Страница:
Старому не хватало силы даже на то, чтобы высечь огня, и часами сидел он с закрытыми глазами и с потухшей трубкой во рту.
– Батько, иди жить ко мне. Тяжко тебе одному, – сказал как-то Степан. – Давай соберу твой пожиток, перенесу.
Разя махнул рукой.
– Не трудись, Стенько... Мне уж... время приспело... – тяжело, с расстановкой вымолвил он. – Ты иди... Я один посижу – ныне солнышко добре согрело... Вот трубку...
Разя не договорил, что хотел. Степан хотел выкрошить искру, чтобы зажечь ему трубку, но Тимофей уже сидя спал, и сын пожалел нарушить его покой.
Так старик умер под тихим осенним солнышком, будто уснул или просто засох, как трава. А когда умирал, еще проворчал: «Не казаки – байбаки...»
Сергей сколотил для него дубову домовину. Степан с Иваном вырыли могилу рядом с могилой матери, и шестеро казаков отнесли старика.
Сыновья привезли к могиле старинную «Жабу» и, когда опускали в могилу гроб, каменным ядром пальнули в осеннюю степь.
Тогда вышел к могиле древний донской дед Кирюха, такой, что и Разя годился бы ему в сыновья, и тоненьким голоском сказал:
– Помирают старинные казаки, азовские осадные сидельцы. Вот Разя помер. Я помру и еще с полдюжины старых дедов, а тогда и казацкому Дону конец... Прощай, Тимохвей, тамо свидимось!..
Старик поклонился открытой могиле, надел шапку и один побрел прочь от погоста к станице.
В молчании, без шапок, склонив головы и уставив глаза в землю, стояли казаки вокруг могилы, возле которой рыжела влажная горка свежевырытой глины. Когда дед Кирюха скрылся в багрянце кленов и желтизне молодых березок, Степан поднял голову и посмотрел на товарищей. Нет, не похоже было на то, чтобы им смириться. Плечистые, грузные, с жилистыми шеями, с обветренными лицами... Не силой, а силищей налиты были эти руки, которыми не одни только сабли держать, а впору и горы ворочать. Или не твердо стоят на земле эти крепкие ноги, с детства привычные к стременам?.. Крепки казаки, как стволы дубов, медведь не собьет такого ударом.
Степан встретился взглядом с Иваном, и ему показалось, что в братних усах скользнула усмешка.
Иван шагнул ближе к могиле.
– Не верь, батько! – громко сказал он. – Наврал старый филин Кирюха. Жив будет Дон, пока мы поживем и своих казачат возрастим орлами. А ты, батько, почивай, не сумься. Будет время, придем и все сами тебе порасскажем.
Иван поднял ком из-под ног и бросил его о дубовую крышку гроба. За ним кинул Стенька свою горсть земли, и каждый из казаков добавил по горсти, пока не взялись за лопаты.
И, возвращаясь с погоста к станичному атаману на поминки по Разе, казаки были бодры и уверены в том, что выстоит Дон перед всякой грозой и бедой.
Атаман Зимовейской станицы
Первая рана
– Батько, иди жить ко мне. Тяжко тебе одному, – сказал как-то Степан. – Давай соберу твой пожиток, перенесу.
Разя махнул рукой.
– Не трудись, Стенько... Мне уж... время приспело... – тяжело, с расстановкой вымолвил он. – Ты иди... Я один посижу – ныне солнышко добре согрело... Вот трубку...
Разя не договорил, что хотел. Степан хотел выкрошить искру, чтобы зажечь ему трубку, но Тимофей уже сидя спал, и сын пожалел нарушить его покой.
Так старик умер под тихим осенним солнышком, будто уснул или просто засох, как трава. А когда умирал, еще проворчал: «Не казаки – байбаки...»
Сергей сколотил для него дубову домовину. Степан с Иваном вырыли могилу рядом с могилой матери, и шестеро казаков отнесли старика.
Сыновья привезли к могиле старинную «Жабу» и, когда опускали в могилу гроб, каменным ядром пальнули в осеннюю степь.
Тогда вышел к могиле древний донской дед Кирюха, такой, что и Разя годился бы ему в сыновья, и тоненьким голоском сказал:
– Помирают старинные казаки, азовские осадные сидельцы. Вот Разя помер. Я помру и еще с полдюжины старых дедов, а тогда и казацкому Дону конец... Прощай, Тимохвей, тамо свидимось!..
Старик поклонился открытой могиле, надел шапку и один побрел прочь от погоста к станице.
В молчании, без шапок, склонив головы и уставив глаза в землю, стояли казаки вокруг могилы, возле которой рыжела влажная горка свежевырытой глины. Когда дед Кирюха скрылся в багрянце кленов и желтизне молодых березок, Степан поднял голову и посмотрел на товарищей. Нет, не похоже было на то, чтобы им смириться. Плечистые, грузные, с жилистыми шеями, с обветренными лицами... Не силой, а силищей налиты были эти руки, которыми не одни только сабли держать, а впору и горы ворочать. Или не твердо стоят на земле эти крепкие ноги, с детства привычные к стременам?.. Крепки казаки, как стволы дубов, медведь не собьет такого ударом.
Степан встретился взглядом с Иваном, и ему показалось, что в братних усах скользнула усмешка.
Иван шагнул ближе к могиле.
– Не верь, батько! – громко сказал он. – Наврал старый филин Кирюха. Жив будет Дон, пока мы поживем и своих казачат возрастим орлами. А ты, батько, почивай, не сумься. Будет время, придем и все сами тебе порасскажем.
Иван поднял ком из-под ног и бросил его о дубовую крышку гроба. За ним кинул Стенька свою горсть земли, и каждый из казаков добавил по горсти, пока не взялись за лопаты.
И, возвращаясь с погоста к станичному атаману на поминки по Разе, казаки были бодры и уверены в том, что выстоит Дон перед всякой грозой и бедой.
Атаман Зимовейской станицы
Иван во всем разделял мысли старого Тимофея, как разделяло их множество «верховых» казаков.
Когда круг в Черкасске решил не допускать в станичные дела новых пришельцев, Иван у себя в станице принял в этот год еще десятка два новых казаков, пробравшихся от Воронежа.
– Отколь, Иван, к тебе прибыли казаки? – строго спросил Корнила, вызвав его к себе в войсковую избу.
– А ты что, боярский сыск взялся править за беглыми? – дерзко ответил Иван.
– Весь род у вас баламутный! – гневно воскликнул Корнила и возмущенно вскочил с кресла. – Батька твой Тимофей всех полошил, старый, а ныне ты Дон мутишь тоже не плоше батьки?! В остатный раз тебе говорю: хочешь в мире жить с войсковой старшиною – не лезь на рожон. Что круг решил, то закон!
– Заелись вы, значные! – не сдался Иван. – Человечьей души в вас не стало. «Закон, закон»! А куда людям деться, когда с них шкуру с живых снимают?!
– Русь велика, и мы с тобой хлебом всех не накормим, Иван, – мягче сказал Корнила. – Давай без свары рассудим. На сей раз я тебе сполна дам хлебное жалованье на всех, а больше ты баловать и своеволить не смей! – Корнила погрозил Ивану Тимофеевичу жилистым пальцем. – Тимофея, любя, терпел со всем его своевольством. А ты молод стоять на пути атаману всего Войска. А станешь еще колобродить – и задавлю!
Иван поправил шапку, словно попробовал, крепко ль сидит она на голове, и упрямо надвинул ее на самые брови.
– Корнило Яковлевич, не грози, не то нас казачество будет с тобой рассужать! – не поддаваясь мягкости атамана, жестко ответил он в сознании своей правоты.
Корнила вспылил:
– Ты что же, мятеж поднимать?!
– Эко слово боярское молвил: «мятеж»! – усмехнулся Иван. – Кабы думал ты о казацкой вольности, берег бы Дон, кто бы вставал на тебя мятежом?! Бояре давят казачество по Днепру и по Дону. Одно нам спасенье: всех казаков от Буга до Яика слить в едином казацком братстве. Державу казацкую учинить.
– От русского государя, что ль, отложиться хошь, оголтелый? – воскликнул Корнила. – Дурак ты, я вижу! Грозишь мне казацким судом?! Ай, страшусь! Ай, боюсь! Да хочешь, твои слова я скажу на кругу – и тебя, как изменщика, схватят... Во будет «держава», когда тебя закуют в кайдалы да повесят!.. Ведь мы государям московским цалуем крест, и ты цаловал... Куды ж ты воротишь?!
Иван смутился. Он понял, что в самом деле сболтнул лишнее.
Корнила увидел свою победу и вдруг уже ласково, по-отечески засмеялся.
– Горяч, Иван! Ну, вечером приходи пображничать. Угощу венгерским. И хлебное жалованье на сей раз получишь сполна на всех. А стариковскую ухватку кума Тимоша ты брось: не те времена.
И когда Иван на другой день собрался выехать из Черкасска, Корнила Ходнев послал ему на дорогу бочонок венгерского.
«А все же Корнила не зря мне дарит дары; знать, меня страшится! – возвращаясь из Черкасска, раздумывал про себя Иван. – Али, может, боится нас всех, верховых казаков, да нового, пришлого люда?»
И дома Иван ничего не сказал, каков был у него разговор в войсковой избе, а просто роздал сполна всем хлебное жалованье, на удивленье другим станицам, где не дали хлеба на вновь прибылых.
Так полетела по Дону слава о зимовейском атамане, заступнике голытьбы...
Пришельцы один по одному потянулись из разных станиц в Зимовейскую, надеясь, что не в этом, так в будущем году станут здесь полноправными казаками.
Большие толпы оборванного, голодного люда скапливались тут, приходя с воронежской и царицынской стороны. Уже не стало места в казацких домах, и пришельцы начали ставить себе ивовые шалаши за околицей. Ватагами бродили они в окрестностях и по улицам, неизменно встречая поклонами и приветом Ивана. Несколько раз они засылали к Ивану своих посланцев, прося у него заступничества перед войсковою старшиной. Оборванные и голодные, с жалким видом, бродяги шатались под окнами по станицам, выпрашивая хлеба. Иные, выклянчив старые сети или сплетя из ивы пузатые верши, ловили в Дону рыбу. Рвали в степях какие-то травы и варили из них похлебку. Наделали луков и стрел, чтобы бить в камышах и по степям дикую птицу.
К осени, когда в шалашах уже трудно стало укрыться от холода и дождей, бродяги начали рыть за Зимовейской станицей землянки – «бурдюги», как называли их на Дону. В станице пришельцев звали «бурдюжными» казаками. Когда же зимою замерз Дон и нельзя стало ловить рыбу, бурдюжные начали сходиться в небольшие ватажки, набегать на богатое донское Понизовье и разорять дворы домовитых казаков, тащить у них хлеб и отгонять скот.
Корнила прислал вестового к Ивану сказать, что если он не уймет бесчинцев, то войсковая изба вышлет на Зимовейскую станицу казацкое войско.
Иван призвал к себе атамана бурдюжных, беглого посадского астраханца Федора Шелудяка.
– Слышь, Федька, уйми своих, нам с Понизовьем не воевать за вас.
– А что же нам, с голоду сдохнуть? Мы вас, верховых, не шарпаем – ни овечки не взяли, а у пузатых в низовьях какой грех добыть себе хлебца?! – дерзко ответил Федор.
– На Дону без шарпальства. Верхи, низа – одно войско казачье, – сказал Иван. – За донскою чертой я вам не помеха. Сказывают, в воронежских да в тамбовских лесах медведей полно. Шли бы туды лесовать, – намекнул Иван.
Федор хитро поглядел на станичного атамана.
– Ружьишка нет, зелья, свинцу, – сказал он. – С пустыми руками ведь как лесовать!..
– Ружьишка сдобудешь у казаков. Не новое дело!
И набеги на Понизовье Дона вслед за тем прекратились. Зато из Москвы от царя пришло в войсковую избу письмо с требованием к Корниле унять воровских казаков, которые грабят дворян и купцов в Воронежском и Тамбовском уездах.
Корнила ответил, что «те воровские людишки – беглые крестьянишки, гулящие люди, стрельцы, а не казаки, и Войско Донское в их грабежах и татьбе неповинно».
Жизнь в бурдюгах за Зимовейской станицей кипела. Бурдюжные целыми ватажками выезжали с Дона и ватажками возвращались с добычей, делили «дуван», и тут начинался торг: они вывозили в станицы сукна, кожи, дворянское платье, сбрую, оружие, мясо и сало, меняли добро на хлеб, несколько дней пировали, шумели, вино разливалось в бурдюжном стане рекой, зазывали к себе и станичных на пьяные, озорные пирушки и вновь уезжали в набеги за рубежи казацких земель...
К концу зимы из Воронежа встретила их стрелецкая высылка в целый приказ стрельцов с пушками. Бурдюжных забили назад на донские земли. Они привезли с собой множество раненых, но никакой добычей разжиться на этот раз не успели. В бурдюгах начался голод. Скоро пошел по станице слух, что в бурдюжном стане валит людей «горячка», больные бредят в жару и умирают. Вновь появились в станице под окнами отощалые люди, просившие подаяния. Однако им нечего было дать: к весне поприелся весь хлеб и сами станичные нетерпеливо ждали хлебного жалованья.
Степан вместе с братом Иваном ездили с кречетами на весеннюю тягу. Летели гуси. Птицы увлекли за собою охотников далеко в весеннюю степь. Обвешанные добычей братья выехали из степи к самому Дону и лежавшему возле берега бурдюжному стану. Они хотели объехать стороною табор пришельцев, но собравшаяся у берега на пригорке толпа бурдюжных заметила их.
– Давно не бывал, атаман! – закричали Ивану.
– Заезжай, посмотри на житьишко собачье!
Десятка в два человек они приблизились к братьям, которые тоже свернули навстречу им. Многие из бурдюжных были с железными заступами в руках.
– Чего-то вы рыли? – спросил их Иван, в знак приветствия тронув шапку.
– Дома, последний покой людям строим! – хрипло сказал человек с красными слезящимися глазами, костлявый и тощий.
– Вишь, целое кладбище нахоронили! – кивнул второй могильщик на три десятка пригорков, оставшихся у них за спинами.
– А кормить бы нас хлебом – и были бы тоже казаки! – вставил третий. – Ведь сердце болит смотреть: вон сошел сейчас караван на низовья, вам хлеба повез от царя... А мы что – не люди?
Угрюмые, испитые, отерханные, мрачной толпой шагали молча остальные по сторонам всадников, направляясь к бурдюжному стану. Даже от самого вида их Степану сделалось не по себе. Ему было стыдно ехать рядом с ними с охотничьей потехи, усталому счастливой усталостью повседневно сытого человека, у которого есть дом и сад, жена, сыр, коровы, овечки и который получит из прошедшего на Черкасск каравана на свою долю хлеба, сукна и денег, а эти будут опять томиться в бурдюгах, ничего не зная о близких, покинутых там, в Московской земле, не имея ни доброй кровли над головою, ни одежи, ни хлеба...
– Шли бы порознь в другие станицы, кормились бы кое-как, – сказал им Иван. – А зимовейским одним как прокормить вас, такую орду?!
– К тебе шли. Ты праведней всех атаманов, людей блюдешь. Может, хлеба на нас исхлопочешь, как прошлый год.
Они подошли к бурдюжному городку, над которым летал пух. Весенняя тяга кормила и бурдюжных. Здесь тоже щипали гусей, уток. Увидев Ивана Тимофеевича, к нему сразу со всех сторон, от костров, шалашей и землянок, сошлись обитатели стана.
– Не добыть на вас хлеба, братцы. Я с осени вам говорил: не надейтесь, – сказал Иван. – Идите в другие станицы.
– Гонишь нас от себя, хозяин?! – вызывающе и озлобленно выкрикнул кто-то из-под самых копыт Ивановой лошади.
Иван взглянул вниз. Из дыры, подобной лисьей норе, вырытой под корнями дерева, глядело на него молодое рябое лицо, закопченное и вымазанное глиной.
– Чего ты орешь? – спокойно спросил Иван.
– Чем гнать нас назад, в неволю к боярину, велел бы нас лучше тут в ямах засыпать!.. Мы сами ляжем. Зови с лопатами казаков, – продолжал со злобой рябой из своей норы.
– Дура! – с обидой за брата остановил эти крики Стенька. – Заткнул бы глотку, коли умом не взял!
– И то – дура! – напали на рябого бурдюжные. – Ты дядьку Ивана зря клеплешь: он прошлый год скольким дал хлеба!
– Сбесились вы, дьяволы! Царь не дает – а мне где взять хлеба?! – отрезал Иван. – Сами видали вы, что прошел на Черкасск караван из Москвы. Черкасск и делить его станет, я, что ли! Ну с чем ко мне лезете? С чем? Что я, сею аль хлебом торгую?!
– Нас и бог и царь обижают, и вы, казаки, не жалеете! Чего нас жалеть: мы – зверье! Под корнями живем. Топчи конем-то меня по башке, топчи, на! – снова крикнул рябой, высунув голову из норы.
– А нуте вас, идолы! – отмахнулся Иван. – Разума, что ли, нет?! Говорю как в стену...
Он тронул коня, но высокий, тощий старик в лаптях, в одной руке с недощипанным гусем, крепко схватил атаманского коня под уздцы.
– Ты, свет Иван Тимофеевич, так-то не езди от нас. Ведь нам во всем мире ни места, ни доли нет. Ты схлопочи, чтобы нас во казачество взяли. Гляди, мужики какие! С рогатиной на медведя любой сгодится... Не отступайся, моли за нас!.. Может, царская милость придет!.. – продолжал старик.
– Да я ведь молил, отец, – возразил Иван.
– А ты пуще моли, безотступно... Ить люди!..
Иван понукнул коня. Старик не держал больше повода, и оба брата пустились прочь от молчаливой, понуро расступившейся толпы.
Когда отъехали от бурдюжного стана, Иван разразился вдруг страшной бранью, какой Степан никогда еще от него не слыхал.
– Ты что? – спросил Стенька.
– А то, что подохнут все к черту!.. Чем их кормить? Что я, себя на куски порежу для них?!
Во главе десятка казаков Иван выехал сам в Черкасск. За ними, как ежегодно, пустились по Дону порожние насады, на которых привозили с низовьев жалованье в станицу.
Бурдюжные провожали Ивана по берегу. И опять, несмотря ни на что, словно не было их последнего разговора с Иваном, кричали напутственные пожелания доброй удачи, выкрикивали наказы.
Неделю спустя бурдюжные стали сходиться по нескольку человек к пристани и глядеть вниз по Дону. Их мучило нетерпенье узнать о решении своей судьбы. От успеха Ивана, от того, сумеет ли он получить на их долю хлеб, зависело – быть ли им дольше живыми. И хотя им Иван сказал, что не ждет успеха, они хотели еще на что-то надеяться.
Среди зимовейских пошел шепоток:
– Глянь, бурдюжные возле буя все ходят, зыркают на низовья, как кот на сметану, ждут нашего хлеба.
– Чай, мыслят пошарпать...
– Отобьем! Куды им там с нами сладить!
– А не худо бы нам у пристани стать своим караулом: как навалятся да похватают, то поздно уж будет!
Казаки из станицы стали стекаться на берег Дона с оружием.
– На кого-то собрались? – простодушно спросил атаман бурдюжных Федор Шелудяк. – Ай война? Не чутко ведь было...
– Слыхать, татары из степи прорвались набегом, – не глядя ему в глаза, пояснили станичные казаки.
На третий день ожидания хлеба казаки покатили к пристани пушку. Услышав об этом, бурдюжные тоже вышли к Дону, вооруженные самопалами, луками, пиками, саблями, у кого были ружья с огненным боем – тоже взяли с собой.
– Стой! Стой! Не лезь ближе – станем из пушек палить! – закричали им зимовейские казаки и дружно навалились, повертывая пушку в сторону подходивших бурдюжных.
– Пошто, станичники, ладите пушку на нас? Мы не ногайцы! – ответили из толпы пришельцев.
– А пошто вы с оружием на пристань?
– К вам в подмогу. Вы нас выручали в беде, сколь кусков из окошек давали. Коли на вас беда, нам и бог велел вас выручать, – сказал атаман бурдюжных.
– Идите себе подобру. Мы и сами беду одолеем. А станет невмочь – тогда вас позовем...
– Не доброе дело русскому человеку ждать, пока скличут в подмогу!
– А сказываю – идите к чертям! – закричал зимовейский пушкарь Седельников. – Не пойдете добром, запалю в вас пушечной дробью.
Размахивая дымящимся фитилем, он подскочил к пушке. Бурдюжные шарахнулись в сторону и побежали от берега в степь.
Но в это время над берегом Дона в степи показалось несколько всадников, мчавшихся с низовьев к станице.
– Наши скачут, Иван Тимофеич! – признали в толпе. – Поспешают!..
Иван соскочил с седла, молча кинул повод подбежавшим к нему казакам.
– Как съездил, Иван Тимофеевич?
– Как с хлебушком, атаман? – раздались вопросы из толпы казаков.
– Хлеб на всех сполна, братцы!
– А на нас, на бурдюжных? – несмело спросили в толпе.
– Сполна! – подтвердил Иван.
Он был сам удивлен и, больше того, озадачен тем, как легко войсковая изба дала ему хлеба на всех прибылых. Весь хлеб не вмещался в насады, захваченные казаками с верховьев, и Корнила еще разрешил захватить насады с низовьев.
– На всех? – изумленно переспрашивали казаки.
– И на нас? – по-прежнему добивались бурдюжные.
– На всех, на всех! – весело подтверждал атаман.
Двое суток спустя в станице послышались протяжные выкрики бурлаков, тащивших с низовьев суда, груженные хлебом.
Тут же у пристани закипела раздача хлебного жалованья. Казаки получали хлеб на месте и прямо с насадов везли воза по домам.
– За хлебом! За хлебом! – раздался клич по бурдюжному стану, когда станичные получили свой хлеб и очередь дошла до разгрузки желанного и нежданного хлеба...
Всегда тотчас после получки царского жалованья в станицы наезжали торговцы всяческими товарами. Предлагали коней, обужу, одежу. Так же в этот раз наехали они в бурдюжный стан. Но не поладился торг. В трудные годы последних войн в Москве были выпущены новые, медные деньги вместо серебряных. Медными деньгами платили и царское жалованье казакам. Но на медные деньги никто ничего не хотел продавать. Не много знали толку бурдюжные в качестве сабель и боевой сбруи, которую им тащили, за это добро они не жалели бы денег, но продавцы упирались.
– На что мне медны рубли! У меня весь подбор на сбруе из медных блях. Таких рублев могу сотни три начеканить. Хошь хлеб на товары менять? – предлагали бурдюжным.
Но изголодавшимся людям полученного хлеба казалось так мало, что они не решались его отдавать ни за какие богатства.
Зимовейские обучали бурдюжных владеть саблей и пикой, сидеть по-казацки в седле, объезжать татарских табунных коней.
Федор Шелудяк начал сбирать ватагу для набега на кочевавших за Волгой ногайцев. Кроме бурдюжного сброда, в ватагу пошло немало из станичной голытьбы. Кому не хватало оружия, коней или сбруи, выпрашивали их у более домовитого станичного казачества, договариваясь по возвращении из набега поделиться с хозяевами своею добычей. Ватага была почти готова к походу, когда из Черкасска кликнули клич к войсковому кругу.
Вестовые сказали, что войсковая старшина зовет на круг также и вновь прибылых казаков.
Из всех верховых с наибольшей охотой тронулись в путь на казачий круг новые пришельцы. Впервые в жизни хотели они испытать, что значит равное с прочими право на жизнь и на участие в решенье своей судьбы. Набег на ногайцев был отсрочен до возвращения с войскового круга.
Но перед тем как выехать на люди, надо было стать казаками по внешности, и бурдюжные поспешили сбросить свои лохмотья. Теперь им казалось важнее всего обзавестись казацким зипуном, саблей, высокой бараньей шапкой, конем да пикой, и они уже не жалели на это хлебного жалованья.
В радостном оживлении, с песнями, криками въехали гости с верховьев в черкасские стены и проскакали на площадь, к войсковой избе.
По установленному чину, на полную казаками широкую, шумную площадь вышел Корнила Ходнев и с помоста торжественно объявил, что польские паны вероломно напали опять на украинскую землю, пожогом и грабежами желая вернуть свое прежнее панство. От имени государя он призывал казаков на войну и предложил выбирать походного атамана.
Первые прорвались те, кому раньше не было дано право вмешиваться в казацкие споры и решать донские дела. Закричали вновь прибылые казаки:
– Ивана Тимофеевича Разина волим в походные атаманы!
– Иван Тимофеевич – славный казак! – поддержал Корнила. – Я мыслю, что вся войсковая старшина вместе со мной за него скажет доброе слово.
– Иван Тимофеевич с батькой еще хожалый. Ему не впервой бить панов! – согласился и войсковой есаул Самаренин.
– Ивана Разина! Дядьку Ивана!
– Иван Тимофеевича! – закричали со всех сторон.
И поход решился...
Выбранные на кругу верховые станицы под началом своего любимца Ивана Разина двинулись опять на войну.
Для голытьбы не было лучшего атамана, чем Иван Тимофеевич, а войсковая старшина вместе с Корнилой рада была отвязаться от беспокойной пришлой голытьбы и ее «баламутного» заступника.
После избрания Ивана Корнила сам поднес ему серебряный чекан, а есаулы вручили Ивану кармазинный алый кафтан, медный колонтарь со стальным нагрудником, саблю, в рукоятку которой был вправлен алмаз, новую шапку, витую плеть и подвели боевого коня под роскошною сбруей.
Молодой атаман Зимовейской станицы с достоинством принял высокую войсковую честь: не так много – за тридцать лет он стал атаманом Донского войска, выступавшего на войну. Избрание Ивана делало честь и всей Зимовейской станице, которая теперь ехала под войсковым знаменем, и впереди нее торжественно везли на высоком древке с серебряной пикой пышный атаманский бунчук – знак походной власти Ивана. Степан ехал в этот поход есаулом своей Зимовейской станицы. Он снисходительно и доброжелательно усмехался, поглядывая на безусую казацкую молодежь и на новоприборных пришельцев, которые в первый раз в жизни ехали на войну. Глядя на новых бойцов, Степан видел, что беглые мужики будут в битвах не хуже природных донских казаков, что хватит у них и отваги, и сметки, и сил, а уменье родится в самой войне. Ему предстояло вести людей в бой, и Степан присматривался к каждому казаку, угадывая, кто из них каков будет в битве.
Молодые скакали, как на охотничью соколиную потеху, в радостном возбуждении.
Многим из новых бойцов, недавних помещичьих крестьян и посадской голытьбы, было под сорок лет и более. Эти ехали на войну, как на пашню, – в степенном и деловитом благоговении перед величием и важностью дела, которое собираются делать, собрав все силы, терпенье и мужество.
Старые донские казаки ворчали на то, что в прошлый поход не дали им добить до конца панов, потому и приходится нынче покинуть дома и хозяйство, снова идти по чужим землям в драку.
Эти мысли и чувства были Степану ближе других. Он тоже сжился с мирным домом и без особого вдохновенья покидал теперь Дон и свою семью. Сын Гришутка подрос, бегал по двору и занимал отца, который любил с ним возиться и называл его не иначе, как казаком и атаманом.
– Жалко мне тебя и атамана Гришутку покинуть, – говорил Степан перед разлукой Алене. – Да что тут поделаешь – опять своеволят паны! Мыслю, Алеша, и года не минет, как мы их расколотим и ворочусь к вам домой!
Когда круг в Черкасске решил не допускать в станичные дела новых пришельцев, Иван у себя в станице принял в этот год еще десятка два новых казаков, пробравшихся от Воронежа.
– Отколь, Иван, к тебе прибыли казаки? – строго спросил Корнила, вызвав его к себе в войсковую избу.
– А ты что, боярский сыск взялся править за беглыми? – дерзко ответил Иван.
– Весь род у вас баламутный! – гневно воскликнул Корнила и возмущенно вскочил с кресла. – Батька твой Тимофей всех полошил, старый, а ныне ты Дон мутишь тоже не плоше батьки?! В остатный раз тебе говорю: хочешь в мире жить с войсковой старшиною – не лезь на рожон. Что круг решил, то закон!
– Заелись вы, значные! – не сдался Иван. – Человечьей души в вас не стало. «Закон, закон»! А куда людям деться, когда с них шкуру с живых снимают?!
– Русь велика, и мы с тобой хлебом всех не накормим, Иван, – мягче сказал Корнила. – Давай без свары рассудим. На сей раз я тебе сполна дам хлебное жалованье на всех, а больше ты баловать и своеволить не смей! – Корнила погрозил Ивану Тимофеевичу жилистым пальцем. – Тимофея, любя, терпел со всем его своевольством. А ты молод стоять на пути атаману всего Войска. А станешь еще колобродить – и задавлю!
Иван поправил шапку, словно попробовал, крепко ль сидит она на голове, и упрямо надвинул ее на самые брови.
– Корнило Яковлевич, не грози, не то нас казачество будет с тобой рассужать! – не поддаваясь мягкости атамана, жестко ответил он в сознании своей правоты.
Корнила вспылил:
– Ты что же, мятеж поднимать?!
– Эко слово боярское молвил: «мятеж»! – усмехнулся Иван. – Кабы думал ты о казацкой вольности, берег бы Дон, кто бы вставал на тебя мятежом?! Бояре давят казачество по Днепру и по Дону. Одно нам спасенье: всех казаков от Буга до Яика слить в едином казацком братстве. Державу казацкую учинить.
– От русского государя, что ль, отложиться хошь, оголтелый? – воскликнул Корнила. – Дурак ты, я вижу! Грозишь мне казацким судом?! Ай, страшусь! Ай, боюсь! Да хочешь, твои слова я скажу на кругу – и тебя, как изменщика, схватят... Во будет «держава», когда тебя закуют в кайдалы да повесят!.. Ведь мы государям московским цалуем крест, и ты цаловал... Куды ж ты воротишь?!
Иван смутился. Он понял, что в самом деле сболтнул лишнее.
Корнила увидел свою победу и вдруг уже ласково, по-отечески засмеялся.
– Горяч, Иван! Ну, вечером приходи пображничать. Угощу венгерским. И хлебное жалованье на сей раз получишь сполна на всех. А стариковскую ухватку кума Тимоша ты брось: не те времена.
И когда Иван на другой день собрался выехать из Черкасска, Корнила Ходнев послал ему на дорогу бочонок венгерского.
«А все же Корнила не зря мне дарит дары; знать, меня страшится! – возвращаясь из Черкасска, раздумывал про себя Иван. – Али, может, боится нас всех, верховых казаков, да нового, пришлого люда?»
И дома Иван ничего не сказал, каков был у него разговор в войсковой избе, а просто роздал сполна всем хлебное жалованье, на удивленье другим станицам, где не дали хлеба на вновь прибылых.
Так полетела по Дону слава о зимовейском атамане, заступнике голытьбы...
Пришельцы один по одному потянулись из разных станиц в Зимовейскую, надеясь, что не в этом, так в будущем году станут здесь полноправными казаками.
Большие толпы оборванного, голодного люда скапливались тут, приходя с воронежской и царицынской стороны. Уже не стало места в казацких домах, и пришельцы начали ставить себе ивовые шалаши за околицей. Ватагами бродили они в окрестностях и по улицам, неизменно встречая поклонами и приветом Ивана. Несколько раз они засылали к Ивану своих посланцев, прося у него заступничества перед войсковою старшиной. Оборванные и голодные, с жалким видом, бродяги шатались под окнами по станицам, выпрашивая хлеба. Иные, выклянчив старые сети или сплетя из ивы пузатые верши, ловили в Дону рыбу. Рвали в степях какие-то травы и варили из них похлебку. Наделали луков и стрел, чтобы бить в камышах и по степям дикую птицу.
К осени, когда в шалашах уже трудно стало укрыться от холода и дождей, бродяги начали рыть за Зимовейской станицей землянки – «бурдюги», как называли их на Дону. В станице пришельцев звали «бурдюжными» казаками. Когда же зимою замерз Дон и нельзя стало ловить рыбу, бурдюжные начали сходиться в небольшие ватажки, набегать на богатое донское Понизовье и разорять дворы домовитых казаков, тащить у них хлеб и отгонять скот.
Корнила прислал вестового к Ивану сказать, что если он не уймет бесчинцев, то войсковая изба вышлет на Зимовейскую станицу казацкое войско.
Иван призвал к себе атамана бурдюжных, беглого посадского астраханца Федора Шелудяка.
– Слышь, Федька, уйми своих, нам с Понизовьем не воевать за вас.
– А что же нам, с голоду сдохнуть? Мы вас, верховых, не шарпаем – ни овечки не взяли, а у пузатых в низовьях какой грех добыть себе хлебца?! – дерзко ответил Федор.
– На Дону без шарпальства. Верхи, низа – одно войско казачье, – сказал Иван. – За донскою чертой я вам не помеха. Сказывают, в воронежских да в тамбовских лесах медведей полно. Шли бы туды лесовать, – намекнул Иван.
Федор хитро поглядел на станичного атамана.
– Ружьишка нет, зелья, свинцу, – сказал он. – С пустыми руками ведь как лесовать!..
– Ружьишка сдобудешь у казаков. Не новое дело!
И набеги на Понизовье Дона вслед за тем прекратились. Зато из Москвы от царя пришло в войсковую избу письмо с требованием к Корниле унять воровских казаков, которые грабят дворян и купцов в Воронежском и Тамбовском уездах.
Корнила ответил, что «те воровские людишки – беглые крестьянишки, гулящие люди, стрельцы, а не казаки, и Войско Донское в их грабежах и татьбе неповинно».
Жизнь в бурдюгах за Зимовейской станицей кипела. Бурдюжные целыми ватажками выезжали с Дона и ватажками возвращались с добычей, делили «дуван», и тут начинался торг: они вывозили в станицы сукна, кожи, дворянское платье, сбрую, оружие, мясо и сало, меняли добро на хлеб, несколько дней пировали, шумели, вино разливалось в бурдюжном стане рекой, зазывали к себе и станичных на пьяные, озорные пирушки и вновь уезжали в набеги за рубежи казацких земель...
К концу зимы из Воронежа встретила их стрелецкая высылка в целый приказ стрельцов с пушками. Бурдюжных забили назад на донские земли. Они привезли с собой множество раненых, но никакой добычей разжиться на этот раз не успели. В бурдюгах начался голод. Скоро пошел по станице слух, что в бурдюжном стане валит людей «горячка», больные бредят в жару и умирают. Вновь появились в станице под окнами отощалые люди, просившие подаяния. Однако им нечего было дать: к весне поприелся весь хлеб и сами станичные нетерпеливо ждали хлебного жалованья.
Степан вместе с братом Иваном ездили с кречетами на весеннюю тягу. Летели гуси. Птицы увлекли за собою охотников далеко в весеннюю степь. Обвешанные добычей братья выехали из степи к самому Дону и лежавшему возле берега бурдюжному стану. Они хотели объехать стороною табор пришельцев, но собравшаяся у берега на пригорке толпа бурдюжных заметила их.
– Давно не бывал, атаман! – закричали Ивану.
– Заезжай, посмотри на житьишко собачье!
Десятка в два человек они приблизились к братьям, которые тоже свернули навстречу им. Многие из бурдюжных были с железными заступами в руках.
– Чего-то вы рыли? – спросил их Иван, в знак приветствия тронув шапку.
– Дома, последний покой людям строим! – хрипло сказал человек с красными слезящимися глазами, костлявый и тощий.
– Вишь, целое кладбище нахоронили! – кивнул второй могильщик на три десятка пригорков, оставшихся у них за спинами.
– А кормить бы нас хлебом – и были бы тоже казаки! – вставил третий. – Ведь сердце болит смотреть: вон сошел сейчас караван на низовья, вам хлеба повез от царя... А мы что – не люди?
Угрюмые, испитые, отерханные, мрачной толпой шагали молча остальные по сторонам всадников, направляясь к бурдюжному стану. Даже от самого вида их Степану сделалось не по себе. Ему было стыдно ехать рядом с ними с охотничьей потехи, усталому счастливой усталостью повседневно сытого человека, у которого есть дом и сад, жена, сыр, коровы, овечки и который получит из прошедшего на Черкасск каравана на свою долю хлеба, сукна и денег, а эти будут опять томиться в бурдюгах, ничего не зная о близких, покинутых там, в Московской земле, не имея ни доброй кровли над головою, ни одежи, ни хлеба...
– Шли бы порознь в другие станицы, кормились бы кое-как, – сказал им Иван. – А зимовейским одним как прокормить вас, такую орду?!
– К тебе шли. Ты праведней всех атаманов, людей блюдешь. Может, хлеба на нас исхлопочешь, как прошлый год.
Они подошли к бурдюжному городку, над которым летал пух. Весенняя тяга кормила и бурдюжных. Здесь тоже щипали гусей, уток. Увидев Ивана Тимофеевича, к нему сразу со всех сторон, от костров, шалашей и землянок, сошлись обитатели стана.
– Не добыть на вас хлеба, братцы. Я с осени вам говорил: не надейтесь, – сказал Иван. – Идите в другие станицы.
– Гонишь нас от себя, хозяин?! – вызывающе и озлобленно выкрикнул кто-то из-под самых копыт Ивановой лошади.
Иван взглянул вниз. Из дыры, подобной лисьей норе, вырытой под корнями дерева, глядело на него молодое рябое лицо, закопченное и вымазанное глиной.
– Чего ты орешь? – спокойно спросил Иван.
– Чем гнать нас назад, в неволю к боярину, велел бы нас лучше тут в ямах засыпать!.. Мы сами ляжем. Зови с лопатами казаков, – продолжал со злобой рябой из своей норы.
– Дура! – с обидой за брата остановил эти крики Стенька. – Заткнул бы глотку, коли умом не взял!
– И то – дура! – напали на рябого бурдюжные. – Ты дядьку Ивана зря клеплешь: он прошлый год скольким дал хлеба!
– Сбесились вы, дьяволы! Царь не дает – а мне где взять хлеба?! – отрезал Иван. – Сами видали вы, что прошел на Черкасск караван из Москвы. Черкасск и делить его станет, я, что ли! Ну с чем ко мне лезете? С чем? Что я, сею аль хлебом торгую?!
– Нас и бог и царь обижают, и вы, казаки, не жалеете! Чего нас жалеть: мы – зверье! Под корнями живем. Топчи конем-то меня по башке, топчи, на! – снова крикнул рябой, высунув голову из норы.
– А нуте вас, идолы! – отмахнулся Иван. – Разума, что ли, нет?! Говорю как в стену...
Он тронул коня, но высокий, тощий старик в лаптях, в одной руке с недощипанным гусем, крепко схватил атаманского коня под уздцы.
– Ты, свет Иван Тимофеевич, так-то не езди от нас. Ведь нам во всем мире ни места, ни доли нет. Ты схлопочи, чтобы нас во казачество взяли. Гляди, мужики какие! С рогатиной на медведя любой сгодится... Не отступайся, моли за нас!.. Может, царская милость придет!.. – продолжал старик.
– Да я ведь молил, отец, – возразил Иван.
– А ты пуще моли, безотступно... Ить люди!..
Иван понукнул коня. Старик не держал больше повода, и оба брата пустились прочь от молчаливой, понуро расступившейся толпы.
Когда отъехали от бурдюжного стана, Иван разразился вдруг страшной бранью, какой Степан никогда еще от него не слыхал.
– Ты что? – спросил Стенька.
– А то, что подохнут все к черту!.. Чем их кормить? Что я, себя на куски порежу для них?!
Во главе десятка казаков Иван выехал сам в Черкасск. За ними, как ежегодно, пустились по Дону порожние насады, на которых привозили с низовьев жалованье в станицу.
Бурдюжные провожали Ивана по берегу. И опять, несмотря ни на что, словно не было их последнего разговора с Иваном, кричали напутственные пожелания доброй удачи, выкрикивали наказы.
Неделю спустя бурдюжные стали сходиться по нескольку человек к пристани и глядеть вниз по Дону. Их мучило нетерпенье узнать о решении своей судьбы. От успеха Ивана, от того, сумеет ли он получить на их долю хлеб, зависело – быть ли им дольше живыми. И хотя им Иван сказал, что не ждет успеха, они хотели еще на что-то надеяться.
Среди зимовейских пошел шепоток:
– Глянь, бурдюжные возле буя все ходят, зыркают на низовья, как кот на сметану, ждут нашего хлеба.
– Чай, мыслят пошарпать...
– Отобьем! Куды им там с нами сладить!
– А не худо бы нам у пристани стать своим караулом: как навалятся да похватают, то поздно уж будет!
Казаки из станицы стали стекаться на берег Дона с оружием.
– На кого-то собрались? – простодушно спросил атаман бурдюжных Федор Шелудяк. – Ай война? Не чутко ведь было...
– Слыхать, татары из степи прорвались набегом, – не глядя ему в глаза, пояснили станичные казаки.
На третий день ожидания хлеба казаки покатили к пристани пушку. Услышав об этом, бурдюжные тоже вышли к Дону, вооруженные самопалами, луками, пиками, саблями, у кого были ружья с огненным боем – тоже взяли с собой.
– Стой! Стой! Не лезь ближе – станем из пушек палить! – закричали им зимовейские казаки и дружно навалились, повертывая пушку в сторону подходивших бурдюжных.
– Пошто, станичники, ладите пушку на нас? Мы не ногайцы! – ответили из толпы пришельцев.
– А пошто вы с оружием на пристань?
– К вам в подмогу. Вы нас выручали в беде, сколь кусков из окошек давали. Коли на вас беда, нам и бог велел вас выручать, – сказал атаман бурдюжных.
– Идите себе подобру. Мы и сами беду одолеем. А станет невмочь – тогда вас позовем...
– Не доброе дело русскому человеку ждать, пока скличут в подмогу!
– А сказываю – идите к чертям! – закричал зимовейский пушкарь Седельников. – Не пойдете добром, запалю в вас пушечной дробью.
Размахивая дымящимся фитилем, он подскочил к пушке. Бурдюжные шарахнулись в сторону и побежали от берега в степь.
Но в это время над берегом Дона в степи показалось несколько всадников, мчавшихся с низовьев к станице.
– Наши скачут, Иван Тимофеич! – признали в толпе. – Поспешают!..
Иван соскочил с седла, молча кинул повод подбежавшим к нему казакам.
– Как съездил, Иван Тимофеевич?
– Как с хлебушком, атаман? – раздались вопросы из толпы казаков.
– Хлеб на всех сполна, братцы!
– А на нас, на бурдюжных? – несмело спросили в толпе.
– Сполна! – подтвердил Иван.
Он был сам удивлен и, больше того, озадачен тем, как легко войсковая изба дала ему хлеба на всех прибылых. Весь хлеб не вмещался в насады, захваченные казаками с верховьев, и Корнила еще разрешил захватить насады с низовьев.
– На всех? – изумленно переспрашивали казаки.
– И на нас? – по-прежнему добивались бурдюжные.
– На всех, на всех! – весело подтверждал атаман.
Двое суток спустя в станице послышались протяжные выкрики бурлаков, тащивших с низовьев суда, груженные хлебом.
Тут же у пристани закипела раздача хлебного жалованья. Казаки получали хлеб на месте и прямо с насадов везли воза по домам.
– За хлебом! За хлебом! – раздался клич по бурдюжному стану, когда станичные получили свой хлеб и очередь дошла до разгрузки желанного и нежданного хлеба...
Всегда тотчас после получки царского жалованья в станицы наезжали торговцы всяческими товарами. Предлагали коней, обужу, одежу. Так же в этот раз наехали они в бурдюжный стан. Но не поладился торг. В трудные годы последних войн в Москве были выпущены новые, медные деньги вместо серебряных. Медными деньгами платили и царское жалованье казакам. Но на медные деньги никто ничего не хотел продавать. Не много знали толку бурдюжные в качестве сабель и боевой сбруи, которую им тащили, за это добро они не жалели бы денег, но продавцы упирались.
– На что мне медны рубли! У меня весь подбор на сбруе из медных блях. Таких рублев могу сотни три начеканить. Хошь хлеб на товары менять? – предлагали бурдюжным.
Но изголодавшимся людям полученного хлеба казалось так мало, что они не решались его отдавать ни за какие богатства.
Зимовейские обучали бурдюжных владеть саблей и пикой, сидеть по-казацки в седле, объезжать татарских табунных коней.
Федор Шелудяк начал сбирать ватагу для набега на кочевавших за Волгой ногайцев. Кроме бурдюжного сброда, в ватагу пошло немало из станичной голытьбы. Кому не хватало оружия, коней или сбруи, выпрашивали их у более домовитого станичного казачества, договариваясь по возвращении из набега поделиться с хозяевами своею добычей. Ватага была почти готова к походу, когда из Черкасска кликнули клич к войсковому кругу.
Вестовые сказали, что войсковая старшина зовет на круг также и вновь прибылых казаков.
Из всех верховых с наибольшей охотой тронулись в путь на казачий круг новые пришельцы. Впервые в жизни хотели они испытать, что значит равное с прочими право на жизнь и на участие в решенье своей судьбы. Набег на ногайцев был отсрочен до возвращения с войскового круга.
Но перед тем как выехать на люди, надо было стать казаками по внешности, и бурдюжные поспешили сбросить свои лохмотья. Теперь им казалось важнее всего обзавестись казацким зипуном, саблей, высокой бараньей шапкой, конем да пикой, и они уже не жалели на это хлебного жалованья.
В радостном оживлении, с песнями, криками въехали гости с верховьев в черкасские стены и проскакали на площадь, к войсковой избе.
По установленному чину, на полную казаками широкую, шумную площадь вышел Корнила Ходнев и с помоста торжественно объявил, что польские паны вероломно напали опять на украинскую землю, пожогом и грабежами желая вернуть свое прежнее панство. От имени государя он призывал казаков на войну и предложил выбирать походного атамана.
Первые прорвались те, кому раньше не было дано право вмешиваться в казацкие споры и решать донские дела. Закричали вновь прибылые казаки:
– Ивана Тимофеевича Разина волим в походные атаманы!
– Иван Тимофеевич – славный казак! – поддержал Корнила. – Я мыслю, что вся войсковая старшина вместе со мной за него скажет доброе слово.
– Иван Тимофеевич с батькой еще хожалый. Ему не впервой бить панов! – согласился и войсковой есаул Самаренин.
– Ивана Разина! Дядьку Ивана!
– Иван Тимофеевича! – закричали со всех сторон.
И поход решился...
Выбранные на кругу верховые станицы под началом своего любимца Ивана Разина двинулись опять на войну.
Для голытьбы не было лучшего атамана, чем Иван Тимофеевич, а войсковая старшина вместе с Корнилой рада была отвязаться от беспокойной пришлой голытьбы и ее «баламутного» заступника.
После избрания Ивана Корнила сам поднес ему серебряный чекан, а есаулы вручили Ивану кармазинный алый кафтан, медный колонтарь со стальным нагрудником, саблю, в рукоятку которой был вправлен алмаз, новую шапку, витую плеть и подвели боевого коня под роскошною сбруей.
Молодой атаман Зимовейской станицы с достоинством принял высокую войсковую честь: не так много – за тридцать лет он стал атаманом Донского войска, выступавшего на войну. Избрание Ивана делало честь и всей Зимовейской станице, которая теперь ехала под войсковым знаменем, и впереди нее торжественно везли на высоком древке с серебряной пикой пышный атаманский бунчук – знак походной власти Ивана. Степан ехал в этот поход есаулом своей Зимовейской станицы. Он снисходительно и доброжелательно усмехался, поглядывая на безусую казацкую молодежь и на новоприборных пришельцев, которые в первый раз в жизни ехали на войну. Глядя на новых бойцов, Степан видел, что беглые мужики будут в битвах не хуже природных донских казаков, что хватит у них и отваги, и сметки, и сил, а уменье родится в самой войне. Ему предстояло вести людей в бой, и Степан присматривался к каждому казаку, угадывая, кто из них каков будет в битве.
Молодые скакали, как на охотничью соколиную потеху, в радостном возбуждении.
Многим из новых бойцов, недавних помещичьих крестьян и посадской голытьбы, было под сорок лет и более. Эти ехали на войну, как на пашню, – в степенном и деловитом благоговении перед величием и важностью дела, которое собираются делать, собрав все силы, терпенье и мужество.
Старые донские казаки ворчали на то, что в прошлый поход не дали им добить до конца панов, потому и приходится нынче покинуть дома и хозяйство, снова идти по чужим землям в драку.
Эти мысли и чувства были Степану ближе других. Он тоже сжился с мирным домом и без особого вдохновенья покидал теперь Дон и свою семью. Сын Гришутка подрос, бегал по двору и занимал отца, который любил с ним возиться и называл его не иначе, как казаком и атаманом.
– Жалко мне тебя и атамана Гришутку покинуть, – говорил Степан перед разлукой Алене. – Да что тут поделаешь – опять своеволят паны! Мыслю, Алеша, и года не минет, как мы их расколотим и ворочусь к вам домой!
Первая рана
Год был уже на исходе, а Степан Тимофеевич так и не слал вестей.
Алена Никитична, оставшись одна, без мужа и брата, без стариков, только с сыном, чувствовала себя сиротливо и одиноко. Нередко замечали соседки, что глаза ее краснели и опухали от слез.
– Грешишь! – строго говорила ей большуха Аннушка, жена Ивана Тимофеевича. – Нешто можно так по живому слезой обливаться – беду накликаешь!
– Сиротно, скушно мне, Аннушка! – признавалась Алена. – Как вечер придет – не могу: кукушкой плакать готова!
– И все-то казачки как?!
Алена молчала, но про себя разумела, что не так сиротливо Анюте: двое больших детей у нее, две работницы, конюх, да холостой деверек Фролка живет с ними вместе. Войдешь к ним в курень – шуму, смеху! А тут как на кладбище... Гриша заснет – тишина. Слова ни с кем не молвишь...
Алена Никитична не любила часто ходить к Анюте, чтоб не тревожить Фролку, который каждый раз, как встречался с ней, загорался смущением.
Когда впервые Степан привел в дом стриженую Алешку, Фролка был восьмилетним. С первых дней ее жизни в доме Иван со Стенькой и с ними Сергей ушли на войну. Между восьмилетним Фролкой и стриженою Алешкой повелась неразливная дружба.
Мечтательный и немного ленивый, Фролка с горячностью делал все, что бы она ему ни велела. Старики добродушно дразнили его женихом Алешки.
– Тили-тили-тилишок – наш Фролушка женишок, тили-тили-тесто – Ленушка невеста! – шутила Разиха.
Фролка и сам называл Алену своей невестой.
– Пойдешь за меня? – спросил он как-то Алену, когда молодежь из станицы весело собиралась к венчанью в Царицын, несколько разукрашенных лентами троек уже гремело колокольчиками на улицах и все от стара до мала высыпали смотреть молодых.
– За кого ж мне идти за другого! – со смехом сказала она. – Сбирайся скорее, да едем со всеми к попу в Царицын!
– Нет, как вырасту, вот тогда, – прошептал ей Фролка без тени шутки.
– А как вырастешь, то и вовсе! – бойко смеялась Алешка.
Алена Никитична, оставшись одна, без мужа и брата, без стариков, только с сыном, чувствовала себя сиротливо и одиноко. Нередко замечали соседки, что глаза ее краснели и опухали от слез.
– Грешишь! – строго говорила ей большуха Аннушка, жена Ивана Тимофеевича. – Нешто можно так по живому слезой обливаться – беду накликаешь!
– Сиротно, скушно мне, Аннушка! – признавалась Алена. – Как вечер придет – не могу: кукушкой плакать готова!
– И все-то казачки как?!
Алена молчала, но про себя разумела, что не так сиротливо Анюте: двое больших детей у нее, две работницы, конюх, да холостой деверек Фролка живет с ними вместе. Войдешь к ним в курень – шуму, смеху! А тут как на кладбище... Гриша заснет – тишина. Слова ни с кем не молвишь...
Алена Никитична не любила часто ходить к Анюте, чтоб не тревожить Фролку, который каждый раз, как встречался с ней, загорался смущением.
Когда впервые Степан привел в дом стриженую Алешку, Фролка был восьмилетним. С первых дней ее жизни в доме Иван со Стенькой и с ними Сергей ушли на войну. Между восьмилетним Фролкой и стриженою Алешкой повелась неразливная дружба.
Мечтательный и немного ленивый, Фролка с горячностью делал все, что бы она ему ни велела. Старики добродушно дразнили его женихом Алешки.
– Тили-тили-тилишок – наш Фролушка женишок, тили-тили-тесто – Ленушка невеста! – шутила Разиха.
Фролка и сам называл Алену своей невестой.
– Пойдешь за меня? – спросил он как-то Алену, когда молодежь из станицы весело собиралась к венчанью в Царицын, несколько разукрашенных лентами троек уже гремело колокольчиками на улицах и все от стара до мала высыпали смотреть молодых.
– За кого ж мне идти за другого! – со смехом сказала она. – Сбирайся скорее, да едем со всеми к попу в Царицын!
– Нет, как вырасту, вот тогда, – прошептал ей Фролка без тени шутки.
– А как вырастешь, то и вовсе! – бойко смеялась Алешка.