Страница:
После приказных дел да вечных расспросных сидений в пыточной башне князю Никите дом был как райский сад. Хоть надо уж было подумать о том, чтобы дочек пристроить к мужьям, но тяжко представить себе ежедневное возвращение из приказа в опустевший дедовский дом, с низкими каменными сводами, с узкими зарешеченными с улицы оконцами, мало в чем отличными от окон пыточной башни...
У князя Одоевского было еще три сына, но старший Яков жил своим домом особо и был уже пожалован во бояре. Хозяйственный Федор наезжал раза два в год, а то жил больше по вотчинам и поместьям. А Ваня в свои девятнадцать лет до сих пор не мог толком осилить грамоты, только и знал забавы: соколью потеху да скачку... У государя он числился по приказу Тайных дел старшим сокольничим. Шутку сшутит, что сестры краснеют; слуги бегут от него, как от огня, хорониться спешат. Дядьку, который его растил, велел на конюшне розгами выдрать. Старик от обиды начал хворать, и вот уж три месяца, с рождества, у него отнялись обе ноги... Отец Ваню стыдил за такое злобство.
– Да я конюхам сказал сам, чтобы старого пожалели, не сильно били, а с поноровкой... От злости хворает, а я тут при чем? – огрызнулся боярич. – Стар холоп, млад холоп, а холопского звания не забывай! Не то, так пришлось бы всех старых холопов боярами жаловать! Ну его, надоел! Я ему новый кафтан подарил опосле и валенки белые с алым узором, наливки вишневой велел ежеден давать – Чего еще надо! А «бито» назад не вынешь!..
Никита Иванович, прихрамывая, прошелся по дому, ощупал своею ладонью все печи с цветистыми изразцами: знал, что гость любит тепло... Наказал, чтобы Марфинька не забыла моченых яблочек да виноградов в уксусе к мясу. Дворецкому дал ключи от дорогой посуды; указал, какие, покраше, кубки поставить на стол к вину, какие выставить вина. Хоть оба по возрасту и достоинству были не питухи – что гость, что хозяин, – да все же следует стол держать так, чтобы видно было, что всякого в доме вдоволь...
– Ор-р-решков! Ор-решков! Ор-решков! – кричал попугай, которого для забавы дразнила Аглаюшка. – Стр-рекозина сестр-рица, пошто попку др-ражнишь! – выкрикнул он, подражая боярину.
– Аглаюшка, дай ты ему, пусть чуток помолчит! – заметив в себе раздраженье, сказал боярин. В ожидании гостя он мог еще полежать и чуть отдохнуть от приказных дел. Старость!..
Попугай умолк. Княжны говорили шепотом, изредка прорываясь девичьим сдержанным смехом, для которого не нужно ни причины, ни даже малого повода. Боярин проснулся, разбуженный тем, что сам же он громко всхрапнул... Он услыхал приглушенный возглас дворецкого: «Гости!» – и тут же стряхнул с себя сон, вскочил торопливо и, хромая и кособочась, почти выбежал на крыльцо.
– Добро пожаловать, гость дорогой Афанасий Лаврентьич! – встретил он царского любимца.
– Без чинов, без чинов, боярин! Ныне мороз, куды же ты в легком платье. Прохватит! – воскликнул Ордын-Нащокин, твердой поступью, будто ему не более сорока, поднимаясь на ступени боярского дома. – Упрям ты, князь Никита Иваныч! – сказал он. – Простынешь, а я за тебя перед богом и государем в ответчиках буду!..
«Без чинов»! Ведь эка продерзость в проклятом! – подумал Одоевский. – Словно он князь, а я худородный дворянишка-выскочка, право слово!.."
Но все же он обнялся с гостем и на крыльце и потом снова обнялся, когда царский любимец вошел уже в дом и в руки холопу кинул свою пропахшую, словно цветочным духом, кунью с бобрами шубу. Мелкорослому Одоевскому пришлось потянуться вверх, а гостю – нагнуться, чтобы поцеловаться при встрече...
Прежде обеда они прошли в горенку хозяина. Для гостя нашлось удобное мягкое кресло. Из вежливости поспорили, кому в нем сидеть.
Дворецкий принес на подносе вина, какие-то сладости, на цыпочках, почтительно пятясь, вышел.
– Тепло у тебя, князь Никита Иваныч! Дом по старинке строен! – сказал гость.
– Не все в старину плохо было, не всей старины цураться! – ответил хозяин.
– Сказывают, натура иная была: морозы такие случались, что зверь в лесу замерзал, а не то что люди, – заметил Ордын-Нащокин.
– Ну-ка, с холоду! – подзадорил Одоевский, поднимая итальянский, на длинной ножке, кубок.
Ордын-Нащокин приподнял свой. Стукнулись. Золото зазвенело.
– Благовест добрый, как колокол! – сказал гость.
– К доброму вину-то и благовест добрый!
Пили не торопясь, степенно, смакуя душистый напиток.
– Завтра грачам прилет, а мороз, – произнес гость.
– На тепло поворот в костях чую, – сказал Одоевский. – Ратные раны свербят, а пуще хромая нога не дает покою. Всю ночь ныне ныла. Поверишь, сейчас вот пришел и лег от ноги.
– Растревожил тебя я своим приездом! – огорчился царский любимец.
– Не срами меня за неловкое слово, – я лишь про погоду молвил. А гостю такому кто же не рад! От твоего приезда и ноге, я мыслю, полегчает! Не балуешь ты своими наездами в гости!
– Все недосуг, князь Никита Иваныч, голубчик! Живу – и людей не вижу. Ты помысли: Посольский приказ – сам собою, Малороссийский приказ на мне же, Смоленский разряд – и опять на мне, да еще к тому государь указал мне три чети ведать – Новогородскую, Галицкую и Владимирскую...
«На шести бояр места сел, да еще и горюет!» – скрывая в улыбке злобную зависть, подумал Одоевский.
– Все ведают, Афанасий Лаврентьич, что труды твои велики во славу державы, да без отдышки и конь ведь не скачет! – сказал Одоевский гостю. – Ты мне на крылечке велел себя блюсти от мороза, ан человека труды неустанны-то в гроб вгоняют до времени, а от мороза нам, русским, лишь польза!..
– Вот напомнил! – встрепенулся в усмешке Афанасий Лаврентьевич. – Намедни приехал к нам веницейский купец – попередить хотел прочих за поташом: у них стекольное дело, и лета ему недосуг уже дожидаться... У них-то зимы никогда не бывает. И нос отморозил... Государь указал своему лекарю пользовать веницейца. Тот сказал: нос будет цел, только на всю жизнь малинова цвета станет. Вот корысть до чего довела купца!
– Мой батюшка, царство небесно, хоть не морозил нос, а, как вишенье, красен был у него, – заметил хозяин.
– Вино пил?
– Мимо рта не носил. Не по-нашему, чаркой – ковшами пивали! А небось иноземцы так-то не могут? – спросил с любопытством князь Никита, считая, что с гостем по мере возможности надо беседовать об иноземных делах.
– Против наших донских казаков на свете нет пьяниц. Вот пьют так уж пьют! – ответил Ордын-Нащокин. – Да, кстати сказать, князь Никита Иваныч, неладно там вышло-то с пьяными казаками. Ты их из тюрьмы отпусти, да того. Харитошку, что ли, и тоже придется ныне спустить, – внезапно сказал гость, – по закону – раз он на Дону побывал, то казак!
Одоевский почувствовал, что багровеет. Кровь кинулась ему в голову. Косой левый глаз пополз куда-то в дальний угол, а правый уставился мимо гостя на хитрый бухарский узор рытого настенного ковра.
«Так вот зачем ты приехал!» – понял Одоевский и покраснел до шеи. На висках у него вздулись жилы...
Все пошло от того, что у него из нижегородской вотчины убежал мастерок канатного прядения Мишка Харитонов, которого гость по ошибке назвал Харитошкой. Проворный и горячий, Федя Одоевский тотчас сам снарядился в погоню за беглым с пятерыми холопами. Они не успели схватить беглеца прежде, чем он оказался на самом Дону, а когда настигли, то силой связали и вывезли с Дона. Двое донских казаков, встретясь в степи, хотели отбить у них пленника; завязалась свалка, пальба из мушкетов. Один из заступников беглеца оказался застрелен Федором Одоевским, а чтобы спутать следы и укрыться от преследования донских «воров», Федор не велел до времени везти Мишку домой, а отправил его с троими холопами в Москву, на расправу к отцу... Никита Иванович не остерегся держать его вместе со всеми в тюрьме. И вот один из тюремных сидельцев, выйдя на волю, встретился на московских торгах с казаками зимовой станицы и рассказал им, что в Земском приказе сидит человек, насильством увезенный с Дона. Подвыпившие казаки стали громко браниться, называя Одоевского изменною рожей и сущим разбойником. Казаков-ругателей тотчас схватили земские и притащили в приказ. Никита Иванович их указал засадить в тюрьму, а Мишку держал в подвале в своем доме.
Царский любимец теперь потребовал освободить не только двоих казаков, но вместе и беглого мужика...
Левый глаз Одоевского медленно, нехотя возвращался из дальнего угла и, наконец, с тупой ненавистью уставился прямо в лицо гостя.
– Не пущу! Краше – насмерть замучу! – упрямо и злобно сказал Одоевский. Как ни хотел он почетно принять гостя, но подобной обиды снести не мог. Он даже вскочил с места. – Да как ты такое мне указуешь?! Али меня государь отставил от Земска приказа да, может, тебе заодно указал уж и Земским ведать?! – Он подскочил, распахнул дверь в соседнюю горницу. – Карпу-ха! Карпу-уха-а! – пронзительно и визгливо заголосил он. – Куды ты пропал, сатана?! Башку оторву! Карпу-уха!
Побелевший от страха дворецкий вбежал в горницу и упал на колени.
– Беги к Фоке, вели из подвала взять того Мишку, какого из вотчины привезли, да лупить без пощады кнутьем и железным прутьем, покуда казацтва сам отречется либо издохнет на дыбе!.. Да, не мешкав, тащить сей же час, а подохнет, то мне сказать тотчас...
«С палачами сидит ежеден, и сам как палач, прости боже! – подумал гость, глядя на искаженное злобой лицо Одоевского. – Таков ночью приснится, проснешься в поту – до чего богомерзкая рожа!»
Упрямая, злобная выходка Одоевского разозлила Ордын-Нащокина. Следовало подняться, уехать и обратиться по этому делу к царю. Хотя до судьбы нижегородского мужика боярину было не много дела, но невежество князя было обращено не к мужику, а к нему самому. Самолюбивый Ордын-Нащокин готов был тоже вспылить, однако привычка умело держать себя взяла верх... Одоевский был одним из князей старинного рода. Царский любимец знал, что все они против него, ненавидят его за удачливость в жизни, за грамотность, ум и талант, а больше всего за то, что его любит царь. Старых родов бояре испортили Ордын-Нащокину немало крови, мешали в больших делах, в которых он видел пользу всего государства, – и он не хотел поднимать против себя еще одного из этих людей. Потому он сдержался, насколько мог.
Он даже сделал вид, что ничего не видел, не слышал, и продолжал разговор, словно Одоевский возразил ему мирно, по-дружески, с вежеством, с каким надлежало говорить двум вельможам, приставленным к управлению государством.
– Донские казаки, голубчик боярин Никита Иваныч, все беглая сволочь, и я за них не заступник, – душевно сказал царский любимец. – Ан в государстве уставлен для них уряд. Не можно нам тут в тюрьме их держать. Зимовая станица живет в Москве, как посольство иных земель. А кто же послов в тюрьму садит?!
– "Послы"! – вскинулся раздраженный Одоевский и беспокойно заковылял по горнице. – Коли послы, то пусть языками торга не метут!.. Твое дело, боярин, послы, а мое – всей державы сердце, Москву белокаменную блюсти от измены и смуты!..
– От того пуще смута, боярин, – собрав всю мягкость, настойчиво сказал гость. – Ну, мало ли спьяну бывает, боярин! Ведь сам ты помысли: мне столько с ними хлопот! Целой зимовой станицей скопились в Посольский приказ. А там у меня послы, иноземцы всяких земель, купцы. А казаки кричат, что на Дон отпишут про твое своевольство, грозятся, что к государю мимо меня через Челобитный приказ доберутся, что я за послов не вступаюсь. Кричат: прежде думный дьяк ведал Посольским приказом, Алмаз Иванов, и всегда заступался. Таких обид, кричат, казакам не бывало... Ныне, кричат, молодой князь Одоевский сам лезет на Дон сыскивать беглых людей, казаков убивает, – а ты и молчи! От того, кричат, Разину, вору, прибыток, что князья лезут на Дон да своеволят!..
– Собачье племя! – выбранился Одоевский.
– Что же делать, боярин? Я их ведаю и получше, чем ты. На войне я их видел: грабители, воры! Кабы не их грабежи, то ливонский народ с охотою шел бы в подданство государю, – не любят ливонцы шведов, – а донские своим грабежом раздували в них злобу... Государству от казаков только срам. Удельных князей не стало, а донской атаман – как удельный князь... Вечевщик... Да все же, Никита Иваныч, ты казаков отпусти. Еще воеводы не сели на Дон, и мы с тобой не хозяева. Да и рыскать в донской земле нашим детям не стать, от того возмущенье и ропот.
Одоевский понял, что если дойдет до царя об «усердии» Феди, то в нынешний трудный год может стрястись беда. Но он уж не мог одолеть охватившего его упрямства.
– Сказал – не отдам! Не от-дам! Не от-да-ам!!! – снова взвизгнул Одоевский, выводя из себя гостя.
– Батюшка, ку-уша-ать! – прозвучал в это время нежный, серебряный голосок Марфиньки. – Кушать готово!..
Одоевский вдруг спохватился, что дал себе лишнюю волю...
– Вот, вишь, до чего доводят нашего брата приказны дела! – в некотором даже смущенье сказал он. – Не обессудь, боярин Афанасий Лаврентьевич! Ведь чуть я с тобой не поспорил. И верно, что спьяну болтали они на торгу. Ты тех двоих казаков возьми. Я утре с подьячим к тебе их в Посольский пошлю, от греха. – Одоевский повернулся к двери. – Идем, стрекозина сестрица, идем! – с веселым оживлением откликнулся он.
И Афанасий Лаврентьевич сделал вид, что весь разговор шел только о двух казаках, а никакого третьего человека, который тоже имел донские права, не было и в помине...
Старуха сказалась, что ей неможется выйти. Одоевский знал, что она гордится перед простым дворянином, который стал выше бояр. Приказал позвать дочерей. Девицы вошли, засмущались, словно не знали, что в доме чужой. Афанасий Лаврентьевич развеселился.
– Не стыдитесь, боярышни, – я чуть помоложе вашего батюшки, в отцы вам почти что гожусь.
«Молодится не зря!» – подумал довольный Одоевский, зная, что царский любимец, может быть, даже его постарше. Князь Никита снова залюбовался своими дочками, велел им садиться. Знал, что привычны: в доме Голицыных, где им довелось погостить, все садятся к столу...
– Ты старшая, Марфинька, послужи за хозяйку, – сказал отец.
– Вина пригубь, поднеси по обычаю гостю! – подхватил Афанасий Лаврентьевич.
– Мы мыслили, ты старинный обычай забыл! – усмехнулся Одоевский. – Все в посольствах, все с иноземцами!
– От доброго в старине пошто отставать! – возразил с оживлением гость.
Хозяин захохотал.
– Поднеси по обычаю, Марфинька.
Марфинька вспыхнула, но встала, покорная повеленью отца, пригубила чашку вина, поднесла гостю. Опустив чуть косящие глазки, с той же скромной покорностью подставила щеку для поцелуя, поежилась от щекотки душистой бородой и усами.
– Так и спился бы, аки пьяница! – пошутил гость.
Обе девушки прыснули в широкие рукава, смутились своим озорством и смелостью и оттого совсем уже не могли удержаться...
Гость и хозяин расхохотались, глядя на свежие, хорошенькие заалевшиеся личики, и туча, лежавшая на обоих боярах, вмиг разошлась...
Стоит ли ссоры между боярами какой-то там беглый мужик, которого князь Никита предпочитал запороть насмерть, чем уступить ему и отпустить в донские станицы... Доведись, приключился бы тот же случай с Афанасием Лаврентьевичем, – разве он отпустил бы кого-нибудь из своих мужиков! Разве не было б это посрамлением боярского звания?! Ну, те двое, казаки зимовой станицы, – иное дело. А боярский холоп есть холоп!..
– Младший твой на государевой службе, в сокольниках, ведаю, а средний где же? – спросил за обедом гость.
– Не удосужусь я сам-то от государевой службы, а князь Федюша в вотчинах за меня. На нас, родовитых, перед богом и нашей державой ответ за земли, чтобы рожали богато...
– И то государево дело! – согласился гость.
Одоевский опять закосил, не умея понять – от души говорит боярин Афанасий Лаврентьевич или над ним смеется и попрекает нерадивостью к делам государства. На всякий случай он принял обиженный вид, ответил с холодностью:
– Без боярского усердия на земле, без урожаев да доброго торга и держава не устоит!
– Правда твоя, боярин! – воскликнул гость. – И не только землю блюсти по-мужицки, – боярское дело о промыслах помышлять: иноземцы у нас норовят покупать пеньку да куделю, а холсты у себя ткать, пряжу сучить у себя... Англичанцы, голландцы и шведы на наших парусах по морям ходят, и черные стоячие снасти на их кораблях – из нашей конопли и смолою нашей смолены, и бегущие белые снасти – наши, и стекло веницейское без нашего поташу не творится. Да мало ли что! Товар чей? Твой! А в Амстердаме, глядишь, на купеческой бирже англичане и те же голландски купцы раз в десять гребут за твои товары. Вот ты и суди: мы пуще других богаты, а все бедняками сидим у Европы на нижнем конце стола. За какие грехи? За лень да спесивость! Кабы прочие, как и ты, разумели, что в вотчинах, на боярской земле, в промыслах и в торге творят государево дело, то нам и почетное место в иноземных торгах по нашим чинам занимать бы!
– Твоими устами мед пить, Афанасий Лаврентьич! Ан добрых богатств не добиться на нашей земле, пока ту удельную вечевщину, как сам ты сказал, на Дону не покончим... На пряжу, на ткацкое дело, на будны майданы, на хлеб – на все руки надобны. А руки бегут! Надоело трудиться – скакнул в казаки, да и пан! Уж я его сыскивать больше не смей! Одною рукой мы отмену урочных лет пишем, а другою всем беглым людишкам посольские привилеи даем! – Одоевский разошелся, забыл о еде, забыл и потчевать гостя. Говорил, брызжа слюной через стол. Левый глаз его выставил голый белок, закатился и шарил чего-то на потолке, редкая бороденка тряслась, в ней застряли хлебные крошки, а на усах прилип проваренный жиром капустный листок. – Ворье на Дону с каждым годом сильнее. А все отчего? Оттого, что право донское, вишь ты, порушить нельзя, пока смута, ан оттого смута станет лишь пуще расти – и так без конца!..
– И как мы с тобою раньше друг друга близко не знали, Никита Иваныч! – говорил Ордын-Нащокин. – Во всем я с тобою согласен! Ан нынешнее смятенье и воровство на Дону нам лишь на пользу пойдет. Давно уж и сам я мыслю что «Carthaginem esse delendam» [ Карфаген должен быть разрушен! (лат.)], как говорил римский сенатор Катон. И Стеньки Разина воровство лишь поможет нам с сим воровским Картагеном управиться и к рукам вечевщину прибрать! Она у нас будто груз на ногах. Развяжемся с нею и воспарим на крыльях. Тогда-то и промыслы наши станут расти, когда некуда станет бежать работным людишкам. Вот ведь о чем и я помышляю, Никита Иваныч!.. – говорил Ордын-Нащокин, несколько возбужденный вином и успевший уже позабыть неприятность. – А как промыслы станут расти, тогда разопрут нас богатства наши; как река, потекут товары, и никакой плотиною не сдержать устремления нашей державы к морскому простору. Свои корабли мореходные учиним, стяги наши по всем морям пронесем. И слава такая над нашей землей воссияет, что и вовеки мечом ее не завоюешь, такую славу! И мощь возрастет такая, что помыслить, так сердцу сладко!..
Обед был кончен, девицы давно ускочили к себе наверх, а бояре так и остались сидеть у стола, увлеченные разговором. Мечты Ордын-Нащокина распалили и Никиту Ивановича.
– Не зря говорят, боярин, что ты во посольствах велик! Как скажешь – рублем подаришь. Послушать – и то занимается дух. Все мыслишь: «Вот бы дожить до того времени!» – признался хозяин.
– Уж мы тогда, Никита Иваныч, ни сырой, ни трепаной, ниже чесаной пеньки продавать им не станем: мол, берите готовые снасти. Не хочешь? Не надо! Мы станем свои корабли снастить, а вы погодите покуда!.. Погодят, да и к нам же придут!.. Мы тогда не хуже голландцев научимся конопельку крутить: бечеву и канаты – что хошь, боярин Никита Иваныч!.. – увлеченно говорил Афанасий Лаврентьевич, попав на любимого своего конька.
– Да я и сейчас у себя кручу не хуже голландских! На Волгу и на Оку, на Ветлугу и Каму свои продаю, – у меня мужики не лежат без дела зимою! – и ходовые снасти, и черные, и шеймы для становых якорей и для завозней, и причальное вервие! – перебил Одоевский. – Тверскую мне конопельку хвалили. Я взял на пробу да сыпанул у себя. И пошла и пошла!.. Уж так-то стеблиста! И мягка, будто льны! Нижегородска землица по нраву пришлась-то тверской конопельке!.. Новые земли пустил под посев. Теперь ты скажи мне на откуп взять все голландские корабли – оснащу! – хвалился Одоевский. – А кабы стали у нас свои корабли, по твоим словам...
– Между нами сказать, боярин, лажу я строить свои корабли. Взрастишь конопельку в сей год не для чужих купцов. На государево дело взрастишь. По тайности молвить тебе: сколь есть в сем году землицы, пускай ее под конопли. Снасти надобны будут. На Волге мы строим большой корабль, и на Двине я строение ставлю. С государем беседовал, и государь указал учинить... Страшусь одного – что снова в Думе упрутся бояре. Не разумеют добра, за старинку все держатся. Твой голос, я тоже помню, не к новому склонен!
Одоевский покраснел от волнения: взять на откуп поставку снастей для государева корабельного строения – ведь то же неслыханное богатство, если Ордын-Нащокин сумеет убедить государя в неотложности этого дела! «А таков соловей хоть кого убедит!» – подумал Одоевский.
Напоминание гостя о том, что он вместе с другими боярами древних родов был в Думе против Ордын-Нащокина, смутило князя.
– Взор у тебя орлиный, боярин Афанасий Лаврентьич! Лет на сто вперед ты видишь! А мы-то бельмасты! – воскликнул Одоевский. – Когда ты о мире с поляками хлопотал да ливонские земли звал воевать и морские пути нам сулил, а мы все наперекор стояли... Нет, теперь довелось бы – во всем я с тобою стал бы держаться и всех бояр стал бы сговаривать... И в корабельном строении в Думе я буду с тобой. А ты не забудь, Афанасий Лаврентьич: сколь надо варовых снастей, я всяких продам!..
Ордын-Нащокин глядел на Одоевского и думал, что надо с боярами ладить добром: откупами, помощью в торге – ведь люди! Каждый себе помышляет лучше творить!..
День померк, появились в комнате свечи. Только тогда гость покинул дом князя Никиты.
Одоевский остался один и сидел у стола, размышляя о разговоре, который он вел с царским любимцем, и вдруг его будто хлестнули кнутом...
«Да что же я, дурак, творю над собою! – воскликнул он. – Мне откуп – снастить государевы корабли, богатство само лезет в руки, а я его погубляю: лучшего верводела велел засекчи кнутьем и прутьем!..»
– Карпу-уха-а! – неистово заголосил Одоевский, словно его самого хлестали кнутом по спине. – Карпуха, живее, собака такая!
Дворецкий вбежал на зов...
– Скорее беги, сатана, в подвал к Фоке. Чтобы не били Мишанку того Харитонова! Живо беги! Сюда его чтобы тащили живее!..
Двое холопов, приставленных Одоевским в надзор за беглыми и провинившимися людьми, которых держал он в темном подвале, ввели беглеца. Князь Никита знал эту походку измученных дыбою и плетями людей... «Успели побить! Поворотливы, черти, когда не надо! Самих бы на дыбу да батожьем!» – забеспокоился Одоевский. Один из холопов ткнул связанного пленника в шею. Тот упал на колени перед боярином. Но в серых глазах его были не боль и мука, а непокорность и злоба, упорство и своеволие...
«Знать, не забили!» – подумал довольный Одоевский.
– Спытал, вор, и плети, и батожье, и виску?! – сказал боярин.
– Спытал! – исподлобья, угрюмо взглянув на боярина серыми глубоко сидящими глазами, ответил Михайла.
– Домой отпущу – и опять побежишь в казаках искать воли? – спросил Одоевский.
– Побегу, – отозвался пленник уверенно и спокойно.
Одоевский не поверил своим ушам. Он ждал, что беглец хоть для виду станет молить о прощенье, начнет лепетать, что попутал бес, что будет служить боярину верой-правдой...
– Чего-о?! – протянул боярин. – Может, казацкого звания не отречешься?!
– Не отрекусь! – более четко и внятно произнес Харитонов.
Приведший его холоп, угодливо взглянув на боярина, взмахнул плетью над спиною упорного беглеца.
– Отстань! Кто велел? – прикрикнул боярин.
Холоп отступил.
– Что же, Мишка, тебе отца, матки не жалко, жены, робятишек? – душевно спросил боярин.
– А нет у меня никого: кругом сирота я, боярин. Прежде матку жалел, не бежал, а как померла, то и ходу!..
– Что же тебе больше по нраву пришло: плети аль дыба, колода аль цепь? – спросил Одоевский с нарастающим раздражением.
– Ни под плетьми, ни на виске не плакал. Прощения не молил!
– Огня ты не испытал! – с угрозой сказал боярин.
– Что ты, что сынок твой – звери, – ответил Михайла, прямо глядя в глаза Одоевскому. – Народ только мучите!.. Кабы работать у вас по-людски – кому свою землю-то сладко кинуть?! А ты погляди: и женаты и детны бегут! Я для того бобылем остался. Мне уж тридцатый, и девка была по мне. Не женился, чтобы семьи не жалеть!
– Смелый ты, Мишка! Вижу, по правде все молвил, – сказал боярин.
– Оттого и по правде, что смелый. Кто страшится, тот брешет, – по-прежнему твердо ответил беглец.
– Мог бы тебя я насмерть замучить, – начал боярин, – никто бы с меня за то не спросил...
– За бедного кто же спросит! – согласно вставил Михайла, тряхнув головой.
– Ан князь Федор Никитич мне сказал, что ты работник искусный на якорну снасть. Шеймы сучишь любой толщины...
У князя Одоевского было еще три сына, но старший Яков жил своим домом особо и был уже пожалован во бояре. Хозяйственный Федор наезжал раза два в год, а то жил больше по вотчинам и поместьям. А Ваня в свои девятнадцать лет до сих пор не мог толком осилить грамоты, только и знал забавы: соколью потеху да скачку... У государя он числился по приказу Тайных дел старшим сокольничим. Шутку сшутит, что сестры краснеют; слуги бегут от него, как от огня, хорониться спешат. Дядьку, который его растил, велел на конюшне розгами выдрать. Старик от обиды начал хворать, и вот уж три месяца, с рождества, у него отнялись обе ноги... Отец Ваню стыдил за такое злобство.
– Да я конюхам сказал сам, чтобы старого пожалели, не сильно били, а с поноровкой... От злости хворает, а я тут при чем? – огрызнулся боярич. – Стар холоп, млад холоп, а холопского звания не забывай! Не то, так пришлось бы всех старых холопов боярами жаловать! Ну его, надоел! Я ему новый кафтан подарил опосле и валенки белые с алым узором, наливки вишневой велел ежеден давать – Чего еще надо! А «бито» назад не вынешь!..
Никита Иванович, прихрамывая, прошелся по дому, ощупал своею ладонью все печи с цветистыми изразцами: знал, что гость любит тепло... Наказал, чтобы Марфинька не забыла моченых яблочек да виноградов в уксусе к мясу. Дворецкому дал ключи от дорогой посуды; указал, какие, покраше, кубки поставить на стол к вину, какие выставить вина. Хоть оба по возрасту и достоинству были не питухи – что гость, что хозяин, – да все же следует стол держать так, чтобы видно было, что всякого в доме вдоволь...
– Ор-р-решков! Ор-решков! Ор-решков! – кричал попугай, которого для забавы дразнила Аглаюшка. – Стр-рекозина сестр-рица, пошто попку др-ражнишь! – выкрикнул он, подражая боярину.
– Аглаюшка, дай ты ему, пусть чуток помолчит! – заметив в себе раздраженье, сказал боярин. В ожидании гостя он мог еще полежать и чуть отдохнуть от приказных дел. Старость!..
Попугай умолк. Княжны говорили шепотом, изредка прорываясь девичьим сдержанным смехом, для которого не нужно ни причины, ни даже малого повода. Боярин проснулся, разбуженный тем, что сам же он громко всхрапнул... Он услыхал приглушенный возглас дворецкого: «Гости!» – и тут же стряхнул с себя сон, вскочил торопливо и, хромая и кособочась, почти выбежал на крыльцо.
– Добро пожаловать, гость дорогой Афанасий Лаврентьич! – встретил он царского любимца.
– Без чинов, без чинов, боярин! Ныне мороз, куды же ты в легком платье. Прохватит! – воскликнул Ордын-Нащокин, твердой поступью, будто ему не более сорока, поднимаясь на ступени боярского дома. – Упрям ты, князь Никита Иваныч! – сказал он. – Простынешь, а я за тебя перед богом и государем в ответчиках буду!..
«Без чинов»! Ведь эка продерзость в проклятом! – подумал Одоевский. – Словно он князь, а я худородный дворянишка-выскочка, право слово!.."
Но все же он обнялся с гостем и на крыльце и потом снова обнялся, когда царский любимец вошел уже в дом и в руки холопу кинул свою пропахшую, словно цветочным духом, кунью с бобрами шубу. Мелкорослому Одоевскому пришлось потянуться вверх, а гостю – нагнуться, чтобы поцеловаться при встрече...
Прежде обеда они прошли в горенку хозяина. Для гостя нашлось удобное мягкое кресло. Из вежливости поспорили, кому в нем сидеть.
Дворецкий принес на подносе вина, какие-то сладости, на цыпочках, почтительно пятясь, вышел.
– Тепло у тебя, князь Никита Иваныч! Дом по старинке строен! – сказал гость.
– Не все в старину плохо было, не всей старины цураться! – ответил хозяин.
– Сказывают, натура иная была: морозы такие случались, что зверь в лесу замерзал, а не то что люди, – заметил Ордын-Нащокин.
– Ну-ка, с холоду! – подзадорил Одоевский, поднимая итальянский, на длинной ножке, кубок.
Ордын-Нащокин приподнял свой. Стукнулись. Золото зазвенело.
– Благовест добрый, как колокол! – сказал гость.
– К доброму вину-то и благовест добрый!
Пили не торопясь, степенно, смакуя душистый напиток.
– Завтра грачам прилет, а мороз, – произнес гость.
– На тепло поворот в костях чую, – сказал Одоевский. – Ратные раны свербят, а пуще хромая нога не дает покою. Всю ночь ныне ныла. Поверишь, сейчас вот пришел и лег от ноги.
– Растревожил тебя я своим приездом! – огорчился царский любимец.
– Не срами меня за неловкое слово, – я лишь про погоду молвил. А гостю такому кто же не рад! От твоего приезда и ноге, я мыслю, полегчает! Не балуешь ты своими наездами в гости!
– Все недосуг, князь Никита Иваныч, голубчик! Живу – и людей не вижу. Ты помысли: Посольский приказ – сам собою, Малороссийский приказ на мне же, Смоленский разряд – и опять на мне, да еще к тому государь указал мне три чети ведать – Новогородскую, Галицкую и Владимирскую...
«На шести бояр места сел, да еще и горюет!» – скрывая в улыбке злобную зависть, подумал Одоевский.
– Все ведают, Афанасий Лаврентьич, что труды твои велики во славу державы, да без отдышки и конь ведь не скачет! – сказал Одоевский гостю. – Ты мне на крылечке велел себя блюсти от мороза, ан человека труды неустанны-то в гроб вгоняют до времени, а от мороза нам, русским, лишь польза!..
– Вот напомнил! – встрепенулся в усмешке Афанасий Лаврентьевич. – Намедни приехал к нам веницейский купец – попередить хотел прочих за поташом: у них стекольное дело, и лета ему недосуг уже дожидаться... У них-то зимы никогда не бывает. И нос отморозил... Государь указал своему лекарю пользовать веницейца. Тот сказал: нос будет цел, только на всю жизнь малинова цвета станет. Вот корысть до чего довела купца!
– Мой батюшка, царство небесно, хоть не морозил нос, а, как вишенье, красен был у него, – заметил хозяин.
– Вино пил?
– Мимо рта не носил. Не по-нашему, чаркой – ковшами пивали! А небось иноземцы так-то не могут? – спросил с любопытством князь Никита, считая, что с гостем по мере возможности надо беседовать об иноземных делах.
– Против наших донских казаков на свете нет пьяниц. Вот пьют так уж пьют! – ответил Ордын-Нащокин. – Да, кстати сказать, князь Никита Иваныч, неладно там вышло-то с пьяными казаками. Ты их из тюрьмы отпусти, да того. Харитошку, что ли, и тоже придется ныне спустить, – внезапно сказал гость, – по закону – раз он на Дону побывал, то казак!
Одоевский почувствовал, что багровеет. Кровь кинулась ему в голову. Косой левый глаз пополз куда-то в дальний угол, а правый уставился мимо гостя на хитрый бухарский узор рытого настенного ковра.
«Так вот зачем ты приехал!» – понял Одоевский и покраснел до шеи. На висках у него вздулись жилы...
Все пошло от того, что у него из нижегородской вотчины убежал мастерок канатного прядения Мишка Харитонов, которого гость по ошибке назвал Харитошкой. Проворный и горячий, Федя Одоевский тотчас сам снарядился в погоню за беглым с пятерыми холопами. Они не успели схватить беглеца прежде, чем он оказался на самом Дону, а когда настигли, то силой связали и вывезли с Дона. Двое донских казаков, встретясь в степи, хотели отбить у них пленника; завязалась свалка, пальба из мушкетов. Один из заступников беглеца оказался застрелен Федором Одоевским, а чтобы спутать следы и укрыться от преследования донских «воров», Федор не велел до времени везти Мишку домой, а отправил его с троими холопами в Москву, на расправу к отцу... Никита Иванович не остерегся держать его вместе со всеми в тюрьме. И вот один из тюремных сидельцев, выйдя на волю, встретился на московских торгах с казаками зимовой станицы и рассказал им, что в Земском приказе сидит человек, насильством увезенный с Дона. Подвыпившие казаки стали громко браниться, называя Одоевского изменною рожей и сущим разбойником. Казаков-ругателей тотчас схватили земские и притащили в приказ. Никита Иванович их указал засадить в тюрьму, а Мишку держал в подвале в своем доме.
Царский любимец теперь потребовал освободить не только двоих казаков, но вместе и беглого мужика...
Левый глаз Одоевского медленно, нехотя возвращался из дальнего угла и, наконец, с тупой ненавистью уставился прямо в лицо гостя.
– Не пущу! Краше – насмерть замучу! – упрямо и злобно сказал Одоевский. Как ни хотел он почетно принять гостя, но подобной обиды снести не мог. Он даже вскочил с места. – Да как ты такое мне указуешь?! Али меня государь отставил от Земска приказа да, может, тебе заодно указал уж и Земским ведать?! – Он подскочил, распахнул дверь в соседнюю горницу. – Карпу-ха! Карпу-уха-а! – пронзительно и визгливо заголосил он. – Куды ты пропал, сатана?! Башку оторву! Карпу-уха!
Побелевший от страха дворецкий вбежал в горницу и упал на колени.
– Беги к Фоке, вели из подвала взять того Мишку, какого из вотчины привезли, да лупить без пощады кнутьем и железным прутьем, покуда казацтва сам отречется либо издохнет на дыбе!.. Да, не мешкав, тащить сей же час, а подохнет, то мне сказать тотчас...
«С палачами сидит ежеден, и сам как палач, прости боже! – подумал гость, глядя на искаженное злобой лицо Одоевского. – Таков ночью приснится, проснешься в поту – до чего богомерзкая рожа!»
Упрямая, злобная выходка Одоевского разозлила Ордын-Нащокина. Следовало подняться, уехать и обратиться по этому делу к царю. Хотя до судьбы нижегородского мужика боярину было не много дела, но невежество князя было обращено не к мужику, а к нему самому. Самолюбивый Ордын-Нащокин готов был тоже вспылить, однако привычка умело держать себя взяла верх... Одоевский был одним из князей старинного рода. Царский любимец знал, что все они против него, ненавидят его за удачливость в жизни, за грамотность, ум и талант, а больше всего за то, что его любит царь. Старых родов бояре испортили Ордын-Нащокину немало крови, мешали в больших делах, в которых он видел пользу всего государства, – и он не хотел поднимать против себя еще одного из этих людей. Потому он сдержался, насколько мог.
Он даже сделал вид, что ничего не видел, не слышал, и продолжал разговор, словно Одоевский возразил ему мирно, по-дружески, с вежеством, с каким надлежало говорить двум вельможам, приставленным к управлению государством.
– Донские казаки, голубчик боярин Никита Иваныч, все беглая сволочь, и я за них не заступник, – душевно сказал царский любимец. – Ан в государстве уставлен для них уряд. Не можно нам тут в тюрьме их держать. Зимовая станица живет в Москве, как посольство иных земель. А кто же послов в тюрьму садит?!
– "Послы"! – вскинулся раздраженный Одоевский и беспокойно заковылял по горнице. – Коли послы, то пусть языками торга не метут!.. Твое дело, боярин, послы, а мое – всей державы сердце, Москву белокаменную блюсти от измены и смуты!..
– От того пуще смута, боярин, – собрав всю мягкость, настойчиво сказал гость. – Ну, мало ли спьяну бывает, боярин! Ведь сам ты помысли: мне столько с ними хлопот! Целой зимовой станицей скопились в Посольский приказ. А там у меня послы, иноземцы всяких земель, купцы. А казаки кричат, что на Дон отпишут про твое своевольство, грозятся, что к государю мимо меня через Челобитный приказ доберутся, что я за послов не вступаюсь. Кричат: прежде думный дьяк ведал Посольским приказом, Алмаз Иванов, и всегда заступался. Таких обид, кричат, казакам не бывало... Ныне, кричат, молодой князь Одоевский сам лезет на Дон сыскивать беглых людей, казаков убивает, – а ты и молчи! От того, кричат, Разину, вору, прибыток, что князья лезут на Дон да своеволят!..
– Собачье племя! – выбранился Одоевский.
– Что же делать, боярин? Я их ведаю и получше, чем ты. На войне я их видел: грабители, воры! Кабы не их грабежи, то ливонский народ с охотою шел бы в подданство государю, – не любят ливонцы шведов, – а донские своим грабежом раздували в них злобу... Государству от казаков только срам. Удельных князей не стало, а донской атаман – как удельный князь... Вечевщик... Да все же, Никита Иваныч, ты казаков отпусти. Еще воеводы не сели на Дон, и мы с тобой не хозяева. Да и рыскать в донской земле нашим детям не стать, от того возмущенье и ропот.
Одоевский понял, что если дойдет до царя об «усердии» Феди, то в нынешний трудный год может стрястись беда. Но он уж не мог одолеть охватившего его упрямства.
– Сказал – не отдам! Не от-дам! Не от-да-ам!!! – снова взвизгнул Одоевский, выводя из себя гостя.
– Батюшка, ку-уша-ать! – прозвучал в это время нежный, серебряный голосок Марфиньки. – Кушать готово!..
Одоевский вдруг спохватился, что дал себе лишнюю волю...
– Вот, вишь, до чего доводят нашего брата приказны дела! – в некотором даже смущенье сказал он. – Не обессудь, боярин Афанасий Лаврентьевич! Ведь чуть я с тобой не поспорил. И верно, что спьяну болтали они на торгу. Ты тех двоих казаков возьми. Я утре с подьячим к тебе их в Посольский пошлю, от греха. – Одоевский повернулся к двери. – Идем, стрекозина сестрица, идем! – с веселым оживлением откликнулся он.
И Афанасий Лаврентьевич сделал вид, что весь разговор шел только о двух казаках, а никакого третьего человека, который тоже имел донские права, не было и в помине...
Старуха сказалась, что ей неможется выйти. Одоевский знал, что она гордится перед простым дворянином, который стал выше бояр. Приказал позвать дочерей. Девицы вошли, засмущались, словно не знали, что в доме чужой. Афанасий Лаврентьевич развеселился.
– Не стыдитесь, боярышни, – я чуть помоложе вашего батюшки, в отцы вам почти что гожусь.
«Молодится не зря!» – подумал довольный Одоевский, зная, что царский любимец, может быть, даже его постарше. Князь Никита снова залюбовался своими дочками, велел им садиться. Знал, что привычны: в доме Голицыных, где им довелось погостить, все садятся к столу...
– Ты старшая, Марфинька, послужи за хозяйку, – сказал отец.
– Вина пригубь, поднеси по обычаю гостю! – подхватил Афанасий Лаврентьевич.
– Мы мыслили, ты старинный обычай забыл! – усмехнулся Одоевский. – Все в посольствах, все с иноземцами!
– От доброго в старине пошто отставать! – возразил с оживлением гость.
Хозяин захохотал.
– Поднеси по обычаю, Марфинька.
Марфинька вспыхнула, но встала, покорная повеленью отца, пригубила чашку вина, поднесла гостю. Опустив чуть косящие глазки, с той же скромной покорностью подставила щеку для поцелуя, поежилась от щекотки душистой бородой и усами.
– Так и спился бы, аки пьяница! – пошутил гость.
Обе девушки прыснули в широкие рукава, смутились своим озорством и смелостью и оттого совсем уже не могли удержаться...
Гость и хозяин расхохотались, глядя на свежие, хорошенькие заалевшиеся личики, и туча, лежавшая на обоих боярах, вмиг разошлась...
Стоит ли ссоры между боярами какой-то там беглый мужик, которого князь Никита предпочитал запороть насмерть, чем уступить ему и отпустить в донские станицы... Доведись, приключился бы тот же случай с Афанасием Лаврентьевичем, – разве он отпустил бы кого-нибудь из своих мужиков! Разве не было б это посрамлением боярского звания?! Ну, те двое, казаки зимовой станицы, – иное дело. А боярский холоп есть холоп!..
– Младший твой на государевой службе, в сокольниках, ведаю, а средний где же? – спросил за обедом гость.
– Не удосужусь я сам-то от государевой службы, а князь Федюша в вотчинах за меня. На нас, родовитых, перед богом и нашей державой ответ за земли, чтобы рожали богато...
– И то государево дело! – согласился гость.
Одоевский опять закосил, не умея понять – от души говорит боярин Афанасий Лаврентьевич или над ним смеется и попрекает нерадивостью к делам государства. На всякий случай он принял обиженный вид, ответил с холодностью:
– Без боярского усердия на земле, без урожаев да доброго торга и держава не устоит!
– Правда твоя, боярин! – воскликнул гость. – И не только землю блюсти по-мужицки, – боярское дело о промыслах помышлять: иноземцы у нас норовят покупать пеньку да куделю, а холсты у себя ткать, пряжу сучить у себя... Англичанцы, голландцы и шведы на наших парусах по морям ходят, и черные стоячие снасти на их кораблях – из нашей конопли и смолою нашей смолены, и бегущие белые снасти – наши, и стекло веницейское без нашего поташу не творится. Да мало ли что! Товар чей? Твой! А в Амстердаме, глядишь, на купеческой бирже англичане и те же голландски купцы раз в десять гребут за твои товары. Вот ты и суди: мы пуще других богаты, а все бедняками сидим у Европы на нижнем конце стола. За какие грехи? За лень да спесивость! Кабы прочие, как и ты, разумели, что в вотчинах, на боярской земле, в промыслах и в торге творят государево дело, то нам и почетное место в иноземных торгах по нашим чинам занимать бы!
– Твоими устами мед пить, Афанасий Лаврентьич! Ан добрых богатств не добиться на нашей земле, пока ту удельную вечевщину, как сам ты сказал, на Дону не покончим... На пряжу, на ткацкое дело, на будны майданы, на хлеб – на все руки надобны. А руки бегут! Надоело трудиться – скакнул в казаки, да и пан! Уж я его сыскивать больше не смей! Одною рукой мы отмену урочных лет пишем, а другою всем беглым людишкам посольские привилеи даем! – Одоевский разошелся, забыл о еде, забыл и потчевать гостя. Говорил, брызжа слюной через стол. Левый глаз его выставил голый белок, закатился и шарил чего-то на потолке, редкая бороденка тряслась, в ней застряли хлебные крошки, а на усах прилип проваренный жиром капустный листок. – Ворье на Дону с каждым годом сильнее. А все отчего? Оттого, что право донское, вишь ты, порушить нельзя, пока смута, ан оттого смута станет лишь пуще расти – и так без конца!..
– И как мы с тобою раньше друг друга близко не знали, Никита Иваныч! – говорил Ордын-Нащокин. – Во всем я с тобою согласен! Ан нынешнее смятенье и воровство на Дону нам лишь на пользу пойдет. Давно уж и сам я мыслю что «Carthaginem esse delendam» [ Карфаген должен быть разрушен! (лат.)], как говорил римский сенатор Катон. И Стеньки Разина воровство лишь поможет нам с сим воровским Картагеном управиться и к рукам вечевщину прибрать! Она у нас будто груз на ногах. Развяжемся с нею и воспарим на крыльях. Тогда-то и промыслы наши станут расти, когда некуда станет бежать работным людишкам. Вот ведь о чем и я помышляю, Никита Иваныч!.. – говорил Ордын-Нащокин, несколько возбужденный вином и успевший уже позабыть неприятность. – А как промыслы станут расти, тогда разопрут нас богатства наши; как река, потекут товары, и никакой плотиною не сдержать устремления нашей державы к морскому простору. Свои корабли мореходные учиним, стяги наши по всем морям пронесем. И слава такая над нашей землей воссияет, что и вовеки мечом ее не завоюешь, такую славу! И мощь возрастет такая, что помыслить, так сердцу сладко!..
Обед был кончен, девицы давно ускочили к себе наверх, а бояре так и остались сидеть у стола, увлеченные разговором. Мечты Ордын-Нащокина распалили и Никиту Ивановича.
– Не зря говорят, боярин, что ты во посольствах велик! Как скажешь – рублем подаришь. Послушать – и то занимается дух. Все мыслишь: «Вот бы дожить до того времени!» – признался хозяин.
– Уж мы тогда, Никита Иваныч, ни сырой, ни трепаной, ниже чесаной пеньки продавать им не станем: мол, берите готовые снасти. Не хочешь? Не надо! Мы станем свои корабли снастить, а вы погодите покуда!.. Погодят, да и к нам же придут!.. Мы тогда не хуже голландцев научимся конопельку крутить: бечеву и канаты – что хошь, боярин Никита Иваныч!.. – увлеченно говорил Афанасий Лаврентьевич, попав на любимого своего конька.
– Да я и сейчас у себя кручу не хуже голландских! На Волгу и на Оку, на Ветлугу и Каму свои продаю, – у меня мужики не лежат без дела зимою! – и ходовые снасти, и черные, и шеймы для становых якорей и для завозней, и причальное вервие! – перебил Одоевский. – Тверскую мне конопельку хвалили. Я взял на пробу да сыпанул у себя. И пошла и пошла!.. Уж так-то стеблиста! И мягка, будто льны! Нижегородска землица по нраву пришлась-то тверской конопельке!.. Новые земли пустил под посев. Теперь ты скажи мне на откуп взять все голландские корабли – оснащу! – хвалился Одоевский. – А кабы стали у нас свои корабли, по твоим словам...
– Между нами сказать, боярин, лажу я строить свои корабли. Взрастишь конопельку в сей год не для чужих купцов. На государево дело взрастишь. По тайности молвить тебе: сколь есть в сем году землицы, пускай ее под конопли. Снасти надобны будут. На Волге мы строим большой корабль, и на Двине я строение ставлю. С государем беседовал, и государь указал учинить... Страшусь одного – что снова в Думе упрутся бояре. Не разумеют добра, за старинку все держатся. Твой голос, я тоже помню, не к новому склонен!
Одоевский покраснел от волнения: взять на откуп поставку снастей для государева корабельного строения – ведь то же неслыханное богатство, если Ордын-Нащокин сумеет убедить государя в неотложности этого дела! «А таков соловей хоть кого убедит!» – подумал Одоевский.
Напоминание гостя о том, что он вместе с другими боярами древних родов был в Думе против Ордын-Нащокина, смутило князя.
– Взор у тебя орлиный, боярин Афанасий Лаврентьич! Лет на сто вперед ты видишь! А мы-то бельмасты! – воскликнул Одоевский. – Когда ты о мире с поляками хлопотал да ливонские земли звал воевать и морские пути нам сулил, а мы все наперекор стояли... Нет, теперь довелось бы – во всем я с тобою стал бы держаться и всех бояр стал бы сговаривать... И в корабельном строении в Думе я буду с тобой. А ты не забудь, Афанасий Лаврентьич: сколь надо варовых снастей, я всяких продам!..
Ордын-Нащокин глядел на Одоевского и думал, что надо с боярами ладить добром: откупами, помощью в торге – ведь люди! Каждый себе помышляет лучше творить!..
День померк, появились в комнате свечи. Только тогда гость покинул дом князя Никиты.
Одоевский остался один и сидел у стола, размышляя о разговоре, который он вел с царским любимцем, и вдруг его будто хлестнули кнутом...
«Да что же я, дурак, творю над собою! – воскликнул он. – Мне откуп – снастить государевы корабли, богатство само лезет в руки, а я его погубляю: лучшего верводела велел засекчи кнутьем и прутьем!..»
– Карпу-уха-а! – неистово заголосил Одоевский, словно его самого хлестали кнутом по спине. – Карпуха, живее, собака такая!
Дворецкий вбежал на зов...
– Скорее беги, сатана, в подвал к Фоке. Чтобы не били Мишанку того Харитонова! Живо беги! Сюда его чтобы тащили живее!..
Двое холопов, приставленных Одоевским в надзор за беглыми и провинившимися людьми, которых держал он в темном подвале, ввели беглеца. Князь Никита знал эту походку измученных дыбою и плетями людей... «Успели побить! Поворотливы, черти, когда не надо! Самих бы на дыбу да батожьем!» – забеспокоился Одоевский. Один из холопов ткнул связанного пленника в шею. Тот упал на колени перед боярином. Но в серых глазах его были не боль и мука, а непокорность и злоба, упорство и своеволие...
«Знать, не забили!» – подумал довольный Одоевский.
– Спытал, вор, и плети, и батожье, и виску?! – сказал боярин.
– Спытал! – исподлобья, угрюмо взглянув на боярина серыми глубоко сидящими глазами, ответил Михайла.
– Домой отпущу – и опять побежишь в казаках искать воли? – спросил Одоевский.
– Побегу, – отозвался пленник уверенно и спокойно.
Одоевский не поверил своим ушам. Он ждал, что беглец хоть для виду станет молить о прощенье, начнет лепетать, что попутал бес, что будет служить боярину верой-правдой...
– Чего-о?! – протянул боярин. – Может, казацкого звания не отречешься?!
– Не отрекусь! – более четко и внятно произнес Харитонов.
Приведший его холоп, угодливо взглянув на боярина, взмахнул плетью над спиною упорного беглеца.
– Отстань! Кто велел? – прикрикнул боярин.
Холоп отступил.
– Что же, Мишка, тебе отца, матки не жалко, жены, робятишек? – душевно спросил боярин.
– А нет у меня никого: кругом сирота я, боярин. Прежде матку жалел, не бежал, а как померла, то и ходу!..
– Что же тебе больше по нраву пришло: плети аль дыба, колода аль цепь? – спросил Одоевский с нарастающим раздражением.
– Ни под плетьми, ни на виске не плакал. Прощения не молил!
– Огня ты не испытал! – с угрозой сказал боярин.
– Что ты, что сынок твой – звери, – ответил Михайла, прямо глядя в глаза Одоевскому. – Народ только мучите!.. Кабы работать у вас по-людски – кому свою землю-то сладко кинуть?! А ты погляди: и женаты и детны бегут! Я для того бобылем остался. Мне уж тридцатый, и девка была по мне. Не женился, чтобы семьи не жалеть!
– Смелый ты, Мишка! Вижу, по правде все молвил, – сказал боярин.
– Оттого и по правде, что смелый. Кто страшится, тот брешет, – по-прежнему твердо ответил беглец.
– Мог бы тебя я насмерть замучить, – начал боярин, – никто бы с меня за то не спросил...
– За бедного кто же спросит! – согласно вставил Михайла, тряхнув головой.
– Ан князь Федор Никитич мне сказал, что ты работник искусный на якорну снасть. Шеймы сучишь любой толщины...