, кобуру с пистолетом и вышел из дому.
Тишина в коридоре, тишина за каждой дверью настораживала. Авиагородок спал. Выходит, не тревога? Тогда что же?..
У подъезда дома заметил автофургон. По молчаливому знаку сопровождавшего залез в черный квадрат задней двери. В фургоне, внутри, оказалась еще одна дверь. Толкаю ее - и свет электрической лампочки заставляет зажмуриться. А открыв глаза, вижу сидящих на скамеечке вдоль борта машины Колю Артемьева, Петю Митрофанова, Колю Шмелькова, Костю Ковтуна... Кажется, они обрадованы моим появлением еще больше, чем я их присутствием.
- Подвиньтесь, ребята! - глуховато басит Ковтун. - Парторг прибыл!
Зачем нас вызвали - никто ничего не знает. Все смотрят на меня - я пожимаю плечами. Наконец появляется наш комэск Рычагов, и машина трогается. Молча слушаем, как работает мотор автофургона. Темная ночь скрывает его за пределами авиагородка...
...Волго-Бугульминская ветка железной дороги лежит среди лесов. Крупные города редко попадаются на этой колее. Оттого, вероятно, и по сей день эти места кажутся глухими и малонаселенными.
Между тем в лесах в живописном беспорядке разбросано великое множество старых больших сел и деревень, жители которых на протяжении столетий укрепляли патриархальный сельский уклад и городской жизни не знали. Здесь издревле занимались хлебопашеством, охотой, ремеслами, из которых главными были плотницкое, столярное и, как особая здешняя разновидность, тележное. Целые села из поколения в поколение занимались изготовлением телег и саней, тележных колес, санных полозьев, хомутов, оглобель. И вся эта продукция крестьянского ремесла была известна всему Поволжью.
Жизнь мастеров нелегкого дела протекала неспешно, столетиями не испытывая никаких потрясений и перемен. Может быть, поэтому здешние села, населенные русскими, чувашами, татарами и мордвой, выстояли в самые лихие годы, не обезлюдели, не опустели, а только крепче вцепились в неяркую, но богатую и хлебную поволжскую землю.
Село Старое Семенкино лежит в нескольких километрах от железнодорожного разъезда Маклауш. В дни моего детства в селе насчитывалось около четырехсот дворов. Село никогда не имело единого хозяина в лице помещика, и, вероятно, поэтому психология моих земляков существенно отличалась от психологии крестьян, чьи предки были крепостными и в чьем сознании укрепились черты подневольного, вечно зависимого от барской прихоти существования. Народ в Старом Семенкине жил гордый, небоязливый. Сельчане - русские и чуваши относились друг к другу с уважением, в трудные годы помогали нуждающимся семьям выстоять.
Наша семья относилась к наименее зажиточным. Отец мой не был крестьянином, а работал на железной дороге и как рабочий получал жалованье. Тем не менее острой нужды в раннем детстве я не ощущал. Это объяснялось отчасти наличием подсобного участка, трудолюбием членов семьи: у меня были два брата, две сестры, из которых старшие брат и сестра работали наравне со взрослыми. Была у нас в хозяйстве лошадь, и, помню, лет с пяти-шести меня уже тоже начали приучать к разным полевым работам: летом я целыми днями помогал старшим. Большую роль в укладах сельской жизни играли укоренившиеся в селах многосемейные родственные связи. В нашем селе, например, было не меньше двух десятков дворов Захаровых. Существование таких кланов нередко обеспечивало прочность положения каждой отдельной семьи.
Среди всех Захаровых мой отец пользовался особым авторитетом, был уважаемым в селе человеком. Мы любили отца, но держал он нас в строгости. Как это часто бывает в крепких деревенских семьях, отец был гордостью нашей семьи, а мать - ее добрым гением.
Жить стало труднее, когда началась первая мировая война. Мужиков забрали на фронт, вся тяжесть полевых работ легла на баб да подростков. Отца как железнодорожника от призыва освободили, и через отрывочные фразы новых разговоров его товарищей-рабочих до нашего детского сознания доносились фантастические картины горящего в огне мира. Этот мир был очень далеко от нас, с ним затерянное на карте село связывала только одна нить - железная дорога. Еще почти ничего не изменилось по этой дороге. Однако сам воздух стал тревожным. Село затаилось в ожидании невиданных событий...
Весной семнадцатого года отца арестовали. Помню, приехал на подводе урядник с помощником да двое верховых. Отец принялся было неторопливо говорить матери, что и как делать но хозяйству без него, но урядник был нетерпелив. Он ударил отца плетью. Никак я тогда не мог себе представить, что в жизни может найтись человек, который поднимет на моего отца руку. Отец был гордым, сильным человеком. В селе с ним считались даже буйные головы, которые во хмелю не прочь бывали покуражиться, показать свою удаль. Урядник, очевидно, не ведал, что творил.
Отец взял тяжелую суковатую палку, с которой обычно ходил через лес на разъезд и в лютые зимы отбивался от волков, и ударил ею урядника. Ударил молча и с такой силой, что урядник согнулся и стал оседать, его подхватил помощник. Потом верховые и помощник урядника бросились на отца, связали ему руки, посадили на подводу, на которой лежал бледный урядник, и увезли.
Причиной ареста, как я стал догадываться позже, были неизвестные мне не сельские люди, которые иногда приходили к отцу на разъезд, а однажды были у нас дома. По указанию отца, мать приготовила для гостей обед, но сама за столом не сидела. Лежа на полатях, я невольно слушал разговор взрослых, но понятными были только отдельные фразы и слова. Кое-что я запомнил на всю жизнь. "Сейчас все уже подготовлено, - говорили отцу гости, - стоит поднести спичку - и вспыхнет". Что это были за люди, какие были с ними дела у отца, так я никогда и не узнал. Но то, что отца арестовали в связи с деятельностью тех людей, - это я понимал уже тогда.
Очевидно, из-за отсутствия каких-либо улик отца, однако, вскоре выпустили. Кроме того, начались беспорядки на разъезде. Едва пронесся слух, что свершилась революция, начальник станции куда-то сбежал. Отец, единственный квалифицированный железнодорожник на нашей станции, стал исполнять и обязанности ее начальника. В помощниках у него были подростки-подручные. А в ту пору через разъезд беспрерывно шли воинские эшелоны. С фронта возвращались уральцы и сибиряки, и волостное начальство заботилось о том, чтобы эшелоны через станции пропускали как можно скорее - дух брожения, охвативший солдат, не должен был распространяться в крестьянской среде. Потом эти части возвращались обратно; одни под красными знаменами, другие - под колчаковскими.
Врезалось в мое детское сознание и то, что отец после ареста вернулся уже другим человеком: духом он оставался стоек по-прежнему, но физически был сломлен и прежнего своего здоровья так и не восстановил до самой смерти. Очевидно, его много били. Он никогда не говорил об этом, только, помню, мать всегда плакала, когда он уходил из дому. Что-то происходило, что-то неуловимо изменилось вокруг. События развивались быстро - началась гражданская война. В огненный круговорот этой войны оказалось втянутым и неизвестное миру село Старое Семенкино...
Подобно опустошительной буре прошли через наше село части мятежного чехословацкого корпуса. Они забирали лошадей, продукты. Крестьяне пытались сопротивляться - начались расстрелы.
Бугульминское направление оказалось одним из важнейших в первый период гражданской войны, и в течение нескольких месяцев село наше несколько раз переходило из рук в руки. Ход событий привел к закономерному результату; некогда аполитичные землепашцы все больше и больше меняли образ своих мыслей. Ломались незыблемые каноны крестьянской жизни. Старое Семенкино стало симпатизировать большевикам.
Но с этими тревожными изменениями село пустело. Люди стали исчезать куда-то. Так, однажды ночью в неизвестном направлении ушел мой старший брат Андрей. Кто куда уходил - в селе не знали. Семьи молчали. Иногда бывшие неразлучные друзья уходили в разные стороны.
Наступил самый тяжелый на моей памяти двадцатый год. Некогда крепкое село уже было разорено до основания. Держались еще лишь наиболее зажиточные семьи. Начался голод, и в лютую зиму в течение нескольких дней от голода умерли отец и мать. Потом умерла бабушка. Взрослых в доме не осталось. Несколько дней мы жили тем, что я срезал полоски с лошадиной шкуры, которой была обита дверь, а старшая сестра Василиса из этих обрезков делала нам отвар. Шкуры хватило ненадолго, и вот Василиса устроилась нянькой в одну зажиточную семью. Младшего брата на время взяли к себе дальние родственники. Меня и сестру Сашеньку они прокормить уже не могли. Тогда намотал я на себя и сестренку все, что могло служить одеждой, забил двери дома досками, и ранним морозным утром мы дошли прочь от родного дома, в котором нас ожидала неминуемая голодная смерть.
Еще много лет после той поры мне все казалось, что зиму двадцатого я увидел во сне или придумал, начитавшись книг. Память детства - самая цепкая память: с годами она не опускает ничего. Я помню, как однажды за куском хлеба мы исходили верст пятнадцать впустую. На окраине большого села - это было село Маклауш - оставалось всего три-четыpe избы, на которые мы еще могли как-то рассчитывать. Дело шло к сумеркам, и те избы были последней нашей надеждой. Обычно-то нам удавалось упросить кого-нибудь пустить, нас переночевать-с утра мы отправлялись дальше.
И вот подошли к одной из этих изб. Сестренка моя уже не могла плакать в голос. Окоченевшие губы ее не разжимались - слезы текли безмолвно. Мне было двенадцать лет, я плакать не умел и обычно молча стоял рядом, надеясь только на то, что сам наш вид вызовет в людях участие. Иногда, правда, угрюмо просил подать хлеба. Но тогда так, в молчании, мы могли простоять под окнами избы сколько угодно - народу в селе не было, никто бы не обратил на нас внимания. И - всю жизнь помню! - чтобы сестренка заплакала громче, я больно ткнул ее под ребро кулаком...
Вряд ли мы прожили б ту зиму, если бы однажды не повстречали двух таких же оборванцев - брата и сестру. Они были нам ровесниками. Мы вместе ходили весь день, собирая подаяния, а на ночь они привели нас к себе в дом. Это был покосившийся и запущенный вдовий дом. Навстречу нам поднялась изможденная женщина. Мы с Сашенькой стояли на пороге, готовые по первому ее знаку уйти или остаться.
Женщина заплакала, и мы остались.
В этом доме мы прожили до весны. Потом я батрачил, был в приюте, снова батрачил. Так прошло много месяцев - мы выжили, но в родное село вернулись не сразу.
...Однажды в Старое Семенкино на лихом боевом коне въехал красный кавалерийский командир. Он был молод, в лице его была сдержанная жесткость, и прищуренные глаза внимательно и цепко всматривались в избы. Так же внимательно следили за конником сощуренные глаза ко всему привыкших сельчан. Командир был хорошо обмундирован, весь перетянут новыми скрипучими ремнями. У левого бедра покоился эфес сабли, справа в кобуре ощущалась тяжесть нагана. Мало кто узнавал красного кавалериста: сверстников почти не осталось, старики видели плохо. А конник подъехал к дому, в котором уже давно никто не жил, остановился там, где некогда были ворота, и долго сидел молча в седле, и конь послушно ждал седока. Наконец он соскочил на землю, привязал коня и одним рывком оторвал доски, которыми была забита дверь. Это был брат Андрей.
Андрей собрал нас всех под родной крышей, и мы снова зажили одной семьей, и как раньше мужики с уважением говорили об отце, так теперь они говорили об Андрее. Огрубевший, ожесточившийся от отчаянных боев, прошедший с 1-й Конной армией тысячи километров, Андрей работал как черт. Он устроил работать в лесничестве и меня, потом комсомолом я был направлен в техникум.
Прошло три года. Мы уже прочно стояли на ногах. Андрей взял тогда с собой младшего брата и уехал в Невинномысск на Кубань, где воевал в гражданскую. Хотя переписывались редко, но я знал, что оба брата служат - младший поступил в военное училище.
В 1944 году на фронте я получил извещение о том, что оба моих брата пали смертью храбрых во время Керченской операции. Выяснить обстоятельства их гибели мне не удалось. Известно только, что был сильный бой и они погибли в одном бою...
Так в конце лета тридцать шестого года в автофургоне среди притихших товарищей я припоминал свое прошлое и внезапно почему-то пожалел о том, что за шестнадцать лет так и не выбрался навестить вдову и ее детей, у которых с сестрой Сашенькой прожил тяжелую зиму двадцатого года...