– Вот тут мы и подходим ко второй стороне вопроса, – сказал автор, осаживая семинариста жестом руки. – Допустим, мы решились на полную искренность, мы хотим вывернуть себя наизнанку, исчерпать до донышка. Как нам заставить читателя поверить? Как превратиться в него на бумаге? Я думаю, это можно сделать с помощью особого рода игры, правила которой мы сочиняем и заносим на бумагу в виде текста. Как ни странно, игра способна потрясти больше, чем сама жизнь. Это давно знают на театре…
   – Не пойму что-то, куда вы клоните… – хмуро сказал Серенков.
   Он сидел, подавшись вперед и глядя на автора исподлобья. Файнштейн, наоборот, откинулся на спинку стула и положил ногу на ногу, как бы говоря окружающим, что он давно уже все понял, но нервное покачивание ноги выдавало его. Он тоже не знал, куда клонит автор, ибо сам автор не знал этого, ибо прелесть сочинительства в том и состоит, что мысль рождается не загодя, а выскакивает, как чертик из табакерки, с пылу, с жару.
   – Я клоню к тому, – продолжал автор, – что литература есть игра, она сродни актерскому ремеслу, между тем как ее обычно поверяют не законами игры, выдуманными автором, а законами самой жизни. В этом и состоит мое литературное кредо. Литература – игра, не более, но и не менее, и относиться к ней следует как к игре – не менее, но и не более. Великая это игра или мелочная, трагическая или пародийная – она всегда остается игрой, ибо дает читателю возможность проиграть в душе тысячи ситуаций, поступков, характеров, лежа при этом на диване и перелистывая страницы.
   – И Толстой… игра? – мрачно выдохнул Серенков, сверля автора глубоко посаженными глазами.
   – И Толстой, – милостиво подтвердил автор.
   – Не согласен, – загудел Серенков.
   – Пушкин за эту игру жизнью заплатил. И Маяковский, между прочим… – недовольно произнес Ментихин.
   – А вы не находите странным, что люди иногда платят жизнью за игру в карты? – парировал автор. – Игра может потребовать жизни. Она стоит жизни.
   – Ну, вот, стало быть, вы тут и играйтесь, – Серенков поднялся с места, забрал со стола свою папку с рассказами и пошел к дверям. – А у меня про жизнь написано.
   С этими словами он покинул комнату.
   – А посему… – автор уже понял, что его литературное кредо не получило единодушной поддержки, но решил гнуть свою линию до конца. – Я предлагаю присвоить нашему литературному объединению имя Лоренса Стерна – великого Игрока литературы!
   Недоуменное молчание семинаристов было ответом руководителю. Лишь Светозар Петрович, как ни странно, обнаружил знакомство с этим именем.
   – Уж больно далек от нас… – осторожно возразил он.
   – Ну почему же… – («Знал бы он, что мистер Стерн живет с ним на одной лестничной площадке!» – подумал автор.) – А вы читали, извините?
   – Приходилось прорабатывать, – кивнул Ментихин. – У меня подписка на Всемирную. Я каждый том прорабатывал.
   – И что же дала ваша проработка? – раздраженно спросил автор.
   – Игры там, конечно, много, а вот классового анализа… Кроме того, он ведь идеалист, извините… Почему Стерн? – пожал плечами старик. – Почему не Пушкин? Не Гоголь?
   – Потому что они не давали подписки о неразглашении! А Стерн давал! – вскричал автор.
   Как ни странно, этот аргумент подействовал. Светозар Петрович взглянул на автора испуганно и что-то забормотал о Волховстрое… Имя милорда было спасено, и уже на следующий день автор вывесил на двери комнаты в клубе, где происходило заседание, новую табличку: «ЛИТО имени Лоренса Стерна». Она была третьей на двери, после табличек «Кружок кройки и шитья» и «Историко-патриотическое общество „Седьмое поколение“».
   А тогда, после первого заседания, оставившего на душе у автора чувство неудовлетворенности, его проводила домой Сашенька, захватившая с собою зерен и цветок традесканции, чтобы покормить щегла.
   – А почему ваш роман – без любви? – вдруг спросила она.
   – Разве? – автор наморщил лоб, припоминая.
   – Там нет любви, – покачала она головой.
   – Может быть, время такое… – начал вслух размышлять он. – Действительно, странно… Но до любви ли сейчас! Кому прикажете любить? Демилле? Ирине? Кооператорам? Кто в такой обстановке способен полюбить?!
   – Вы, – спокойно заявила Сашенька.
   – Я???
   – А мы вчера приняли трех мальчиков и четырех девочек, – сказала Сашенька без всякой связи с предыдущим.
   – Поздравляю, – буркнул автор.
   – От одной опять мать отказалась… – Сашенька помрачнела.
   – Нет любви! – автор никак не мог успокоиться. – У нас темнота в окнах и в лифтах мочатся, извините! Любви захотели!..
   Автор был зол – скорее, на себя, чем на юную семинаристку. Он понимал, что роман без любви невозможен. Где Демилле? Где этот сукин сын?! Уж он заставил бы его полюбить!
   – Вас надо познакомить с папенькой, – сказала Сашенька. – Он тоже за общественную полезность. Знаете, почему мы переехали в этот дом? Папенька на демонстрации увидел, что идет странная колонна. Жильцы дома… Оказалось, что обменяться легко. Но папенька не из-за жилплощади. У него идея…
   – Какая? – заинтересовался автор.
   – Он уверен, что нужен сейчас этому дому. Клуб – это он организовал.
   – Так какая же идея?
   – Воспитывать революционеров, – сказала Сашенька так просто, будто разговор шел о выращивании рассады для огурцов.

Глава 42
ВАГОНОВОЖАТЫЙ

   Какое мучительное занятие – вспоминать пальцами собственную юность! Я уже испытал его однажды, когда после двадцатилетнего перерыва уселся за фортепиано. Это случилось лет семь назад, после покупки пианино фабрики «Красный Октябрь». Я прикоснулся пальцами к клавишам и начал играть этюды Черни по мышечной памяти. Странное и горькое чувство! Будто играешь не ты, а кто-то другой внутри тебя, проснувшийся вдруг и вспоминающий мимолетный сон. Каждый звук неожидан, каждый аккорд удивителен! Пальцы сами выстраиваются в нужную комбинацию и нажимают на клавиши с ужасом, готовые отпрянуть, услышав фальшь. Но аккорд взят правильно, он совпадает с оттиском, оставшимся в памяти, и ты играешь дальше онемевшими пальцами, пока не наткнешься вдруг на провал. Приходится начинать сначала и снова подкрадываться к выпавшему из памяти месту, пока на пути не обнаруживается новый провал, и тут пальцы отказываются вспоминать – пробудившийся навык умирает навеки.
   Больше я не садился за фортепиано.
   Точно такое же ощущение я испытал, приступая к достройке спичечного дома. Спички выпадали из огрубевших пальцев, не желали вставать на нужное место… Вскоре руки были в клею, первая опора для задуманной когда-то террасы поехала вбок… Я оторвал ее и начал сначала.
   Навык возвращался постепенно, и все равно мне не нравилась моя работа: она была грубее и суше юношеских опытов. Она была фальшива.
   Очень раздражал электрический свет, которым приходилось пользоваться с утра до вечера из-за постоянной темноты в окнах. Я не переставал клясть в душе архитекторов и строителей, установивших дом в столь неудобном месте. Судя по планировке квартир и лестничных клеток, дом принадлежал к тому же типовому проекту, что и наш кооперативный дом на улице Кооперации, следовательно, был выстроен лет десять-двенадцать назад. Вероятно, имели в виду, что старый дом, впритык к которому поставили этот, будет снесен, чтобы построенное здание получило доступ к свету. Но… признаков сноса соседнего дома пока не видно. Могло произойти все, что угодно, у нас это не редкость: урезали фонды на капремонт, перенесли в план следующих пятилеток или же попросту забыли.
   Николая Ивановича и его дочь, с которыми я регулярно общался, этот вопрос почему-то не занимал.
   – У нас в Петербурге, как ни крути, светло не будет, – сказал Николай Иванович.
   Аля осуществляла надзор за строительством спичечного дома. Она уже уверилась в том, что романтический отрок, задумавший Дворец Коммунизма, и опустившийся тип, подобранный отцом на улице, – одно и то же лицо. Тем строже и ревностнее стала она относиться к моему занятию и даже помогала мне временами, обрезая серу со спичек на железный противень, вынутый из газовой плиты. Там уже вырос рассыпчатый коричневый холмик.
   Обычно Аля была молчалива и деятельна. Она появлялась всегда неожиданно, наводила порядок в кухне, ставила чайник, придирчиво рассматривала то, что успел я с делать в ее отсутствие, и принималась за спички. Время от времени она поднимала голову и замирала, как бы прислушиваясь к чему-то. Потом она заставляла себя вернуться к работе, но порой, будто вспомнив о неотложном деле, быстро собиралась и исчезала. Когда она находилась рядом, я постоянно чувствовал некое напряжение, исходившее от нее, смутное беспокойство, нервность.
   По утрам я пил чай, обед мне доставляли в судках Аля или кто-нибудь из братьев, ужинать я приходил в семью Николая Ивановича. Разумеется, я испытывал крайнюю неловкость. Мысль о том, что я взгромоздился на шею этой работящей семье, не давала мне покою. Я попытался поговорить с Николаем Ивановичем с глазу на глаз. Я сказал ему, что у меня сейчас нет денег и возможности заработать их, потому возможны только два варианта: либо я живу в долг, если Николай Иванович настаивает на моем пленении, и возвращаю ему прожитую мною сумму, как только смогу это сделать, либо я вынужден покинуть дом, нарушив данное мною слово.
   – Оставьте интеллигентскую щепетильность, – сказал он.
   – Это не щепетильность, Николай Иванович.
   – А что же?
   – Если хотите, попытка сохранить достоинство.
   – Вы бы раньше о достоинстве думали, – упрекнул он.
   – Но я привык зарабатывать себе на жизнь.
   – О заработке подумаем. Но потом. Сначала оклемайтесь… Я прошел через черное пьянство после лагерей и знаю – ясное сознание возвращается не сразу.
   Я уже немного знал о прошлом Николая Ивановича, но больше меня занимало настоящее. Чувствовалось, что поступками и речами его руководит какая-то высшая идея. Уже в первые дни я понял, что не я один хожу у него в подопечных. Правда, другие были значительно моложе. По вечерам в квартире Николая Ивановича часто появлялись юноши того же возраста, что его сыновья. Это были члены исторического кружка, который вел Николай Иванович в подростковом клубе, находившемся, как я понял, в этом же доме. Мой спаситель имел незаконченное историческое образование.
   Но не только история интересовала юношей. Обычно они приходили по одному, по два вечерами и уединялись с хозяином минут на десять. Я в это время смотрел телевизор в компании жены Николая Ивановича. Затем юноши исчезали, а Николай Иванович возвращался к нам, чем-то довольный.
   Наконец, я не выдержал и спросил:
   – Ваши юноши так увлечены историей?
   Николай Иванович внимательно взглянул на меня, помолчал, затем поднялся с места и принес толстую тетрадь большого формата, на обложке которой красными печатными буквами было выведено всего лишь одно слово: «Несправедливости».
   – Они увлечены будущим. Поглядите, – сказал он.
   Я раскрыл тетрадь. Она была заполнена короткими записями, сделанными неустоявшимися, корявыми, юношескими почерками. Огромный реестр несправедливостей жизни, подмеченных молодыми глазами.
   «Комитет комсомола нашей школы отрапортовал райкому о проведении дня ударного труда на стройке. Мы туда пошли, но нас прогнали, сказали, что работы сегодня нет. Крылов».
   «Мой одноклассник Фомин хвалился, что мать даст взятку в университете, чтобы его приняли. Он знает кому, но фамилии не говорит. Братушкин».
   «Наш военрук сказал, что „Битлз“ и „Роллинг стоунз“ – это гадость и что они – агенты ЦРУ. А он их не слышал никогда! Тюлень, он же Самойлов Гена».
   «Продавец в овощном на Большом проспекте вчера грузил в свои „Жигули“ японский видеомагнитофон. Я сам видел. Крылов».
   «Нашего соседа побили в милиции. Он стоял со своим корешем, тот был выпивши. Подъехала машина и забрала их обоих. Он стал говорить, что он не пьяный, чтобы отпустили. Тогда они стали его бить в отделении. Тюлень».
   «Отец сказал, что можно отвертеться, чтобы не послали в Афганистан. Нужно дать на лапу в военкомате. А кто не может дать на лапу – тому как?! Братушкин».
   «К отцу на завод приезжало начальство из Москвы. Они за день покрасили все заборы, а в столовую навезли сосисок и копченой колбасы. Потом они их возили в сауну и там пили водку. Одного в „Стрелу“ тащили на руках. Олег Карапетян».
   – Зачем вы это делаете? – спросил я, закрывая тетрадь.
   – Когда-нибудь мы предъявим этот счет, – сказал Николай Иванович.
   – Кто – «мы»?
   – Мы все. И вы тоже, если… – он не договорил.
   Я понял, что он опять намекает на мое перевоспитание. Поздно, Николай Иванович! И потом – мне не надо духовных пастырей. Довольно я на них насмотрелся.
   – А что касается собственно истории, то она интересует этих мальчиков постольку, поскольку служит руководством к действию. Вы Лаврова читали? – вдруг спросил он.
   – Нет. Кто это?
   – Петр Лаврович Лавров, социалист, философ… – Николай Иванович вновь удалился и вернулся с книгой в руках.
   – В сорок девятом году, в университете, я занимался историей кружка «лавристов», куда входил мой дед. Ну, и дозанимался… Получил десять лет. Почитайте «Исторические письма». Весьма актуальное чтение! – он протянул мне книгу. – Почитайте о действии личностей. Или о цене прогресса…
   – Цена прогресса? – меня это заинтересовало.
   Беседуя с Николаем Ивановичем, я временами изумлялся тому, что этот человек не занимает университетской кафедры, а водит трамвай тридцать седьмого маршрута из Новой Деревни на Васильевский остров, объявляет остановки и ругается в депо со слесарями по поводу неисправностей вагона.
   – В этой книге, – Николай Иванович указал на том в моих руках, – Петр Лаврович говорит, что человечество платит огромную цену в виде жизненных тягот и лишений за то, чтобы отдельные редкие его представители могли стать цивилизованными людьми, то есть овладеть наукой и культурой. За что же такая цена заплачена? Только ли за то, чтобы избранные могли наслаждаться духовными богатствами? Нет, дорогой мой, на этих людях лежит ответственность за прогресс общества. И на вас, в частности, тоже лежит эта ответственность…
   Николай Иванович раскрыл том Лаврова.
   – Послушайте. «Если личность, сознающая условия прогресса, ждет, сложа руки, чтобы он осуществился сам собой, без всяких усилий с ее стороны, то она есть худший враг прогресса, самое гадкое препятствие на пути к нему. Всем жалобщикам о разврате времени, о ничтожности людей, о застое и ретроградном движении следует поставить вопрос: а вы сами, зрячие среди слепых, здоровые среди больных, что вы сделали, чтобы содействовать прогрессу?» Что скажете на это?
   – Но что я могу сделать один?
   – Почему вы считаете, что вы один? У вас самомнение, Евгений Викторович…
   – Скажите честно, Николай Иванович, на вас ведь как на белую ворону смотрят в вашем парке? – спросил я.
   – Хуже. Как на красную ворону, – рассмеялся он.
   Я вернулся к себе почему-то расстроенный. Клеить игрушечный дом не хотелось, казалось пустой забавой. Я расстелил простыню и улегся на раскладушку с «Историческими письмами».
   Где-то за стеною нестройно затянули «Не уезжай ты, мой голубчик…» визгливыми женскими голосами, к которым невпопад примешивались пьяные мужские. Звякали бутылки. Донеслась ругань.
   Я читал «Исторические письма» Петра Лавровича, чувствуя, как во мне накапливается раздражение – на этот дом, на голоса за стенкой, на жесткую раскладушку, на Петра Лавровича, наконец, который занудно толковал о «критически мыслящих и энергически желающих» личностях. Где они, эти личности? Где прогресс? Бессильное чувство, похожее на то, что я испытал когда-то весною перед разверстой ямой, на месте которой еще утром стоял мой дом, завладело мною под аккомпанемент пьяного хора. Вспоминались слова Николая Ивановича об интеллигентах, отдавших себя революции… А мы устранились, видите ли… Но позвольте, Николай Иванович, сто лет назад интеллигенты, дворяне, разночинцы видели вокруг себя действительно обездоленную и забитую народную массу. А что видим мы? За кого и за что можно бороться нам, если обездоленными остались мы сами – в духовном смысле?
   За стеной грянули «По Дону гуляет…»
   Я погасил лампу.
   Кирпичная стена за окном, подсвеченная снизу далеким светом, бугрилась тенями и щербинами, приближалась к стеклу, наваливалась на меня, грозя раздавить, а рядом на столике нежным хрупким сиянием светился спичечный Дворец Коммунизма.

Глава 43
РЕФЕРЕНДУМ

   За час до заседания Правления в расширенном составе Игорь Сергеевич Рыскаль зашел к Завадовским. Повод был мелкий – напомнить Кларе Семеновне о заседании и попросить ее вести протокол. Причина же коренилась глубже. Рыскаль хотел своими глазами поглядеть, что происходит в квартире Завадовских по вечерам, ибо поток заявлений от соседей не иссякал. Соседи дружно утверждали, что Завадовский продолжает свои противозаконные опыты с телекинезом, результатом чего являются шумы, колебания стен и потолков, а также поломка мебели в квартирах соседей. Подходя к квартире № 34, Рыскаль ощутил под ногами вибрацию, будто где-то рядом работал мощный трансформатор. Майор глянул под ноги и увидел, что резиновый коврик перед дверями Завадовских парит в воздухе сантиметрах в десяти от пола, подобно маленькому ковру-самолету. Майору это не понравилось. Он наступил на коврик ногой, и тот со шлепком упал на каменный пол. Игорь Сергеевич нажал кнопку звонка.
   Открыла Клара. При виде Рыскаля лицо ее сделалось испуганным, она инстинктивно попыталась прикрыть дверь, но тут же взяла себя в руки и растянула рот в улыбке.
   – Проходите, Игорь Сергеевич…
   Майор зашел в прихожую. Дверь в спальню Завадовских была притворена, оттуда исходил явственный низкий гул. Пальто и плащи, висевшие на вешалке в прихожей, топорщились, будто были заряжены электричеством.
   – Клара Семеновна, вы не забыли, что у нас заседание? – спросил майор, косясь на задранные полы плащей.
   – Ну как можно, Игорь Сергеевич! Обязательно приду.
   – И захватите бумагу и авторучку. Я попрошу вас вести протокол.
   – Да-да, конечно! Конечно! – торопливо отвечала Клара.
   – А Валентин Борисович дома? – спросил Рыскаль.
   – Да… То есть нет. Он занят… – смешалась Клара.
   – Простите, мне необходимо с ним поговорить, – решительно сказал майор и шагнул к двери, ведущей в спальню.
   Клара дернулась, пытаясь загородить дорогу, но сразу же обмякла, отступила.
   – Он там… Я к этому не причастна, Игорь Сергеевич, поймите меня… – жалобно прошептала она.
   Майор распахнул дверь.
   В центре комнаты, на ковре, поджав под себя по-турецки ноги и положив ладони на колени, сидели трое – Валентин Борисович Завадовский, баснописец Бурлыко и Инесса Ауриня. Они сидели лицом друг к другу, причем их фигуры обозначали вершины равностороннего треугольника. Мужчины были раздеты до пояса, на Инессе была легкая свободная накидка, волосы свободно падали на плечи. Все трое сидели с прикрытыми глазами, совершенно неподвижно.
   Все мелкие и крупные предметы, что находились в комнате, – трельяж с пуфиком, шкаф-стенка с телевизором, два кресла, журнальный столик и огромная двуспальная кровать – висели под потолком, упираясь в него и слегка вибрируя. Майор поневоле отшатнулся. Слишком нелеп был вид этой комнаты с тремя неподвижными фигурами на пустом полу и колыхающимися над ними предметами спального гарнитура.
   – Валентин Борисович! – решившись, позвал Рыскаль.
   Кооператор и бровью не повел, зато Инесса вздрогнула и покосилась на Рыскаля, открыв глаза. И сразу же угол двуспальной кровати угрожающе накренился, и она стала медленно, но неотвратимо сползать вниз, словно катилась по наклонной горке.
   – Держать! Держать! – прошипел Завадовский, не размыкая век.
   Инесса зажмурилась и, собрав волю в кулак, восстановила положение кровати.
   – Опускаем! Осторожнее! – скомандовал Завадовский.
   Мебель медленно поехала вниз, однако присутствие майора явно мешало экспериментаторам, поэтому вещи приземлились вразнобой, с перекосами и грохотом. На журнальный столик не хватило внимания, и он буквально упал на пол, сломав тонкую ножку.
   Клара в ужасе прикрыла лицо руками.
   Завадовский наконец открыл глаза, расслабился.
   – В чем дело, Игорь Сергеевич? – тихо и недовольно спросил он с видом крайней усталости.
   – Нет, я ничего… – смутился майор. – Но народ жалуется.
   – Ах, народ? – покачал головой Завадовский. – А вы его полномочный представитель?
   Он не спеша поднялся на ноги и облачился в халат. Его ассистенты сменили позы и занялись дыхательными упражнениями.
   – Знаете, Валентин Борисович, – Рыскаль старался говорить доброжелательно, – по мне вы тут хоть на голове ходите. Но людей беспокоить нельзя. У них тарелки в шкафах летают.
   – Побочные эффекты, – пожал плечами Завадовский.
   – Зачем это вам? Не понимаю я такого хобби.
   – Это не хобби, Игорь Сергеевич. Если хотите, это общественный долг, – несколько напыщенно произнес Завадовский.
   – Не понял… – насторожился майор.
   – У вас свои методы, а у нас – свои. Мы тоже хотим помочь кооперативу. И поможем, будьте покойны! К Новому году наш дом будет на старом месте, – сказал кооператор.
   – Да вы что, рехнулись! – вскричал Рыскаль. – Мы тут такую работу провели! И опять все рвать? Мы вам запретим!
   – Не имеете права, – подала реплику Инесса.
   – А вот это мы посмотрим – имеем право или нет, – обозлился Рыскаль. – Я вас предупредил, товарищи.
   – О'кей, – сказал Бурлыко, явно издеваясь.
   Рыскаль покинул квартиру с тяжелым сердцем. А ну как опять придется перелетать? Что скажут в Управлении?.. Впрочем, что ему теперь Управление? Душа болит, это гораздо важнее.
   Вот уже неделя прошла, как Игорь Сергеевич Рыскаль подал рапорт, в котором просил начальство освободить его от обязанностей коменданта кооперативного дома на Безымянной улице и уволить из органов милиции в связи с достижением им пенсионного возраста. Рапорт был подписан, хотя и без удовольствия. В разговоре с начальством Рыскаль выразил убеждение, что такая мера, как назначение Управлением особого коменданта на данный объект, более не является необходимой. В кооперативе существует крепкое Правление, организован семейно-подростковый клуб, начала действовать добровольная народная дружина, работает литературное объединение. Доводы веские, что и говорить, поэтому начальство решило: быть по сему. Игорю Сергеевичу задали лишь один вопрос личного свойства:
   – Вы сами собираетесь переезжать из дома, Игорь Сергеевич?
   – Нет, – ответил Рыскаль.
   В этом его ответе и крылась разгадка внезапного и, как многим показалось в Управлении, поспешного решения Игоря Сергеевича. Связывали рапорт с обидой, усталостью, бессилием, неудобствами жилья – только не с тем, что руководило Рыскалем на самом деле. А руководило им искреннее и хорошо обдуманное желание дать кооперативу гражданское правление, избавить от опеки со стороны органов милиции. После длительных раздумий Игорь Сергеевич пришел к выводу, что этот шаг на пути преобразования вверенного ему объекта в дом коммунистического быта является совершенно необходимым.
   Рыскаль понял, что кооперативу надо предоставить самоуправление на демократической основе, тогда, может статься, исчезнут те зловещие явления злоупотреблений, пассивности и прямого хулиганства, что обнаружились в нем за последние полтора месяца. И он решил пожертвовать своей должностью и окладом, постановив, однако, что останется членом кооператива и будет бороться за коммунистический быт.
   Прошедшие несколько месяцев основательно изменили взгляды майора на руководимых им граждан и вообще на способы руководства, когда имеешь дело с коллективом. Если раньше сограждане, шествующие куда-нибудь плотной толпою – будь то футбольное состязание или похороны популярного артиста, – воспринимались как безликая масса, сплошной поток, к которому можно было применять законы физики для жидкостей и газов, то теперь каждый член кооператива, шагающий под его руководством к здоровому быту, имел свое лицо и характер, требовал индивидуального внимания.
   Майор обнаружил, что излюбленные им когда-то заграждения, барьеры, турникеты и указательные знаки, которые исправно работали применительно к толпе, в кооперативе потеряли свою действенность, порождая лишь пассивность и безволие. На первых порах еще куда ни шло: четкие приказы майора, военная дисциплина и твердость решений помогли преодолеть ужасные последствия перелета, но лишь только кооператоры получили мало-мальски сносные условия для житья, как тут же расползлись по своим квартирам, стали уклоняться от постановлений, игнорировать приказы, а сам майор Рыскаль превратился в постоянную мишень для анекдотов и шуток не совсем приятного свойства.
   Майор не мог забыть анонимный подарок, обнаруженный им однажды на рабочем столе в штабе. Это был кубик Рубика, все элементы которого имели одинаковые красные нашлепки – куда ни вращай, никаких перемен! Намек был более чем прозрачен. Дарственная надпись на одной из граней гласила с издевательской почтительностью: «Игорю Сергеевичу с любовью от учащихся кооператива „Воздухоплаватель“ для решения интеллектуальных задач».